Слова не считаются
«Не считается», — сказала Ольга и нажала клипсу за ухом.
Три секунды. Мужчина у окошка моргнул. Лицо разгладилось, будто кто-то провел по нему горячим утюгом. Он снова протянул полис — вежливо, с той же смятой бумажкой — и уже не помнил, что секунду назад она обозвала его глухим пнем. Она и не обзывала. Теперь официально — не обзывала.
— Второй этаж. Кабинет двести четыре. Следующий.
Окошко номер три. Двадцать два года за этим стеклом, между коридором и своей маленькой норой с чайником. Кашель, детский рев, вечная очередь, запах бахил и хлорки, который к обеду переставал замечаться, а к вечеру въедался в кожу так, что дома она мыла руки дважды.
Раньше она держалась.
Городскую программу «Отзыв» поставили весной, бесплатно, всем совершеннолетним — как когда-то ставили счетчики воды, только эти вешали за ухо. Серая клипса, размером с фасолину, теплая. Правило простое, его напечатали на листовке крупным шрифтом, чтобы даже глухой пень разобрал: сказал лишнее — есть три секунды, чтобы забрать слова обратно. Нажал — и все, кто слышал, забыли. Как будто ты промолчал. Как будто и не было.
Поначалу Ольга стеснялась. Ну неловко же — рявкнуть на человека, а потом тыкать в ухо, как в звонок домофона.
Потом привыкла.
Потом перестала считать.
К июлю она отзывала по двадцать раз за смену и не морщилась. «Читать умеете?» — нажала. «Вас много, а я одна» — нажала. «Что вы мне тут развели, тут поликлиника, а не собес» — нажала, нажала, нажала. Люди уходили вежливыми и не помнили, за что их только что унизили. А она помнила. Это была ее маленькая тайна: слушатели забывали, а говорящий — нет. В листовке об этом писали мелким шрифтом, в самом низу, где обычно про побочные эффекты. «Отзыв не стирает воспоминание у инициатора реплики». То есть у нее. То есть все, что она забрала обратно за полгода, лежало где-то внутри нее грудой, как невывезенный мусор.
Но это ерунда. К мусору привыкаешь.
Дома была мама.
Нина Петровна путала кастрюлю с чайником уже второй год. Врач сказал слово, от которого Ольга каждый раз мысленно отворачивалась, и добавил, что дальше будет хуже, ровнее, тише — как спуск с горки, только без низа. Мама забывала выключить газ. Забывала, что уже ела. Забывала, какое сегодня, какое вообще время года, и однажды в феврале собралась поливать балкон, потому что «цветы засохнут в такую жару».
А еще мама иногда не узнавала дочь.
Вот это было — как под ребра. Не больно даже, а как-то пусто, будто там вынули ящик и не вставили обратно.
Ольга старалась. Честное слово, старалась. Но человек — не резиновый, а мама к вечеру заводила одну и ту же пластинку: «Оля, ты Олю не видела? Оля-то придет?» — и Ольга сначала объясняла спокойно, потом сквозь зубы, а потом однажды сорвалась и сказала такое, что даже стены, кажется, поморщились.
— Да я и есть Оля! Задолбала ты меня! Лучше б я тебя в интернат сдала, как все нормальные люди!
Три секунды.
Она нажала клипсу так, что ноготь побелел.
И выдохнула. Все. Забрала. Не было этого. Мама сейчас моргнет, разгладится лицом, как тот мужик у окошка, и спросит снова про Олю, а Ольга ответит ласково, с чистого листа.
Мама моргнула.
И не разгладилась.
Она смотрела на дочь снизу вверх, из кресла, и в глазах у нее стояло что-то такое, чего там не должно было остаться. Обида. Живая, свежая, целая. Губы дрогнули.
— В интернат, значит, — тихо сказала Нина Петровна. — Как все нормальные.
У Ольги похолодело в животе. Она нажала еще раз. И еще. Клипса пискнула — «реплика уже отозвана», — тупой звук, как занятая линия.
— Мам. Мамочка. Я не говорила. Слышишь? Я не говорила этого.
— Говорила, — сказала мама и отвернулась к окну.
Ольга сидела на полу, у кресла, и медленно, как холодная вода в ванну, до нее доходило.
«Отзыв не действует на лиц с нарушениями памяти». Тот же мелкий шрифт, тот же низ листовки. Устройство стирает воспоминание, цепляясь за здоровые нейронные связи — а там, где связи уже рвутся сами, ему не за что зацепиться. Мозг, который и так все теряет, не отдает только одно: то, что успело задеть по-настоящему.
Мама забывала ее имя. Забывала дни, лица, годы. Забывала, что дочь у нее вообще есть.
Но каждое злое слово, которое Ольга произнесла за эти месяцы и услужливо забрала обратно, — каждое, все двадцать, тридцать, сколько их там было, — оседало в единственной голове, которая не умела их отпускать.
Все, что она думала стертым, жило только там. В маме. Копилось.
Ольга представила эту груду — не в себе, а в матери, — и ей стало так, будто из груди достали и этот ящик тоже.
— Мам, — прошептала она. — Прости.
Нина Петровна повернулась. Посмотрела долго, внимательно, будто вспоминая. И вдруг, впервые за неделю, узнала:
— Оля… — сказала она с надеждой. И тут же вздрогнула, отодвинулась к спинке кресла, вжалась. — Оля. Ты меня отдашь. Ты сказала.
Ольга сняла клипсу с уха. Положила на пол. Маленькая, серая, теплая.
И не нажала.
Потому что теперь — считалось.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.