Кисточка Левитана и снежная лиса с Соборной горы
В Плесе зимой ночь приходит рано — часам к четырем уже синева ложится на крыши, на резные наличники, на узкую Калашную улицу, что петляет вверх, к Соборной горе. Снег здесь падает тихо. Будто кто-то его не сыплет, а кладет — горсткой, бережно, как муку на стол.
Вера приехала к бабушке на каникулы — в маленький деревянный дом на улице Ленина, прямо напротив Волги. Дом старый, скрипучий; печка топится березовыми поленьями, и от них в комнатах пахнет так, как пахнет только в детстве. Сладко. Дымно. Немножко смолой.
Бабушка уснула рано. А Вера — нет.
Она лежала под лоскутным одеялом и слушала, как где-то на горе бьет колокол.
Один удар.
Потом — долгая, плотная, как сметана, тишина. Потом еще удар, поменьше. И снова молчание.
Часы на стене показывали без четверти час. В это время в Плесе обычно никто не звонит — церковь Воскресения Христова на горе зимой закрыта, ключи у отца Михаила, а отец Михаил, как известно всему городу, в это время спит и видит сны про большую щуку.
«Странно», — подумала Вера. И встала.
В сенях она сунула ноги в бабушкины валенки — те самые, серые, подшитые рыжей кожей, что пахли сеном и чем-то еще, чему названия нет. Накинула пуховый платок. И вышла.
Улица была пустая. Совсем. Ни собаки, ни кошки, ни одного следа — будто город забыли где-то на полке, между банками с вареньем.
Вера пошла вверх.
Калашная улица в темноте казалась длиннее, чем днем. Сугробы по бокам — выше колена; фонари редкие, желтые, с дрожащим светом, как у керосиновых ламп. Один фонарь, у поворота к дому-музею Левитана, моргнул. И погас. И снова зажегся — будто передумал.
Вот тут она и увидела лису.
Лиса сидела прямо на коньке музейной крыши. Белая, как первый снег — нет, белее: будто ее специально выкатали в сахарной пудре. Хвост свешивался вниз, ушки торчком. Глаза — два мокрых угля.
— Долго же ты шла, — сказала лиса.
Вера остановилась. Подумала: «Ну вот, доигралась. Это сон. Или я заболела. Или это все бабушкина наливка из черной смородины — она у нее, между прочим, ого-го».
— Не сон, — сказала лиса. Спрыгнула. Села на сугроб напротив. — И не наливка. Я тебя жду с восьми вечера, между прочим. Замерзла вся.
— Ты говоришь, — глупо сказала Вера.
— Естественно. А ты что думала — буду тявкать? У меня к тебе дело.
Дело было такое.
Давно, очень давно — лиса махнула лапой куда-то в сторону Волги, как будто там лежало это «давно», свернутое в клубок — один художник потерял на Соборной горе кисточку. Маленькую, беличью, с потертой деревянной ручкой. Кисточка эта была не простая: ею художник писал не картины, а утра. Настоящие, плесские утра — те самые, с туманом над водой, с розовыми сараями, с дымом из труб.
— Левитан? — догадалась Вера.
— Тс-с-с. Имен не называют ночью. Услышит — обидится. Он, знаешь, обидчивый был.
Кисточка, рассказывала лиса, упала в старый колодец — тот, что во дворе за церковью, заколоченный досками, забытый всеми. И с тех пор плесские утра стали обычные. Красивые, конечно. Но не те.
— А мне-то что? — спросила Вера. Зябко переступила. — Я рисовать вообще не умею. Я в музыкальном училище, по классу фортепиано.
— А руки у тебя бабкины, — спокойно сказала лиса. — А бабка твоя, между прочим, дочка Анны Тимофеевны, которая прислуживала в доме… ну, ты поняла. И руки у вас в роду — особенные. Найдешь.
Вера хотела возразить. Что-то про то, что это вообще ерунда, что лисы не разговаривают, что колодцы заколачивают не просто так. Но почему-то промолчала. Просто пошла следом.
За церковью — двор. Маленький, заметенный. Старая береза с обломанной верхушкой. Сарай. И посередине — холмик из снега, под которым угадывался сруб.
Лиса принялась раскапывать. Лапками — быстро, ловко, как будто всю жизнь только этим и занималась. Вера присоединилась — голыми руками, в варежках было неудобно.
Доски оказались трухлявые. Одна треснула под нажимом — глухо, тихо, как ломается сухарь во рту.
Внутри пахло не сыростью, как ожидала Вера. Пахло старой краской. Льняным маслом. И почему-то — яблоками.
— Лезь, — сказала лиса.
— Куда лезть?! Там же темно.
— Не темно. Ты глянь.
Вера глянула.
И правда — на дне колодца теплился свет. Слабенький, голубоватый, как будто там, внизу, кто-то держал ладонь над свечкой. Лестница в стене — железные скобы, ржавые, но крепкие.
Она полезла. Считала про себя ступени, потом сбилась. Минут пять прошло. Или десять. Или две — кто считал, когда вокруг такое.
Дно оказалось сухое. И никакой воды. Только земля, утоптанная, и старый деревянный ящик. И на ящике — кисточка.
Маленькая. Беличья. Ручка потертая, лак облез. Ворс слипшийся — но целый.
Вера взяла ее в руку. Кисточка была теплая. Как живой воробышек.
Когда она поднялась обратно, лиса уже сидела на краю колодца и смотрела на восток.
— Светает, — сказала она. — Идем.
Они поднялись на самую макушку Соборной горы. Отсюда был виден весь Плес — крыши под снегом, черная лента Волги, не замерзшая еще у фарватера, дальние огоньки Левашихи на том берегу. Небо над лесом начинало розоветь — но как-то неуверенно. Будто стеснялось.
— Макни в небо, — велела лиса. — Вон туда, где облако.
Вера протянула руку. Кисточка коснулась воздуха — и в воздухе осталась полоска. Теплая, медовая, с примесью розового. Полоска расползлась, потекла вниз, на сараи, на крыши, на снег.
И Плес — настоящий, тот самый, прежний — проснулся.
Из труб поднялся дым — ровными столбиками, как нарисованный. Над водой пополз туман — не зимний, едкий, а тот, летний, молочный (хотя стоял январь, и это было невозможно — но кому ночью объяснишь, что возможно, а что нет). Колокольня засветилась изнутри. Где-то залаяла собака — лениво, по-доброму, как лают только спросонья.
Вера стояла и смотрела. И ей казалось, что она вспоминает что-то очень давнее — то, что было до нее, и до бабушки, и до бабушкиной мамы. Какое-то общее, теплое, родовое.
— Ну вот, — сказала лиса довольно. — Теперь утра будут правильные. До весны хватит, а там посмотрим.
Она потянулась. Потерлась мордой о Верину варежку — коротко, по-кошачьи. И добавила:
— Кисточку оставь себе. Спрячь. Если когда вдруг утро покажется тебе серым — макни в чай. Или в варенье. Или просто в воздух. Поможет.
— А ты?
— А я тут. Я всегда тут. Соборная гора — мой двор.
Лиса прыгнула в сугроб — и пропала. Только белая шерстинка повисла на ветке березы и закружилась, оседая.
Вера спустилась по Калашной. Дом бабушки стоял, как стоял. В окнах — темно. Печка еще дышала теплом. На столе — чашка с недопитым чаем, корка хлеба, ходики тикают.
Она разделась. Положила кисточку под подушку. Легла.
И уже засыпая, услышала, как бабушка из соседней комнаты бормочет во сне:
— Верунька… ты, что ли, опять на горе была? Совсем как мать твоя… совсем как…
Дальше Вера не расслышала. Она уже спала — крепко, тепло, без снов. А может, и со снами — но такими хорошими, что их и пересказывать жалко.
За окном падал снег. Тихо. Будто кто-то клал его горсткой, бережно, как муку на стол.
И где-то на горе, на коньке музейной крыши, сидела белая лиса и смотрела, как над Волгой встает правильное, медовое, плесское утро.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.