Расписание, или Как я всей квартире утро по минутам нарезал
Есть люди, братцы мои, которые к общей ванне относятся смиренно. Стал в очередь, потоптался в исподнем на холодном линолеуме, дождался — и весь сказ. Совесть у такого ровная, как банный полок.
А я не таковский.
Ежели у нас на семь комнат одна ванна, а по утрам там образуется давка, как на трамвайной подножке в час пик, то это уже не ванна, а, можно сказать, узкое место всей нашей цивилизации. И через это узкое место, братцы, я в прошлом марте на весь коридор и погорел.
А началось-то с чего? С непорядка началось.
Выхожу я, значит, в семь утра. В байковом. Полотенце через плечо, мыло земляничное в мыльнице — все честь по чести. А у двери уже толчется народ. Слесарь Гундобин в одной майке, зевает во всю пасть. За ним — гражданка Свербеева с бигудями, вся, как гренадер в колючей проволоке. За ней еще двое. И дверь — заперта. А из-за двери — плеск, песня и полное равнодушие к судьбам человечества. Это, стало быть, студент Пшеничкин с верхнего этажа заплыл и в ус не дует.
«Товарищи, — говорю. — Это же не жизнь. Это стихийное бедствие. Тут наука нужна».
А наука у меня, надо сказать, всегда под рукой. Пришел я в комнату, взял лист ватмана — от прошлогодней стенгазеты остался, — линейку, карандаш химический. И начертил. Расписание. Красиво, с графами. От шести до половины седьмого — Гундобину. От половины до семи — Свербеевой с ее бигудями. С семи до половины восьмого — мне. И так далее, по всем жильцам, до последней минуты. Внизу подписал печатными буквами: «Утверждаю. Порядок — душа общежития».
Повесил на дверь. Кнопкой. Отошел, полюбовался. Хорошо.
Первый день, братцы, все шло как по маслу. Народ подходил к бумаге, читал, шевелил губами и — что вы думаете! — расходился. Дисциплина. Я стоял в коридоре, как регулировщик на перекрестке, и, можно сказать, дирижировал. «Гундобин, ваше время вышло. Свербеева, прошу. Пшеничкин, вы на четыре минуты залезли в чужую графу — извольте освободить».
Гордость меня распирала. Хожу по коридору именинником. Уж я и цену себе набил, и в благодетели человечества записался, и сплю плохо от важности.
А на третий день пришла беда. Откуда не ждали.
Будильник у меня, надо сказать, старый. «Слава». Верой и правдой двадцать лет. И вот он, подлец, взял и на пятнадцать минут отстал. То ли пружина, то ли совесть у него сдала под старость — не знаю. Только просыпаюсь я, гляжу — семь двадцать пять. А по моему же расписанию, по моему собственному закону, с половины восьмого — законное время дворника Кузьмы Егорыча.
Я — в коридор. Мыло из рук вываливается. В груди дергается, как рыба на крючке.
Влетаю в ванную. Мыльнюсь наспех. И тут — стук. Деликатный такой, но твердый. И голос из-за двери, мой же голос, только чужими устами:
«Гражданин. Ваше время вышло. Половина восьмого. По расписанию — Кузьма Егорыч».
Это Свербеева. С бигудями. С моим же ватманом в руках. Читает по бумаге, как приговор.
«Товарищи, — кричу через дверь, весь в пене. — Одну минуточку! Будильник подвел! Тут форс-мажор!»
А из коридора — хор. Весь коридор, все семь комнат, все, кого я три дня строил и по минутам нарезал, стоят теперь монолитом. И Гундобин говорит, с наслаждением, растягивая:
«Порядок — душа общежития. Сами написали. Печатными буквами. Извольте освобождать помещение».
И ведь не поспоришь. Против себя не попрешь.
Вышел я. В пене. Мыло смыть не успел — воду перекрыли ровно в половину, минута в минуту, как в аптеке. Стою в коридоре, весь в разводах, дрожу, а Кузьма Егорыч меня плечом легонько так отодвигает: «Мое время, сосед. По науке».
Вот с тех пор, братцы, я расписаний не пишу. И будильник свой «Славу» на базар снес.
А в ванную теперь хожу как все люди. Стану в очередь, потопчусь в исподнем на холодном линолеуме — и молчу. Потому что тот, кто человечеству закон пишет, пущай сперва свой будильник проверит. А то ведь этот закон, он, подлец, первым делом самого законодателя за пенную шкирку и берет.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.