Вторая чашка
Одна чашка. Логика такая: живешь одна — и чашка одна. Полтора года эта арифметика работала без осечек.
Мама умерла в феврале, в позапрошлом году. Тихо, во сне — что у нас, в Приокском, почти неприлично. Тут все уходят со скандалом, с «скорой», которая ползет через весь город сорок минут. А она просто не проснулась. Я зашла утром позвать к завтраку, а звать было уже некого.
Первое, что я сделала, — помыла посуду. Не села, не заплакала. Взяла ее чашку — синие васильки по боку, щербинка у самой ручки — вымыла, вытерла, поставила на полку. Руки сами. Голова отдельно.
Чашку я потом отнесла к мусоропроводу. Держать не могла, а выбросить в ведро — рука не поднялась, глупость какая. Открыла тугую заслонку на площадке и разжала пальцы. Она стукнула где-то внизу, этаже на третьем, о бетонную стенку шахты. Коротко так — тюк. И все. Больше васильков в доме не было.
Живу я на Новоселов, девятый этаж, панелька семьдесят какого-то года. Лифт помнит еще Олимпиаду. Соседей почти не знаю — тут все меняются, квартиры сдают. Тишина. По вечерам только трубы поют да за стенкой у Зинаиды бубнит телевизор, вечно один и тот же сериал, будто его крутят по кругу с девяностых.
Так вот. В мае — я запомнила, потому что как раз рассаду высаживала — утром на сушилке стояли две чашки.
Моя, белая с трещинкой. И рядом — другая.
Я тогда не испугалась даже. Подумала: ну, пила вчера чай, потом еще компот, вот и две. Бывает. Живешь одна — за собой не следишь, с холодильником разговариваешь. Помыла обе, убрала. Забыла.
Через неделю — снова две. И вот тут я взяла вторую в руки.
Васильки.
Синяя кайма, щербинка у ручки. Та самая. Я стояла на кухне в одних тапках, держала эту чашку, и в груди у меня что-то дернулось — как рыба, которую подсекли. Резко и глубоко.
Я человек не суеверный. Я всю жизнь в регистратуре проработала, там быстро отучаешься верить в чудеса — там очередь, там карточки теряются сами, и никакой мистики, просто Люся из архива опять напутала. Поэтому я села и стала думать по-людски.
Версия первая: я купила новую чашку. Похожую. Ну мало ли, зашла в «Магнит», взяла с васильками, не помню — со мной бывает, я и ключи в холодильнике находила. Перерыла весь сервант. Нет. Никаких васильков я не покупала. И в продаже таких давно нет — это еще советский фаянс, дулевский, что ли, не разберу.
Версия вторая: соседка. Заходила Зинаида, забыла. Но Зинаида ко мне не заходит, мы через «здрасьте» живем. И потом — откуда у нее мамина чашка?
Версия третья, самая разумная: я ее не выбросила. Придумала себе, что выбросила, а на деле сунула куда-то в дальний угол — и теперь достаю в полусне и не помню. Полтора года горя, тут не только чашку — себя забудешь.
Эта версия мне понравилась. За нее я и держалась.
Стала следить. Вечером мыла свою одну чашку, ставила на сушилку, проверяла — одна. Гасила свет, шла спать. Дверь на кухню оставляла открытой, чтоб слышать. Слышала я только батареи да Зинаидин сериал.
А утром на сушилке стояли две.
И вторая была теплая.
Не горячая — теплая, как будто из нее пили с полчаса назад. Внутри, на донышке, — чаинки. Разварившиеся, черные, крупные. Я такой чай не держу. Я пакетики завариваю, дешевые, в желтой коробке. А мама всю жизнь пила грузинский, со слоном, вразвес, и терпеть не могла пакетики — «веник, — говорила, — в кипятке полощут».
Я эти чаинки долго разглядывала. Потом вылила. Потом достала с антресолей нашу старую коробку — я туда ее сунула после похорон, чтоб глаза не мозолила. Открыла.
Полупустая. Хотя я ее не начинала.
Вот тут бы мне и поверить во что угодно. А я не верю. Я нашла себе объяснение и на нем стою, потому что иначе как жить-то. Объяснение вот какое: я хожу во сне. Встаю ночью, завариваю мамин чай в маминой чашке — той самой, которую полтора года назад не выбросила, а спрятала от себя, — сижу, пью, а под утро все убираю и ложусь. Тело помнит ее лучше головы. Тело по ней скучает и делает свое.
Складно. Я даже участковой это рассказала. Она кивнула, выписала капли, велела кофе после шести не пить.
Одного только капли не объясняют.
Позавчера я, как легла, услышала на кухне звук. Не шаги — чашку поставили на блюдце. Тихо, аккуратно, как ставит человек, который боится разбудить. Я не встала. Лежала и слушала, и — глупо, наверное, — не было мне страшно. Было тихо и как-то… тепло. Как в детстве, когда просыпаешься ночью, а на кухне горит свет и мама еще не легла.
А потом она сказала — негромко, сквозь стенку, тем самым голосом, каким звала к завтраку:
«Остынет же».
Я лежу теперь и думаю: капли тут ни при чем. Во сне не слышат. Во сне не мерзнут от чужого — родного — голоса.
Утром на сушилке стояли две чашки. Моя и с васильками.
Я вторую больше не мою. Ставлю чистую с вечера. Мало ли — вдруг зайдет.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.