Cuentos Nocturnos 3 abr, 11:15

Звездный изразец

Ночь над Самаркандом — как темный шелк. Не черный, нет — густо-синий, с прожилками серебра от луны, которая висит над Регистаном так низко, будто прилегла отдохнуть на один из минаретов. Тихо. Даже собаки угомонились.

Дильноза сидела на суфе во дворе и не спала. Не то чтобы не хотела — хотела, еще как, — но в комнате бабушки горел свет, и это значило, что бабушке опять плохо.

Бабушка Зулфия — керамист. Или керамистка; она сама путалась в этом слове и махала рукой: «Я — усто». Мастер. Сорок лет она делала изразцы — те самые, синие, с геометрическими узорами, которыми выложены стены мечетей и медресе от Бухары до Хивы. Руки у нее были — как у хирурга: точные, сухие, с длинными пальцами, вечно в пятнах бирюзовой глазури.

Три дня назад бабушка слегла.

И три дня назад она перестала работать над плиткой.

Плитка. Дильноза знала о ней с детства. Квадрат обожженной глины — двадцать на двадцать сантиметров, — на котором бабушка рисовала узор. Не обычный узор. Бабушка говорила, что это — хафтранг, древняя техника семицветной росписи, утраченная в пятнадцатом веке. Говорила, что восстанавливает рецепт. Говорила, что когда закончит — случится кое-что.

Что именно — не говорила.

Дильноза встала, босиком прошлепала через двор — камни еще хранили дневное тепло, хотя март в Самарканде обманчив: днем плюс двадцать, ночью можно и продрогнуть — и заглянула в мастерскую.

Плитка лежала на столе. Незаконченная. Шесть цветов из семи были нанесены: кобальтовый синий, белый, бирюзовый, марганцевый черный, желтый охристый и — вот это было странно — зеленый, которого в классическом хафтранге не бывает. Седьмой цвет отсутствовал. Пустое место в центре узора, словно выпавший зуб.

— Не трогай, — прошептала бабушка из-за стены. Голос слабый, но слух у Зулфии — как у летучей мыши; шутка такая в семье.

Дильноза отдернула руку, хотя и не собиралась трогать. Ну, почти не собиралась.

— Иди спать.

— А ты?

Тишина. Потом — кашель, долгий.

— Мне до новолуния нужно... — и бабушка замолчала, будто сказала лишнее.

Новолуние. Дильноза посмотрела на луну. Тонкий серп. Два дня, может три.

Она вернулась на суфу, легла, закуталась в курпачу и закрыла глаза.

Не уснула.

Потому что плитка в мастерской начала светиться.

Сначала Дильноза решила — показалось. Отблеск фонаря с улицы Ташкентской; там поставили новые, светодиодные, безобразно-белые, и бабушка ходила жаловаться в махаллинский комитет, но безрезультатно. Однако свет шел не снаружи. Он сочился из-под двери мастерской — голубоватый, мягкий, живой. Пульсировал; так пульсирует пламя, когда на него дышишь.

Дильноза встала. Открыла дверь.

На столе — плитка. Светится. Шесть цветов горят изнутри, а пустое место в центре — оно... дышало. Чернело и голубело, чернело и голубело, как будто за ним — небо.

На краю стола сидел удод.

Не то чтобы Дильноза раньше не видела удодов — в Самарканде их полно, особенно весной. Рыжие, с полосатыми крыльями и дурацким хохолком, как корона из перьев. Но этот был другой. Крупнее обычного раза в два, хохолок — золотой, и глаза — не птичьи, бусинные, а как у кота: с вертикальным зрачком, янтарные.

— Не пугайся, — сказал удод. Голос — как у старика, который всю жизнь пил зеленый чай и курил трубку. Хрипловатый, теплый.

— Я не пугаюсь, — соврала Дильноза. Коленки дрожали, но она была из породы людей, которые врут про бесстрашие так убедительно, что сами начинают верить.

— Зулфия не закончит, — сказал удод, кивнув в сторону бабушкиной комнаты. — Руки не держат кисть. Три дня — и луна уйдет. Узор закроется на девятнадцать лет.

— Какой узор? Что за...

— Седьмой цвет, — перебил удод. — Красный. Но не любой красный. Тебе нужна кровь граната, который растет в саду, которого нет.

Дильноза моргнула.

— Сад, которого нет?

— Сад Тимура. Тот, что был за стенами Афросиаба. Его срубили шестьсот лет назад. Но ночью — ночью он возвращается. Если знаешь, где смотреть.

Удод спрыгнул со стола — тяжело, по-стариковски — и поковылял к двери. На пороге обернулся.

— Идешь?

Дильноза накинула бабушкин чапан — слишком большой, рукава до колен, пахнет глазурью и сушеной мятой, — сунула ноги в калоши и вышла следом.

Самарканд ночью. Другой город. Совсем.

Они шли по улице Ташкентской — мимо закрытых лавок, мимо чайханы «Ляби-Хауз», где днем гоняют чай старики в тюбетейках, а сейчас — ни души; только кошка (рыжая, одноухая, местная знаменитость по кличке Чолпон) проводила их зеленым взглядом из-под лавки. Свернули на Регистан. Площадь — пустая; три медресе стояли как великаны, которые задремали стоя. Мозаика на фасадах в лунном свете выглядела иначе — глубже, будто за ней что-то есть. Кто-то.

Дильноза остановилась. Медресе Улугбека — слева. На портале — звезды, выложенные из глазурованной плитки. Она знала этот портал наизусть; каждый школьник в Самарканде знает. Но сейчас одна звезда — та, в верхнем левом углу, — горела. По-настоящему. Тусклым золотом, как уголек.

— Не туда, — сказал удод. — Дальше.

За Регистаном — узкие улочки старого города. Глинобитные стены, деревянные двери с резьбой, запах тандырных лепешек — утренних, еще не испеченных, но тесто уже поставлено, и дрожжевой дух просачивается через стены. Дильноза никогда не ходила здесь ночью. Днем — тысячу раз; тут живет подружка Нигора, тут — лучший в городе плов (бабушка спорит, но Дильноза-то знает). А ночью — все чужое. Тени не те. Углы не те. Даже арык журчит иначе — не весело, а как будто бормочет что-то на фарси.

Они вышли к холму Афросиаб. Древнее городище — до Самарканда здесь был другой город, тот самый, который разрушил Чингисхан. Днем — просто холмы, трава, раскопки. Туристы фотографируются.

Ночью — сад.

Дильноза увидела его не сразу. Сначала — запах: гранат, спелый, сладкий, с горчинкой. Потом — звук: шелест листьев, хотя ветра не было. А потом деревья проступили, как проступает рисунок на старой стене, когда снимаешь штукатурку. Гранатовые деревья, невысокие, с темными узловатыми стволами. Между ними — розы. Белые. Огромные, как блюдца.

— Сад Тимура, — сказал удод. — Точнее, его тень. Память земли. Днем — не видно, земля помнит только в темноте.

— Как бабушкины изразцы, — пробормотала Дильноза. И сама удивилась тому, что сказала.

Удод посмотрел на нее — долго, внимательно.

— Именно.

— Гранат?

— Третье дерево слева. С сухой веткой.

Дильноза подошла. Дерево — старое, корявое, одна ветка мертвая, торчит вбок, как сломанная рука. Но на живых ветках — плоды. Темно-красные, почти черные в лунном свете. Она потянулась, сорвала один. Тяжелый. Кожура — как бархат.

— Разломи.

Внутри — зерна. Но не красные. Золотые. Каждое зернышко горело, как маленькая звезда. Сок тек по пальцам — густой, теплый, цвета заката. Нет, не заката — цвета, которому нет названия. Между красным и золотым; между закатом и рассветом; между тем, что было, и тем, что будет.

Седьмой цвет.

— Быстрее, — сказал удод. — Сад держится до третьего петуха.

Обратно бежали. Дильноза прижимала гранат к груди, сок пропитывал чапан; потом бабушка будет ругаться, или не будет — если все получится. Через Афросиаб, мимо спящих махаллей, по Ташкентской — Чолпон опять проводила взглядом, на этот раз одобрительно (или так показалось). Во двор. В мастерскую.

Бабушкины кисти — на полке. Дильноза выбрала самую тонкую, беличью, взяла зерно граната, раздавила в керамической ступке. Сок — густой, светящийся.

— Я не умею, — сказала она. — Я не знаю узор.

— Знаешь, — ответил удод. — Ты смотрела на него двенадцать лет. Каждый день. Он в тебе.

Дильноза поднесла кисть к плитке. Рука не дрожала. Странно; обычно дрожит — она не из тех, у кого стальные нервы, нет; просто сейчас — не дрожала.

Первый мазок. Линия — тонкая, золотисто-красная. Легла точно. Второй. Третий. Узор разворачивался, как раскрывается бутон — медленно, неизбежно. Она не думала; рука знала. Двенадцать лет наблюдения — оказывается, это тоже ученичество. Тихое. Незаметное.

Последняя линия. Замкнула круг.

Плитка вспыхнула — все семь цветов разом, как аккорд, который берут на дутаре, когда все струны звучат одновременно. Свет заполнил мастерскую, выплеснулся во двор, поднялся вверх — и рассыпался. Беззвучно. Как фейерверк, у которого выключили звук.

Тишина.

Плитка лежала на столе. Не светилась. Обычный изразец — семь цветов, хафтранг, завершенный узор. Красивый. Теплый на ощупь.

Из бабушкиной комнаты — звук. Шаги. Скрип двери.

Зулфия стояла на пороге. Прямая. Не держась за стену. Глаза — ясные.

— Ты закончила, — не вопрос. Утверждение. И — улыбка; та самая, которую Дильноза не видела три дня, а казалось — три года.

— Удод... — начала Дильноза.

Обернулась. На столе — никого. Только перышко. Золотое, с полоской черного. Она подняла его, повертела. Теплое.

— Он приходит, когда нужен, — сказала бабушка. — И уходит, когда дело сделано. Как все хорошие учителя.

Она подошла к столу, взяла плитку, провела пальцем по узору.

— Девятнадцать лет назад я нашла рецепт в рукописи из медресе Улугбека. Обрывок. Там было сказано: «Седьмой цвет не создается — он вспоминается». Я не понимала. Теперь понимаю.

Дильноза зевнула. Адреналин схлынул, ноги гудели, глаза слипались. За окном — розовая полоска на востоке; Самарканд просыпался. Первый петух — где-то в махалле за мечетью Биби-Ханум. Второй — ближе, у соседей.

— Спать, — сказала бабушка. — Утром будет плов. И чай. И я расскажу тебе про сад.

— Я уже видела сад, — пробормотала Дильноза, укладываясь на суфу.

— Видела, — согласилась бабушка. — Но еще не слышала, как он поет.

Дильноза закрыла глаза. Курпача пахла хлопком и солнцем; чапан, пропитанный гранатовым соком, висел на гвозде и тихо мерцал в предрассветных сумерках. (Впрочем, может, и не мерцал. Может, это уже снилось.)

Где-то за стеной — или во сне, или между тем и другим — удод чистил золотые перья и негромко, хрипловато напевал что-то на фарси. Колыбельную, наверное.

А плитка на столе хранила в себе все семь цветов мира — и, может быть, еще один, восьмой, который появится, когда Дильноза будет готова.

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"Permanece ebrio de escritura para que la realidad no te destruya." — Ray Bradbury