Дело №114, или Как мы в редакции виноватого искали, а нашли уборщицу

Папка называлась «Дело №114» и содержала, если верить описи, тридцать четыре листа. Что это были за листы — не помнил никто. Помнили, что папка серая, с завязками, и что на корешке кто-то давно вывел химическим карандашом: «Важное. Не терять». Пророчество, как выяснилось.

Пропала она в понедельник.

Обнаружил пропажу завотделом Гдалевич. Он вошел в десять, снял калоши, поискал папку на месте, где она лежала последние, наверное, четыре года, и не нашел. Место было пустое. Как лунка во льду.

— Товарищи, — сказал Гдалевич негромко. — А где сто четырнадцатое?

Вопрос был риторический. Но контора у нас была такая, что и на риторический вопрос отвечала подробно, с чувством, с надрывом.

— У меня не было, — первой сказала машинистка Рита. Сказала быстро, еще до того, как ее спросили. У нас в редакции это называлось «дать показания заранее». Рита давала их всегда. На всякий случай.

Корректор Пружинин посмотрел поверх очков и произнес отдельно, весомо:

— Я к чужим папкам не прикасаюсь принципиально.

Принцип этот он завел лет пять назад, после одной истории с командировочными, о которой все помнили, но говорить стеснялись.

К одиннадцати сложилась картина. Картина была величественная: папку не брал никто. Ни разу. Никогда. Никто ее вообще, кажется, в глаза не видел, кроме, разумеется, Гдалевича, который теперь стоял посреди отдела с лицом человека, у которого из-под ног вынули не то что почву — весь трудовой стаж.

— Так, — сказал он. — Раз никто не брал, значит, она где-то тут.

Логика железная. Против нее восстал только наш ответственный секретарь Бердичевский, человек нервный и склонный к обобщениям.

— А может, — сказал он, — ее вынесли?

Слово повисло. «Вынесли» — это уже не халатность. Это статья. В отделе стало прохладно, как в морге, хотя батареи топили на совесть.

Стали думать, кто мог вынести. Перебрали всех. Выходило нехорошо. Выходило, что вынести могли, в сущности, все. У каждого при желании обнаруживался мотив, портфель и нечистая совесть — последнее, впрочем, было в редакции явлением фоновым, вроде запаха клея.

— Позвольте, — вмешался фотограф Кац, который до этого мирно спал в углу, накрывшись пальто. — А зачем ее выносить? Что там ценного-то, в этом сто четырнадцатом?

Наступила тишина. Хорошая, глубокая. Потому что вопрос был по существу, а по существу у нас отвечать не умели.

Никто не знал, что в папке. Опись была. Содержания — не было. Тридцать четыре листа. Возможно — отчеты. Возможно — чей-то роман в стихах, сданный в шестьдесят восьмом и с тех пор дозревавший. Возможно — вообще ничего. Пустые.

Но чем меньше знали, тем страшнее становилось ее потерять.

К обеду прибыл сам Гольдин, главный. Он вошел, не снимая шляпы, оглядел присутствующих взглядом следователя по особо важным и сказал одно слово:

— Кто?

И вот тут, братцы, я вам скажу, началось.

Пружинин вспомнил, что в пятницу видел, как Рита «что-то серое перекладывала». Рита немедленно вспомнила, что в четверг Пружинин «долго копался в шкафу и был красный». Бердичевский вспомнил про всех сразу и пострадал первым — на него посмотрели с особым вниманием, потому что он громче всех кричал «вынесли», а у нас издавна считалось: кто про кражу первый заговорил, тому и отвечать.

Кац снова заснул. Ему было хорошо. У него алиби было железное — он в пятницу вообще не приходил, снимал доярок в области.

Я сидел в углу и молчал. Молчать — это, доложу я вам, тоже позиция. Иногда единственно верная. Потому что стоило открыть рот — и ты уже подозреваемый. Такова была диалектика нашего коллектива.

К четырем часам виноватого почти нашли. Им оказывался, по совокупности примет, Бердичевский. Он уже сидел бледный, писал объяснительную и через каждые три строчки повторял: «Я ж как лучше».

И вот в этот драматический миг вошла тетя Валя.

Тетя Валя мыла у нас полы двадцать два года и в интригах не участвовала — не по благородству, а от полного отсутствия интереса. Она внесла ведро, оглядела застывший коллектив и спросила буднично:

— Чего сидите как неродные?

— Папка пропала, — трагически сказал Гдалевич. — Сто четырнадцатое дело.

— Серая такая? С веревочками?

Все повернулись к ней разом. Как подсолнухи.

— Дык я ж ее в пятницу под шкаф задвинула, — сказала тетя Валя. — Она у вас с краю лежала, я пол мыла, боялась замочить. Хорошая папка, чего ж ее мочить.

Она нагнулась — кряхтя, по-хозяйски, — сунула руку под шкаф и вытащила ее. Серую. С веревочками. С надписью «Важное. Не терять».

Пыльную немного. Но целую.

Гдалевич взял папку двумя руками, как принимают орден. Развязал. Заглянул внутрь.

Внутри было тридцать четыре листа.

Чистых.

Совершенно чистых, братцы. Ни буквы. Кто-то когда-то завел под важное дело папку, вложил бумагу, надписал корешок — да так и не собрался это важное дело в нее занести. А может, и заносить было нечего. Дело было в самом наличии дела.

Мы постояли. Помолчали.

— Ну вот, — сказал наконец Гольдин, снимая шляпу. — Слава богу. Нашлась.

И ушел к себе, довольный.

Бердичевский порвал объяснительную. Рита перестала давать показания. Пружинин снова стал принципиальным. А тетя Валя домыла пол, вынесла ведро и на пороге обернулась:

— В другой раз важное-то повыше кладите. А то намочу.

Папку торжественно водрузили на место. Завязали. И она пролежала там, я думаю, еще лет десять — уже как реликвия, как памятник тому счастливому дню, когда контора чуть не съела сама себя из-за тридцати четырех чистых листов.

А виноватого мы так и не нашли. Оно и к лучшему. У нас, если хорошенько поискать, виноватый всегда найдется. Особенно если он ни в чем не виноват.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов