Тихий час в Стылом Броде
В детском саду номер восемь «Ромашка» города Вологды я работаю тридцать один год. Из них двадцать два — заведующей. Гущина Тамара Ильинична, если по документам.
За это время я поняла три вещи.
Первая: любую беду начинают с пересчета.
Вторая: паника — это когда люди не знают, что им делать в ближайшие пятнадцать минут. Дайте им дело на пятнадцать минут, и паники нет; есть работа.
Третья: если дети днем спят — значит, взрослые справились. Все остальное — детали.
В то утро, двадцать третьего октября, в шесть двадцать прорвало теплотрассу на подходе к зданию, и я спустилась в подвал перекрывать вентиль. В галошах поверх туфель, с фонариком и с амбарной книгой под мышкой — я в тот день несла отчет по бельевому фонду, и класть его было некуда. Кружку с чаем оставила на ступеньке. Так и не допила, между прочим.
В дальнем конце подвала есть дверь. Ее заложили кирпичом еще, по-моему, при Брежневе; я двадцать два года ходила мимо этой кладки и знала на ней каждый шов.
В то утро кладки не было. Была дверь. Дубовая, окованная, с кольцом вместо ручки.
Я ее открыла. Разумеется, я ее открыла. Что бы вы сделали.
За дверью пахло.
Вот с этого все и началось — не с чуда, не с сияния, не с музыки небесной. С запаха. Я его знаю: так пахнет, когда двести человек живут в помещении без канализации четвертую неделю. Аммиак, немытые тела, кислая тряпка, дым. Меня в восемьдесят шестом посылали в лагерь под Череповцом, там на третий день сгорел санблок; так вот, там пахло так же.
Я вышла в каменный двор, в предрассветную серость, в грязь по щиколотку. Хорошо, что в галошах.
Крепость называлась Стылый Брод. Стены в мой рост толщиной, четыре башни, ворота, подпертые изнутри бревнами. Осаду сняли три дня назад — кто осаждал, кто снял, я так толком и не разобралась, да и, честно говоря, мне это было не очень интересно.
Мне было интересно другое.
По двору, между кострами, лежали и сидели дети.
Я пересчитала. Не сразу — сначала я минут двадцать стояла и хлопала глазами, как первоклассница, и щипала себя, и все такое прочее, что положено. Потом достала книгу, карандаш, и пошла считать.
Двести четырнадцать. От двух примерно лет до тринадцати. Из выжженных деревень с той стороны реки, привезенные сюда за три недели до осады и брошенные, потому что взрослым было чем заняться.
При них было четыре бабки, один хромой стрелок и попадья без прихода.
Сорок один ребенок лежал у северной стены отдельно. Их туда снесли, потому что они «порченые».
Я подошла и посмотрела. И мне не нужен был диплом, чтобы понять, что это никакая не порча. Это то, что у нас называется «кишечная инфекция», и в моем саду за такое главврач района снимает заведующую с формулировкой, после которой в профессию не возвращаются.
Сотника звали Ждан. Одноглазый, лет сорока, серый от недосыпа. Он выслушал меня — женщину в белом халате поверх кофты, в галошах, с амбарной книгой, — и спросил только:
— Ты кто?
— Я заведующая, — сказала я.
Он подумал. Кивнул. Знаете, мне кажется, он не понял ни одного слова, но интонацию понял. Я этой интонацией тридцать лет разговариваю с родителями, с пожарной инспекцией и с водителем Толиком, который вечно опаздывает с продуктами.
К полудню у нас было расписание.
Я разделила двести четырнадцать человек на четырнадцать групп по пятнадцать. К каждой приставила старшего — из тех, кому двенадцать-тринадцать. Малашка, девчонка с обгоревшей косой, стала у меня за старшую воспитательницу, хотя ей было тринадцать и она заикалась.
Я ввела четыре правила. Всего четыре, больше в такой ситуации не запомнят.
Первое: воду сырую не пить. Никакую. Только взвар — кипяченое, с сушеной малиной, которую нашли в подклети. Сначала выли. Потом привыкли: теплое пить приятнее.
Второе: перед едой — руки. Золой и водой. Зола у нас была в неограниченном количестве, спасибо осаде.
Третье: больные — отдельно. Не «порченые», не «за стену», а в клеть у поварни, где тепло, и с ними всегда двое взрослых. Тряпье — жечь. Посуду — кипятить.
Четвертое: кормить по группам, по очереди, а не в кучу.
Вот это четвертое, кстати, спасло, наверное, больше народу, чем все остальное. Потому что до меня еду выносили в одном котле на всех, и получалась давка, в которой сильные ели, а маленькие — нет. Я поставила очередь. Пятнадцать человек, миска, следующие пятнадцать. Малашка считала вслух. Через два дня они уже сами вставали по группам.
Дети везде одинаковые. Абсолютно. Только мои вологодские капризничают, что каша с комками, а эти боялись, что каша кончится.
А на четвертый день я поругалась с Вежей.
Вежа — это местный знахарь. Дед лет семидесяти, борода лопатой, глаза умные и злые. Он ходил по двору и искал того ребенка, через которого «пришло». Нашел: девочку лет шести, немую, приблудную, никто не знал, чья. Ее надо было вывести за ворота. К вечеру. Иначе, дескать, ляжет вся крепость.
И народ — те самые бабки, стрелок, дворовые бабы — стоял и слушал. И был согласен.
Знаете, что я сделала?
Я принесла амбарную книгу.
Я писала в нее все четыре дня. Так же, как пишу журнал посещаемости: фамилия, возраст, откуда, с какого числа занемог. Не потому, что я такая умная, а потому, что я по-другому просто не умею. Меня так научили в семьдесят девятом, и с тех пор я все считаю.
Я разложила книгу на бочке и стала читать вслух.
— Тридцать один больной из нижней людской. Восемь из поварни. Двое от кузни. И ни одного, — я подняла палец, — ни одного с верхней стены, где живут стрелки. Хотя стрелки едят то же самое, спят вповалку, руки не моют вовсе.
Вежа сказал, что это ничего не значит.
— Это значит, — сказала я, — что дело не в девочке. Дело в воде. Стрелки берут воду из ключа на верхней площадке. Все остальные — из нижнего колодца. А нижний колодец у вас в двенадцати шагах от рва, куда четыре недели сливали всю крепость. Двенадцать шагов, дед. Я померила. Галошами.
Тишина была такая, что слышно было, как в поварне капает.
Ждан подошел, взял ведро, зачерпнул из нижнего колодца и понюхал.
Потом посмотрел на меня одним своим глазом — долго. И приказал колодец завалить.
Было бы красиво сказать, что после этого все выздоровели.
Не все.
Пелагейка умерла на шестой день. Ей было четыре года, у нее была тряпичная кукла без лица, и она не отдавала эту куклу даже когда ее мыли. Она заболела еще до меня — до колодца, до правил, до всего. Я держала ее на руках последние два часа и пела «Спят усталые игрушки», потому что ничего другого в голову не пришло, а слов их колыбельных я не знала.
Всего мы потеряли девятерых. Из сорока одного.
Я считала. Я всегда считаю.
На девятый день, после обеда, я развела всех по клетям и объявила тихий час.
Ждан пришел на меня орать. Он был уверен, что днем спать — это блажь, что надо работать, таскать, чинить.
Он вошел во двор и остановился.
Во дворе Стылого Брода — где три недели подряд кричали, дрались за еду, выли по ночам, — стояла тишина. Дымил очаг. Где-то скрипела дверь. Двести с лишним детей спали.
Он стоял и слушал минут пять. Потом сел на бревно и сам заснул, прямо там, в кольчуге.
Вот тогда я поняла, что справилась.
А вечером я пошла к двери.
Дверь была на месте — та самая, дубовая, окованная. Я потянула кольцо.
За ней была земля. Плотная, глинистая, с корнями. Ни подвала, ни лестницы, ни моей кружки с недопитым чаем.
Я постояла. Потом закрыла дверь и пошла проверять, погасили ли в поварне огонь. Потому что в четверг — банный день, и надо было думать про воду.
Плакала я потом. Ночью, тихо, чтобы Малашка не слышала.
А через неделю Тишка — мальчишка лет семи, с ушами как у чебурашки, — потащил меня в поварню хвастаться.
— Теть Тамар, а печка у нас хорошая. С трубой. Тут ни у кого нет с трубой, а у нас есть.
Печка и правда была хорошая. Русская, с нормальным дымоходом, с подтопком — сложенная так, как ее сложил бы мужик из Устюжны, а не местный, который топит по-черному.
— Кто клал?
— Дядька один. Давно, я маленький был. Он тоже из двери пришел, как ты. — Тишка сказал это буднично, будто про погоду. — Только он ушел. За реку, к Гулкой горе. Сказал, там еще одна дверь.
Я присела на корточки и стала смотреть на кирпичи.
На четвертом снизу, у самого пода, было процарапано — коряво, гвоздем, но по-русски.
«Р. Волков. Клин. 1977».
Я провела по буквам пальцем. Потом встала, отряхнула халат и пошла считать белье.
Потому что если есть вторая дверь — до нее еще надо дожить. А до этого у нас ужин, тихий час, банный день и двести пять детей.
В порядке очереди. По пятнадцать человек.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.