Рецепт на чужое имя
Провизор читает людей по бумажкам.
Врач пишет рецепт наскоро, в три секунды, а я потом полчаса над ним колдую — и вижу за латынью не буквы, вижу человека. Вижу, чем болен, вижу, богат или беден, вижу, любят его дома или ждут, когда уже. Сорок лет за прилавком. Минск, ночная аптека на углу, зеленый крест над дверью гудит и мигает, и в этом гуле я состарилась.
Тамара Викентьевна — это я.
Ночью в аптеку заходят не за витаминами. Ночью — беда: то ребенок горит, то старику сердце жмет, то запил человек и трясется. Я всех знаю. А того — не знала.
Он пришел в первый раз в марте. Приличный, в драповом пальто, руки чистые, ногти в порядок приведены. Мягкий такой. Принес рецепт на имя какой-то Ковалевой А. П. Взял, что положено, поблагодарил, вышел в мокрый снег.
Я бы и не вспомнила. Мало ли приличных.
Но через неделю он пришел снова. С рецептом на имя Сидорчук М. И. И вот тут во мне что-то насторожилось — не сразу, а как заноза, которую сначала не чувствуешь, а потом весь день ковыряешь. Почерк. Рецепт был выписан тем же почерком, что и прошлый. Тот же наклон, та же петля у «р», та же привычка не дописывать хвостик у цифры. Один врач. Ладно, бывает, участковый один.
Вот только участковые не выписывают то, что выписывали здесь.
Я стала откладывать. Тихо, для себя, копию в отдельную папочку. За месяц он принес восемь рецептов. Восемь разных фамилий — Ковалева, Сидорчук, Бондарь, еще, еще. Восемь больных. И один почерк на всех восьми.
А теперь — что он брал.
По отдельности — ничего. Тут снотворное. Там средство от бессонницы. Здесь порошок для желудка. Порознь — аптека, а не аптека, а благодать. Но я старый провизор, я складываю не бумажки, я складываю дозы. И когда я сложила все, что этот человек унес за месяц на восемь чужих фамилий, у меня под ребрами стало холодно и пусто.
Потому что он еще и покупал крысиный яд. В хозяйственном, через дорогу, — мне продавщица Люся по-соседски шепнула. А в том крысином яде, что тогда возили, была одна дрянь. Соль таллия. Тяжелый металл, без вкуса, без запаха, в чае не разберешь.
И вот тут все сошлось.
Потому что каждый раз, беря лекарство, он рассказывал. Люди у прилавка болтливы, особенно кто нервничает. «Это для тетушки, ей совсем худо, волосы вон полезли клоками, лысеет, бедная». В другой раз: «Соседка слегла, ноги, говорит, как ватные, немеют, не чует пола». В третий: «Мамаша жены жалуется, в глазах туман, и рвет ее, сердечную».
Волосы лезут. Ноги немеют. Туман в глазах. Рвота.
Любой провизор вздрогнет. Это ведь не восемь разных болезней. Это одна. Одна-единственная, и я ее знала по старым справочникам, по военным еще временам. Так выглядит отравление таллием. Медленное. Аккуратное. По капле, по чаинке, изо дня в день — пока человек не угаснет, и все вокруг вздыхают: «сгорел, сердешный, что за напасть, врачи руками разводят».
Врачи и разводили. Симптомы-то расплывчатые, на десять хворей похожи. Ни один участковый не свяжет выпадение волос у бабки с Комаровки и онемение ног у деда с Немиги. А я связала. Потому что оба рецепта прошли через мой прилавок, писаны одной рукой, и обоих «навещал» один и тот же приличный человек в драповом пальто.
Сначала я думала на врача — раз почерк один, значит, доктор бесчестный, приторговывает. Ложный след. Пошла тихонько узнавать про поликлинику, что за углом. А врача такого нет. И не было. Почерк не докторский — рецепты поддельные, выписаны им самим, ловко, по образцу. Он и есть врач. И аптекарь. И убийца.
Кто ж он этим восьмерым?
Я поняла в тот вечер, когда он пришел в девятый раз — уже без пальто, по-домашнему, будто своя тень у прилавка. Он взял очередной порошок и, укладывая в карман, обронил ласково:
— Тяжело со стариками-то. Один я у них, сиделка да сынок в одном лице. Кто ж еще присмотрит. Ни родни, ни соседей — все ко мне тянутся, одиноким-то.
Сиделка.
Вот и весь секрет. Он нанимался ходить за одинокими стариками — за теми, у кого ни родни, ни соседей, кого некому проведать и некому хватиться. Входил в доверие, поил чаем, оформлял на себя дарственную, а после — по чаинке, по капле — провожал. И шел к следующему. Восемь фамилий. Восемь чашек чаю. Один почерк.
Я должна была идти в милицию. Утром. С папочкой.
Но он смотрел на меня через прилавок — ласково, внимательно — и вдруг сказал, кивнув на мою пустую чашку у кассы:
— Вы, Тамара Викентьевна, себя не берегите. Все одна да одна по ночам. Давайте я вам термосок принесу, чайку хорошего, с травками. У меня свой сбор. Всех стариков отпаиваю.
Всех отпаиваю.
В аптеке гудел зеленый крест. За окном лежал мокрый минский вечер, троллейбус прошелестел по луже, и на секунду стало очень тихо. Я смотрела на этого приличного человека — на чистые ногти, на мягкую улыбку — и понимала, что он уже понял. Понял, что я откладывала. Что я сложила дозы. Что старуха за прилавком связала волосы, ноги и туман в одну петлю.
Я улыбнулась в ответ. Стараясь, чтобы улыбка не дрогнула.
— Спасибо, голубчик. Только я травок не пью. Желудок. Мне доктор один порошок прописал — вон, сама себе намешала. — И я двумя пальцами, медленно, положила перед ним на прилавок листок. Мою папочку. Восемь копий. Восемь фамилий. Один почерк.
Он перестал улыбаться.
А я левой рукой, под прилавком, там, где он не видел, уже вдавила кнопку. Ту, что провели нам после налета, — прямую, в отделение. Звонок ушел в ночь беззвучно, лампочка мигнула под столешницей: принято.
— Милиция едет, — сказала я тихо. — Стойте где стоите. Не то и меня в свой сбор запишете, а я, знаете, не одинокая. За мной придут.
Он попятился к двери. Термос — я потом разглядела, он его на подоконнике оставил — так и стоял, теплый еще, с завинченной крышкой.
Я до него не дотронулась. Пусть трогают те, кому положено.
Провизор читает людей по бумажкам. Врач пишет в три секунды и бежит. А я — я разбираю потом, ночью, под гудящим зеленым крестом, и складываю не буквы. Складываю дозы. И иногда, если повезет, успеваю сложить их прежде, чем кто-то допьет свою чашку до дна.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.