Веретено чужих снов
Мара снов не видела.
Спала-то она как все, даже крепче. Но веретено под ее пальцами наматывало на себя не ее сон — чужой.
В Дремучем Дворе это считалось браком.
Двор стоял в старом бору, где сосны росли так тесно, что полдень внутри был похож на сумерки, а по краю поляны цвел сонный мак — красный, тяжелый, роняющий пыльцу в чай. Пахло тут смолой, теплым молоком и ромашкой. Адептов учили древнему делу: прясть сны. Не смотреть — прясть. Садишься к сновальне, кладешь руку на веретено, засыпаешь; а к утру на катушке — тонкая, мерцающая нить твоего сна, которую можно размотать, растолковать, а хорошую — продать в город на бессонницу.
У всех выходила своя нить. У Мары — всегда чья-то.
— Опять соседкин, — дьяк Полуден размотал катушку на свет и поморщился. Нить была бирюзовая, с золотыми узелками — сон про ярмарку, про леденцы, про мальчика с гуслями. — Это Купавин сон, адептка. Твой где?
— Не знаю, — честно сказала Мара. — Меня в мой не пускают.
Полуден вздохнул. Он был старый и мягкий, как разношенный валенок, и дремал на лекциях чаще самих адептов — оттого и звали дьяк Полуден. Спорить с даром он не умел, только грустил.
С балки спорхнул мотылек — большой, пыльно-серый, с глазами на крыльях. Пух был Мариным фамильяром. Другим адептам доставались сонные совы да мыши-сони, а Маре — мотыль, который ел дурные сны: сядет на нить, где узелок черный, пожует — и нить чистая. Полезная тварь, если разобраться. Только в опись его вписали как «моль обыкновенную», и Мара за это обижалась.
— Слушай, а мне твой сон не отдашь? — Купава плюхнулась рядом, румяная, растрепанная спросонок. — Раз ты мой все равно спряла — давай меняться. Мне про ярмарку скучно, я ее каждую ночь вижу.
Услада, проходя мимо, фыркнула в кружевной платок:
— Меняться браком. Мило.
Услада пряла эталонно. Ее сны были гладкие, ровные, сладкие до оскомины — их в городе брали нарасхват. И зачет по своему сну она сдаст первой, это все знали.
До зачета оставалось три ночи.
Правило простое: адепт прядет сон, толкует при наставниках и доказывает, что сон — его. Чужой не примут. Мара заваливала этот зачет трижды. Ее веретено ловило что попало — то ярмарку Купавы, то Усладины леденцы, то храп дьяка Полудня (да, храп тоже сон, и на редкость нудный). За третий провал ей выписали штрафную отработку — ночь отскабливать засохшую сонную пряжу с чужих веретен в прядильной. Скука. Пальцы липнут, глаза слипаются.
Но третью неделю на катушке появлялось одно и то же.
Длинный коридор. Сосновые стены. Двери, двери, двери — и все приоткрыты. В конце — опочивальня, и в ней кто-то спит. Нить выходила серая, старая, будто ее пряли сто лет назад и забыли. Пух садился на нее и не ел — сидел смирно, сложив крылья. Дурного в этом сне не было. Была только тоска, огромная, как бор.
Мара спросила у Полудня, чей это сон.
Полуден очень долго молчал.
— Ничей, — сказал наконец. — И это плохо, адептка. Пряжа не бывает ничьей. Если нить есть — есть и спящий.
Ясь толковал сны лучше всех на потоке — и оттого молчал больше всех. Толкователь слышит в чужой нити слишком много; поневоле научишься держать язык. Он нашел Мару у сновальни за полночь.
— Твой серый коридор, — сказал он. — Я его размотал. Тайком.
— И?
— Там, в конце, спит адептка. Старая пряжа, лет на двести. — Он сел рядом, близко, но не слишком. Пахло от него смолой и бессонницей. — Знаешь, что странно? Двери в коридоре — это наши двери. Спальни первого потока. Умывальня. Трапезная. Весь Двор. Только… немного не такой. Как будто кто-то видит его во сне.
За окном мак шелестел, роняя пыльцу. Сосны стояли черные.
— Пойдем? — сказала Мара.
— Куда? Это сон.
— Значит, уснем.
В ту ночь они сели к одной сновальне — Мара и Ясь — и положили руки на общее веретено. Купава сторожила у двери и клялась разбудить, если что. Пух устроился на серой нити и — впервые — пополз по ней, как по тропинке.
— За мотыльком, — сказала Мара и закрыла глаза.
Сон принял сразу.
Коридор был точь-в-точь как их коридор — и совсем не их. Сосновые стены дышали. Двери открывались в комнаты, которых не было наяву: в одной шел дождь, в другой цвел мак до потолка, в третьей маленькая Купава ела бесконечные леденцы. Весь Двор, приснившийся кем-то до последней щепки. Пух летел впереди, серый по серому.
Опочивальня была в конце.
На кровати спала старуха. Древняя, как сам бор. Пальцы ее и во сне перебирали нить — тянули, тянули, без конца, — и от этой нити расходился весь коридор, весь Двор, весь сонный мак за окнами.
— Дремица, — выдохнул Ясь. Он узнал по описи. — Первая пряха. Та, что спряла Двор.
Старуха открыла глаза. Они были совсем молодые.
— Двести лет, — сказала она. — Двести лет я держу этот сон, чтоб вам было где учиться. И никто, ни один, не мог войти и подхватить. Своими снами заняты. — Она посмотрела на Мару. — А ты своих не видишь. Оттого и услышала мой.
— Устала, деточка, — сказала Дремица просто. — Смертельно устала. Отпусти меня. Дай проснуться. Хоть на день — увидеть настоящее солнце, а не то, что я себе напряла.
— А Двор? — спросила Мара. — Если ты проснешься — он же…
— Растает. К утру. Со всеми леденцами. — Веретено в руках старухи дрогнуло. — Если только кто-нибудь не возьмет нить. Не всякий может. Только тот, кто снов своих не видит. У кого руки свободны.
Мара посмотрела на свои руки.
Всю жизнь ее веретено ловило чужое, и она думала — брак, порча, стыд. А оно просто ждало. Держало руки пустыми. Для этого.
Она протянула ладонь.
— Мара, — тихо сказал Ясь. — Это же навсегда.
— Не навсегда, — сказала Дремица. — До следующей. Которая тоже не увидит своих снов. Они рождаются раз в двести лет. Ждать умеешь?
Пух сел Маре на запястье. Легкий, как решение.
— Умею, — сказала Мара и взяла нить.
Нить оказалась теплой и живой, как ручей. По ней шел весь Двор — сосны, спальни, храп Полудня, Усладины леденцы, Купавина ярмарка. Мара приняла все это на свое веретено, и сон не оборвался: коридор стоял, двери дышали, мак цвел.
Дремица встала. Впервые за двести лет — на настоящие ноги.
— Спасибо, — сказала она и пошла к выходу, а с каждым шагом делалась моложе, легче, обычнее — просто старушка, идущая к двери. У порога обернулась. — Толкователя-то держи рядом, — кивнула на Яся. — С такой пряжей одной тяжело.
И вышла на свет.
Проснулись они втроем — Мара, Ясь и Пух — у холодной сновальни. Купава трясла их и ревела, что стучала полночи.
Зачет по своему сну Мара сдала на другой день.
Она села к веретену при всех наставниках и спряла нить. Толстую, тяжелую, мерцающую всеми цветами разом. Полуден размотал ее на свет — и охнул: в нити был весь Двор. Сосны. Мак. Коридор с приоткрытыми дверями. Спальни первого потока до последней щербинки.
— Это… чей? — прошептал он.
— Мой, — сказала Мара. И впервые не соврала. — Теперь мой.
Услада открыла было рот — и закрыла. Про эталонные леденцы как-то больше никто не вспоминал.
Вечером Мара сидела у сновальни — теперь всегда будет сидеть — и держала нить Двора, теплую, живую. Ясь принес молока с ромашкой и остался. Купава притащила леденец «за беспокойство».
Пух порхал под потолком. Потом сел.
Не на нить Двора.
На другую — тонкую, новую, серебристую, которую Мара точно не пряла. Она вгляделась. По нити шел длинный коридор. Сосновые стены. Двери, двери — и все приоткрыты. А в конце кто-то спал, и Мара никак не могла разглядеть — кто.
Она подняла глаза на мотылька.
— Пух, — сказала она очень тихо. — А чей это сон?
Мотылек молчал. Сон длился.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.