Довлатов 36 лет как молчит — а его до сих пор боятся печатать без купюр
24 августа 1990 года, Нью-Йорк, Бруклин. Скорая. Сердце просто отказало — сорок восемь лет, и точка. Обидно короткая жизнь для человека, который писал длинные, витиеватые фразы и умудрялся при этом звучать резче, чем любой лозунг с трибуны.
Тридцать шесть лет прошло. И знаете что? Его до сих пор неудобно цитировать полностью — с матерком, с презрением к системе, с этой фирменной интонацией «а мне плевать, что вы обо мне подумаете». В школьных хрестоматиях Довлатова печатают выборочно, обрезая по живому; в интернет-пабликах цитируют строчками, вырванными из контекста, превращая едкую иронию в открытку с котиком. Ирония в том, что он бы над этим просто поржал. Или разозлился. Тут не угадаешь.
Начнём с малоприятного факта: в Советском Союзе Довлатова издавать отказывались категорически. В 1975 году в Таллине уже набранную книгу «Пять углов» рассыпали по прямому указанию — кто-то наверху решил, что стране такая проза не нужна. Не запретили формально, нет; просто типографский набор... исчез. Довлатова выгнали из Союза журналистов, он работал корректором, сторожем, экскурсоводом в Пушкинских Горах — том самом месте, которое потом стало «Заповедником».
В 1978-м — эмиграция. Сначала Вена, потом Нью-Йорк, район Форест-Хиллз, где по вечерам он писал, а днём редактировал газету «Новый американец». Придумал её сам, с нуля, с командой таких же изгнанников. Газета прожила недолго и обанкротилась — но именно там оттачивался тот самый довлатовский стиль: короткая фраза, без лишних прилагательных, удар в конце абзаца.
Вот характерная деталь, которую обожают литературоведы и которая многих бесит своей избыточной аккуратностью: Довлатов якобы никогда не начинал два соседних слова в предложении с одной буквы. Легенда это или нет — спорят до сих пор. Но факт остаётся фактом: перечитайте «Зону» или «Компромисс» — там действительно почти нет этой звуковой тавтологии. Человек полировал текст маниакально, при том что производил впечатление раздолбая с сигаретой и стаканом.
Именно так его и запомнили — раздолбаем. Пил он, мягко говоря, немало. Об этом писали почти все мемуаристы, да и сам он не стеснялся: алкоголь у него не трагедия, а часть быта, почти комическая деталь интерьера — наравне с протекающим краном и склочной соседкой.
При жизни в СССР — ни одной книги. После смерти — шквал. Тиражи девяностых исчисляются миллионами; «Чемодан», «Заповедник», «Наши» переиздаются до сих пор, и продажи не думают падать. Сегодня в Петербурге, на Рубинштейна, стоит памятник — Довлатов с сигаретой, слегка сутулый, смотрит на дом, где он когда-то жил. Туристы фотографируются, не всегда понимая, кого именно снимают.
А теперь к главному — почему это не архивная пыль, а разговор про сегодня.
Проза Довлатова — это язык человека, оказавшегося чужим везде: в СССР чужой для системы, в Америке чужой для нового мира. Он не жаловался — он иронизировал, и в этом разница, которая делает его актуальным именно сейчас, когда снова счёт эмигрантов из России пошёл на сотни тысяч. Читатели, уехавшие в последние годы, находят в «Иностранке» не ностальгию по СССР, а узнавание собственного растерянного состояния между двумя языками, двумя паспортами, двумя жизнями.
Телеграм-каналы, целиком посвящённые его афоризмам, набирают десятки и сотни тысяч подписчиков — притом что автора нет в живых почти сорок лет. Цитаты вроде «мы живём не по закону, а по понятиям» или его язвительные наблюдения об эмигрантской среде разлетается как мемы, теряя авторство, обрастая слухами о том, будто это народная мудрость. Довлатов стал фольклором. Без спроса, без разрешения — как это вообще и бывает с настоящими классиками.
Есть тут и неудобная сторона. Издательства и школьные программы до сих пор аккуратно обходят самые едкие пассажи — про алкоголь, про КГБ, про советский абсурд в самых физиологичных подробностях. Полного, нецензурированного Довлатова школьник в руках почти не держит. Хрестоматийный вариант — причёсанный, безопасный, местами просто скучный. И это, пожалуй, самая обидная ирония из всех: писателя, всю жизнь боровшегося с редактурой и цензурой, продолжают редактировать и цензурировать посмертно. Только теперь молча, без объяснений, без рассыпанного набора — просто убирает абзац.
Тридцать шесть лет тишины. А голос — тот самый, насмешливый, усталый, безжалостно точный — почему-то всё ещё звучит громче многих ныне живущих.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.