Фэнтези 10 сент. 20:01

Красильщица последней сини

Руки у Отрады были синие по локоть и другими уже не станут. Так и похоронят — синерукую.

В городе Мшаны, что стоял на медленной бурой реке, это знали все. Хочешь просто выкрасить холст — иди к любому красильщику, их на нижней улице пятеро. А хочешь цвет, который что-то значит, — цвет, что не смоется ни водой, ни стиркой, ни горем, ни годами, — тогда только к Отраде.

Потому что ее краска брала не деньги.

Она варила вайду в дубовых чанах, ставила бродить на застоявшейся моче — так фиксуется синька, дед научил, а деда его дед, и нечего нос воротить, ремесло есть ремесло. Марену толкла для красного. Резеду сушила для желтого. Все как у людей. Но когда клала в ткань чувство — покой, чтобы не тряслись руки; храбрость, чтобы шагнуть; забвение, чтобы отпустило, — тогда платила собой.

Каждый такой цвет уходил из ее собственных глаз. Навсегда.

Красный она отдала первым. Молодая была, глупая — выкрасила рушник вдове на «отпустить», и назавтра кровь на разбитом пальце показалась ей серой, как зола. Потом ушел желтый. Потом зеленый — луга, ряска, молодая листва, все разом стало пепельным. Оранжевый. Бурый. Розовый.

Мир у Отрады выцвел до угольного рисунка. Тени, оттенки серого, свет и тьма. Люди — как наброски углем.

Осталась одна синь.

Синим она видела еще небо. Реку в полдень. Васильки на меже. И глаза — те глаза, которых уже семь лет как не было на свете, но которые она помнила синими и берегла эту синеву пуще золота. Потому что пока есть синий, есть и он. А не станет синего — и лицо его сотрется в серую кляксу, как все остальное.

За синим она к себе никого не подпускала. «Синькой не торгую на сердце, — говорила. — Простую бери, крашеную, а заговорной не проси». И люди понимали. Не первый год.

А тот парень не понял. Или понял, да пришел все равно.

Милан. Девятнадцать лет, кадык острый, руки красные от весла — из лодочников. Пришел под вечер, когда Отрада цедила отвар, и мялся у входа так, что чуть косяк не протер плечом.

— Мне бы, — начал он. — На храбрость. Платок. Синий.

— Синим не крашу заговорным. — Отрада не подняла головы. — Ступай.

— В омуте под мельницей завелся, — сказал он быстро, будто боялся, что не успеет. — Который детей в воду. Двоих уже. Мою сестру третьей чуть не... Я его выслежу. Я плавать умею как никто в Мшанах. Но как под воду нырять — руки-ноги отнимаются, я это чудище во сне вижу, я...

Он замолчал. Сжал кулаки.

— Мне не для форсу. Мне чтоб не струсить в последний миг. Один раз. Одного цвета хватит.

Отрада наконец разогнулась. Посмотрела на него — на серый набросок парня в сером мире, где давно ни травинки цветной, ни зари.

— Ты знаешь цену, — сказала она. — Люди болтают.

— Знаю. Тебе больно будет.

— Дурак. — Она усмехнулась. — Мне не больно. Мне слепнет. По цвету за раз. У меня один остался. Один-единственный. Отдам тебе на платок — и мир мне дочерна закроется. Весь. Понимаешь ты, мокроухий?

Милан побледнел. Это было видно даже в сером.

— Тогда не надо, — сказал он тихо. — Не надо, тетка Отрада. Я так пойду. Как-нибудь.

И повернулся уходить.

Вот тут-то оно и вышло. Не когда просил — когда отказался.

Отрада вдруг вспомнила двоих утопленных ребятишек, которых сама обмывала прошлой весной. И сестру его — небось такую же малую. И вспомнила, что синь она бережет для мертвеца, которому уже все равно, синие у нее глаза или нет. Он бы первый сказал: отдай, дура. Он всегда так говорил, когда она жалась.

— Стой, — сказала она. — Платок давай.

Чан с вайдой она правила до полуночи. Синь входила в ткань медленно, слоями: окунешь — зеленая, вынешь на воздух — на глазах синеет, будто небо проявляется. Отрада держала мокрый платок на вытянутых руках и смотрела. Смотрела жадно, впрок, как перед долгой дорогой смотрят на родное крыльцо.

Синее. Еще синее. Небесное.

— Не трусь под водой, — шептала она ткани. — Дыши ровно. Ныряй разом. Не думай — делай.

Когда цвет лег весь, до дна, — погасло.

Просто. Без боли. Синева ушла из мира, как выдох. Река за окном сделалась свинцовой. Небо — пеплом. И лицо в памяти — то самое, семь лет как под землей, — растеклось в серое пятно, и она уже не могла вспомнить, какими были эти глаза. Знала, что синими. А какими — нет.

— Готово, — сказала Отрада ровным голосом и протянула платок в темноту, туда, где стоял серый парень. — Держи. И не смей утонуть, слышишь. А то зря все.

Милан взял. Пальцы у него дрожали.

— Я верну, — забормотал он. — Как — не знаю, но...

— Цвет не возвращают, дурень. Иди.

Он ушел. Через два дня по нижней улице пронеслось: лодочник Милан вытащил из-под мельницы такое, чего и старики не помнят, а сам живой, только волосы за одну ночь седые. Омут стал чистый. Дети снова бегали к воде.

Отрада об этом узнала на слух, как узнавала теперь все.

Она сидела на крыльце своей красильни, лицом к реке, которую больше не видела синей. Серая вода, серое небо, серый весь белый свет.

И все-таки.

Она закрыла глаза — под веками темнота была такая же, как снаружи, разницы никакой, — и позвала синеву памятью. Небо в июльский полдень. Васильки. Реку в блеске.

И глаза. Она не видела их. Но знала твердо, до последнего вздоха будет знать: они были синие.

Этого у нее не отнял никто.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг