Набоков, Беккет, Конрад: почему смена языка стала самым честным экспериментом в литературе
Набоков ненавидел этот вопрос. «На каком языке вы думаете?» — спрашивали журналисты. Он морщился и отвечал уклончиво. Потому что настоящий ответ был неудобным.
Дело вот в чём. Когда писатель меняет язык — не для перевода, не для интервью, а для настоящего творчества, — это событие того же порядка, что и смена кожи. Не метафора, буквально: другая нервная система, другие рефлексы, другая карта ассоциаций. Английское «longing» и русское «тоска» — это не одно и то же, и никакой словарь вам этого не объяснит, потому что дело не в значении, а в том, что у слова «тоска» есть физический вес. «Longing» — лёгкое, почти воздушное. «Тоска» давит на грудную клетку, как камень. Зависит от того, на каком языке вы научились плакать первый раз — и на каком вас учили не плакать.
Итак. Предательство или рождение заново?
Сэмюэл Беккет — ирландец, писал по-английски, потом взял и переключился на французский. Сам. По собственному желанию. Мотивация? Он объяснял это примерно так: французский язык помогал ему писать «без стиля» — это звучит как оскорбление, но было комплиментом самому себе. По-английски у него всё время получался Джойс: блестящий, многослойный, захлёбывающийся собственным остроумием (а работать в тени Джойса — это, знаете ли, как жить под горой, которая занимает весь горизонт). По-французски он нашёл то, что искал — пустоту, точность, отсутствие украшений. «В ожидании Годо» родился именно так: из невозможности писать на родном языке так, как хочется.
Язык может быть тюрьмой.
Джозеф Конрад — это вообще отдельная история. Польский дворянин, морской капитан, который к двадцати годам не говорил по-английски вообще. Ни слова. Потом выучил — примерно как учат азбуку морзе: методично, с нуля, без сантиментов. Потом начал писать, и написал «Сердце тьмы», которое Хемингуэй, Фицджеральд и ещё дюжина великих называли одной из главных книг двадцатого века. Конрад думал по-польски и по-французски, а писал по-английски — и именно это, как считают некоторые исследователи, дало его прозе ту странную синтаксическую тяжесть, нестандартную музыку, которую нельзя придумать изнутри языка. Только тот, кто смотрит на него снаружи, как на экзотическое животное, может сделать с ним такое.
Эмиль Чоран — румын, переехавший во Францию, — однажды решил выбросить родной язык, как старое пальто с оторванными пуговицами. Его объяснение было садистски честным: «На родном языке думаешь, на иностранном — работаешь». Грубо, может, даже обидно для тех, кто считает язык священным. Но Чоран говорил из опыта: его ранние работы на румынском были экзальтированными, взвинченными, почти истеричными — в хорошем смысле, да. Французский охладил его до бритвенного холода. Он перестал орать и начал резать. Разница примерно как между поножовщиной и хирургией.
А что теряется?
Тут надо говорить честно, без лишней романтизации. Андрей Макин — русский писатель, который пишет по-французски и в 1995 году получил Гонкуровскую премию за «Le Testament français». Казалось бы — триумф. Но сам Макин говорил о постоянном ощущении, что он пишет немного не своим голосом. Не фальшиво — нет. Как певец в чужом костюме: сидит почти идеально, двигаться можно, но что-то где-то тянет, натирает под мышкой. Это не жалоба и не трагедия. Это просто факт: что-то теряется. Акцент — не в произношении, а в мышлении. Те нюансы, те полутона, которые существуют только в языке детства — они уходят, и никакое мастерство их не возвращает.
И всё-таки.
Набоков написал «Лолиту» по-английски — и потом сам же перевёл её на русский. Говорят, страдал. Русский Гумберт Гумберт не получался: голос был слишком пышным, слишком литературным — по-русски нельзя сказать то же самое теми же средствами, это примерно как пытаться воспроизвести джаз на балалайке. Набоков злился, переписывал, в итоге создал не перевод, а новую версию книги с той же душой, но другим телом. Что это доказывает? «Лолита» — не русская книга, написанная по-английски. Это английская книга. Точка. Набоков, переехав в язык, стал другим писателем — не лучше и не хуже, именно другим.
Психологи (те, которые занимаются нейролингвистикой, а не пересказывают сны про маму) говорят: второй язык создаёт эмоциональную дистанцию. Матерные слова на родном бьют в живот — на иностранном просто фиксируются мозгом, нейтрально, почти научно. Беккет это знал. Чоран знал. Кундера — переехавший с чешского на французский после советских танков 1968 года — тоже знал. Дистанция позволяет видеть материал иначе; хирург не оперирует своих детей не потому что не любит, а потому что руки дрожат. Иностранный язык — это скальпель, которым можно резать спокойно. Без дрожи.
Так предательство это или рождение заново? Ни то ни другое. Точнее — и то и другое разом, в одном флаконе, без возможности разделить. Ты предаёшь язык, который тебя вырастил, — это правда, и нечего делать вид, что нет. Но рождаешься в новой литературе с голосом, которого никогда бы не существовало, останься ты дома, в тепле, в привычном. Набоков без английского — просто очень хороший русский писатель в эмиграции. Конрад без английского — морской капитан, который иногда пишет по-польски в дневник между рейсами. Беккет без французского — ещё один ирландец в тени Джойса.
Предательство, которое создаёт шедевры. Измена, которая рождает классику. В литературе, если честно, это лучший исход из всех возможных.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.