Заседатель, или Как Федя Бочкарев сам себя к забору приговорил
В народные заседатели Федю Бочкарева выбрали по ошибке. Чистой, нечаянной — какие только в клубе и случаются. Зачитывали список, Федя как раз полез под лавку за укатившейся шапкой, а над ним кто-то крикнул «кто за?» — и поднялся лес рук. Вынырнул Федя красный, с шапкой в кулаке, а председатель уже трясет ему руку. Так и попал в судьи. Три рубля суточных, автобус до райцентра и красная папка с тесемками.
Жене Клавдии он доложил вечером. Коротко.
— Собирай, мать. Еду закон вершить.
Клавдия тесто месить перестала.
— Какой-такой закон? Ты забор с Пасхи вершить не можешь. Повалился — лежит.
— Забор дело частное, — сказал Федя. — А я теперь по государственной линии.
В райцентре было три дня. Сидел Федя по правую руку от судьи, при галстуке, и молчал так значительно, будто от его молчания многое зависело. А может, и зависело. Слова он там подобрал — одно к одному, как грибы в кузовок: «мера пресечения», «в совещательной комнате», «смягчающие обстоятельства». Особенно полюбилось ему: «Подсудимый, встаньте». Это он про себя повторял даже в автобусе, тихонько, под гул мотора.
Домой вернулся другим человеком.
Нет, с лица тот же. И ватник тот же, и сапоги. А внутри — переменился. Ходит медленно. Глядит поверх людей. И папку красную носит под мышкой — даже в баню, говорят, брал, да это уж, может, и врут.
Началось с малого. Сидят мужики у сельпо, ждут автолавку. Мишка Косой возьми да скажи, что Генка-тракторист у него тачку третий месяц не отдает. Обыкновенное дело. Пошумели бы да разошлись. Но тут поднялся Федя.
— Так, — говорит. — Граждане. Объявляю заседание открытым.
Мужики аж цигарки опустили.
— Генка, — говорит Федя, — встань.
Генка со смеху встал. А Федя — на полном серьезе. Папку раскрыл (пустую, там газетка одна), откашлялся и минут двадцать говорил про социалистическую собственность, про доверие и про то, что тачка — она хоть и личная, а все одно общее дело. Присудил: вернуть тачку до субботы, а Мишке за нервы — трояк. Моральный, говорит, ущерб.
И что ты думаешь — вернул Генка тачку. И трояк отдал. Со смеху, но отдал.
С того дня понеслось.
Судил Федя все. Кто у колодца без очереди лез — заседание. Чья курица к соседу в огород — заседание. Бабка Фрося с бабкой Дусей из-за квашни разругались — Федя тут как тут, папку под мышку, лицо постное: суд идет, встать.
Деревня сперва веселилась. После — приустала. А после и вовсе стала Федю обходить стороной, как лужу: завидят с папкой — и в проулок. Клавдия дома выла:
— Федя, да ты уймись. Люди уж смеются. Забор-то поправь, ирод, свинья в огород лезет.
— Некогда, мать, — отвечал Федя строго. — Законность в деревне одна, а я при ней.
А забор лежал. Как лег о Пасху, так и лежал — три досточки в сторону, лаз в палисадник. Через него Федина же коза, Манька, ходила гулять, куда вздумается.
И вот — главное заседание. То, что вся Пеньковка потом год вспоминала.
Утром в понедельник бабка Дуся прибежала к клубу вся красная:
— Судите! Коза! Всю капусту сожрала, ирод рогатый! Половину рассады — под корень!
Федя как ждал. Вышел на лавку — лавка у клуба вроде трибуны ему была, — папку раскрыл, тесемки развязал. Народ сошелся. День выдался тихий, золотой; пылило солнце сквозь листву, пахло навозом и свежими досками, и все как-то торжественно замерло.
— Объявляю заседание открытым, — сказал Федя. — Дело о потраве. Статья ясная. Чья коза — тому и отвечать. Виновный встанет и понесет. Три рубля в пользу потерпевшей, да капусту возместить осенью в натуре.
Хорошо сказал. Сам собой залюбовался.
— А чья коза-то, граждане? — спросил. — Предъявите виновную.
И тут из задних рядов вышел дед Нефед. Тихий дед, безответный, за всю жизнь, говорят, трех слов зря не сказал. Подошел, пожевал губами.
— Коза, Федя, Манька. Твоя.
Тишина.
— Как моя, — сказал Федя. И сам почувствовал, как под ложечкой что-то екнуло, нехорошо, холодно.
— А так. С твоего двора. Через твой забор. Он у тебя с Пасхи лежит, лаз — хоть телегу прогоняй. Манька в лаз, Манька по деревне, Манька к Дусе в капусту. По твоей же, Федя, статье и выходит.
И стоит дед. И вся Пеньковка стоит. И солнце пылит. И Манька где-то за клубом мекнула — некстати так, подтверждающе.
Федя постоял. Поглядел поверх людей, как привык, — а поверх уже не глядится, глаза сами вниз, на лаз этот, на три досточки в палисаднике.
— Суд, — сказал он негромко, — удаляется в совещательную комнату.
И пошел. Прямо к своему забору. Молча. Папку красную под мышкой.
Вышел минут через пять. Или через десять — кто считал. Руки в земле, одна досточка в руке, лицо виноватое и какое-то детское.
— Приговор, — сказал Федя. — Виновному — то есть мне — забор поправить до субботы. Дусе за капусту — трояк. — Полез в карман, достал мятый, отдал. — И… заседание закрыто. Насовсем.
Папку красную он в тот день отнес домой и положил на шкаф. Больше не доставал.
А Клавдия вечером, подавая щи, сказала только одно слово. То самое, с которого все и началось:
— Забор.
И Федя не ответил. Ел щи. И, кажется, был даже доволен — тихо, по-человечески, как бывает, когда с человека наконец-то слезет что-то чужое, напяленное, и он снова станет свой.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.