Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Под половицей: ночь, которой Уэллс не дописал

Под половицей: ночь, которой Уэллс не дописал

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Человек-невидимка» автора Герберт Уэллс. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Полный тайн! Удивительных тайн! Дайте мне только разобраться в них — господи! Уж я не стал бы делать то, что делал он; я бы… ну, да что там!» Он попыхивает трубкой. Так он погружается в мечты, в нескончаемые чудесные мечты всей своей жизни. И хотя Кемп ищет не переставая, ни одна живая душа, кроме хозяина трактира, не знает, где спрятаны эти книги, в которых записана тайна невидимости и еще десяток других удивительных тайн. И никто не узнает о них до самой его смерти.

— Герберт Уэллс, «Человек-невидимка»

Продолжение

Тьма.

Мистер Марвел запер дверь на два оборота, потом, подумав, накинул и цепочку — ту самую, что повесил год назад, в ночь, когда ему примерещились шаги под окном. Шагов, разумеется, не было. Он это знал. И все-таки накинул.

Свеча горела ровно. За стеной, в общем зале «Невидимки» — а трактир свой он переименовал именно так, не без некоторого вызова, — было тихо: последний постоялец, разъездной торговец скобяным товаром, уплелся наверх еще в одиннадцатом часу. Теперь весь дом принадлежал хозяину. Ему одному. Ему — и трем книгам.

Он достал их из-под половицы. Бережно, как достают из колыбели спящего ребенка, которого до смерти боишься разбудить.

Три тома. Один в кожаном переплете, два в коленкоровых, обтрепанных по углам. Марвел разложил их на столе, отер ладони о колени — ладони отчего-то всегда потели в этот час — и раскрыл первый.

Цифры. Греческие буквы, похожие на свернувшихся гадюк. Длинные столбцы, перечеркнутые накрест. Кое-где — слова по-русски, которых он не понимал и которые от этого казались ему особенно зловещими. Иногда — рисунок: то призма, то что-то вроде сосуда, то стрелки, разбегающиеся во все стороны.

Семь лет. Семь лет он сидел над этими страницами по ночам и не разобрал в них ровно ничего.

«А ведь тут все, — бормотал он, водя по строчкам толстым, негнущимся пальцем. — Тут все, как есть. Как сделаться невидимым. Полно тайн! Чудных тайн!»

Он попыхтел трубкой. Потушил, спохватившись: над книгами курить нельзя — вдруг искра. Раскурил снова.

И вот в эту ночь — он сам потом не мог сказать, отчего именно в эту, — на самом сгибе второго тома, там, где коленкор отстал от картона, что-то белело.

Сложенный вчетверо листок.

Марвел вытянул его — осторожно, чтоб не порвать. Развернул. И впервые за семь лет увидел строки, написанные по-английски. Ровным, мелким, торопливым почерком. Тем самым.

«Если ты читаешь это, — стояло там, — значит, я мертв, а ты дурак, который не вернул мне книги. Не читай дальше. Слышишь? Закрой. Сожги. То, что здесь, не делает свободным. Оно делает голым. Голым навсегда. Я знаю. Я пробовал».

Дальше шла формула. Короткая. И — Марвел сам не понял, как, — на этот раз понятная. Всего несколько действий. Несколько слов.

В горле у него пересохло.

Тишина в доме сделалась плотной, осязаемой; она набилась в уши, как вата, и в этой вате он вдруг расслышал — или ему почудилось — легкий, очень легкий скрип. Половицы. У него за спиной.

Он не обернулся. Не смог.

Свеча качнулась — без всякого ветра, потому что окна были закрыты, а цепочка на двери висела, и засов был задвинут, — качнулась, и пламя легло набок, словно кто-то прошел мимо и задел его плечом.

На стуле в углу, на пустом стуле, продавилась подушка. Сама собой. Так, будто на нее опустилось что-то тяжелое и усталое.

Марвел сидел не дыша. Минуту. Две. Или десять — кто их считал.

Потом холод тронул его правую руку. Не сквозняк — другой, идущий изнутри холод, медленный, как вода, что поднимается в подвале. Он скосил глаза.

Кисть его — та, что лежала на листке, — была на месте. Целая. И все же сквозь нее, на самом краешке, у мизинца, проступила древесина стола. Чуть-чуть. Как сквозь мутное стекло.

Он отдернул руку. Прижал к груди. Тер, тер о грубую шерсть жилета — пока не заныло, пока не вернулась она вся, до последнего ногтя, розовая, толстая, живая.

Тогда он встал. Сложил листок обратно. Затолкал книги под половицу, привалил сундуком, а сверху — для верности — поставил еще и башмаки.

«Нет, — сказал он вслух, твердо, в пустую комнату, на пустой угол, на продавленную подушку, которая медленно, очень медленно расправлялась. — Нет. Не сегодня».

И задул свечу.

А утром — добродушный, краснолицый, в переднике — он уже стоял за стойкой, нацеживал постояльцам, шутил, божился, что в его заведении самые крепкие перины во всем графстве. И никто, глядя на него, не догадался бы, что хозяин «Невидимки» нынче всю ночь не сомкнул глаз. И что под половицей, в трех футах от его башмаков, лежит, дожидаясь, тайна, которая однажды — он знал это теперь наверняка — его дождется.

Третий ходок: записи Рэдрика Шухарта после

Третий ходок: записи Рэдрика Шухарта после

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Пикник на обочине» автора Аркадий и Борис Стругацкие. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Он закрыл глаза, и сквозь шум в ушах услышал свой надтреснутый голос. На этот раз он говорил вслух: «Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженным!»

— Аркадий и Борис Стругацкие, «Пикник на обочине»

Продолжение

Я не помню, как спустился с холма. Помню только: коленки дрожат, и во рту железо. Будто пожевал старый пятак. Внизу, у вездехода, меня ждал Барбридж — то, что от него осталось, — и спросил одно слово: «Сбылось?». Я ответил: «Не знаю». Это была чистая правда.

Прошло года полтора. Я живу. Тоже своего рода чудо.

Гута со мной не живет. Не ушла, нет. Просто — как бы сказать — мы теперь в одной квартире и в разных мирах. Она утром встает, ставит кофе, идет на работу — устроилась в библиотеку Института, на полставки, — а я сижу у окна и смотрю во двор, где играет Мартышка.

Мартышка играет.

Вот, собственно, главное.

Она играет, как нормальный ребенок. Она прыгает через скакалку, кричит другим детям: «Эй, Сашка, стой, я водю!», она ест мороженое и роняет его на пыльное платье, и Гута его стирает, и в этот момент я вижу Гутино лицо — счастливое, тихое, как у человека, которого долго мочили под холодным дождем, а потом наконец впустили в теплую комнату.

И все было бы хорошо. Сталкер.

Если бы не одна вещь.

Мартышка иногда — не часто, раз в месяц — подходит ко мне и говорит:

— Папа.

— Да, — говорю.

— Папа, тот человек опять приходил.

И смотрит на меня снизу вверх своими темными, серьезными глазами, в которых нет ничего нечеловеческого. Обыкновенные глаза семилетней девочки, чуть усталые.

— Какой человек, малыш?

— Длинный. У окна стоит. Когда ты спишь.

Я сглатываю.

— Это сон, малыш. Тебе приснилось.

— Нет, папа. Он улыбается. И говорит — «передай папе спасибо».

Все. Дальше она уходит. Идет в свою комнату, садится на пол и складывает кубики — у нее их штук, наверное, четыреста, я ей покупаю, потому что только за кубиками она перестает смотреть в окно.

Я сначала пил. Потом перестал.

Знаешь, почему перестал? Не из-за Гуты. Не из-за Мартышки даже. Из-за того, что однажды утром, после очередного запоя — мерзкого, как только мои запои бывают, — я пошел к раковине умыться, поднял голову — и в зеркале увидел не свое лицо. То есть мое, конечно. Глаза мои, нос мой, шрам над губой — мой, вот этот, еще с восемнадцати лет. Но какое-то секунду — может, две — лицо в зеркале улыбалось. А я не улыбался.

С тех пор я не пью.

К Зоне я не подхожу. Слышите, никто? Не подхожу. И ребятам не советую. Бочка ходил в прошлом году — не вернулся. Костлявый Фил вернулся, но без памяти, без речи и без правой половины тела.

А Шар по-прежнему лежит в Карьере.

Два раза — точно знаю — туда лазили какие-то французы. Один раз — англичане. И еще раз — какие-то совсем уж темные ребята. Никто из них не вышел. Шар, видимо, переборчивый стал. Или насытился. Или, может, ждет чего-то такого, чего у этих новых ходоков нет.

А у меня было.

Вот в чем фокус, понимаешь?

У меня — было.

Я долго думал, что я тогда сказал. Не помню до сих пор — потому что, как я стоял на коленях перед этим золотым шаром, у меня в голове крутилась всякая дрянь, ошметки, обрывки, лица. И из этого месива вырвалось наружу — что? Какие-то слова. Какое-то желание. Я их не помню.

Но одно я знаю точно. Я просил счастья — для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженным. Это я повторял за Мертвяком, в его последние секунды, потому что больше повторять было не за чем. Это его слова, не мои.

И я думаю иногда: а что, если оно — это золотое, кругленькое, инопланетное — приняло заявку буквально? Что, если оно сейчас — медленно, по полчаса в сутки, по миллиметру в год — раздает это самое счастье? Не оптом. В розницу. По кусочку. И потому Гута снова улыбается, и потому Мартышка играет в скакалку?

А длинный человек у окна — это просто посыльный. Курьер. И говорит он спасибо не мне. Спасибо он передает от тех, до кого этот ползущий миллиметр уже дошел. А Костлявый Фил и Бочка — это те, кому не положено по очереди.

Глупо? Глупо, конечно. Я понимаю, что глупо. Я был ходоком, я не философ. Не мое это дело — судить, как устроен Шар. Может, он просто кусок их инопланетного мусора. Окурок, который они уронили на пикнике.

Но вот сижу. Смотрю в окно. Гута внизу выбивает половики — звук такой, домашний, добрый. Мартышка скачет на одной ножке. И впервые за всю мою сталкерскую жизнь я думаю не о том, как пройти, а о том, как остаться.

Это, в общем-то, все, что я хотел записать. Тетрадь спрячу. Мартышка, когда вырастет, пускай прочтет. Если, конечно, Шар к тому времени не передумает.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Статья 23 мая 10:58

«Дюна» Герберта: экспертиза книги, которую любят — и почти никто не дочитывает до конца

«Дюна» Герберта: экспертиза книги, которую любят — и почти никто не дочитывает до конца

Фрэнк Герберт написал «Дюну» в 1965 году — после пяти лет исследований, нескольких издательских отказов и, судя по всему, твердого убеждения, что читатель способен на многое. Роман выходил частями в журнале Analog, затем вышел книгой, получил премии «Хьюго» и «Небьюла» — и стал культом. Так бывает с текстами, которые слишком громоздкие, чтобы их любить легко, и слишком точные, чтобы от них отмахнуться.

Планета Арракис. Пустыня — не просто место действия, а система: горячая, враждебная, беспощадная к чужакам. И единственное место во вселенной, где образуется пряность — меланж, вещество, без которого не работает межзвездная навигация, не функционирует экономика, не держится политический порядок. Все хотят ее контролировать. Никто не может. Планета сильнее.

В центре — семья Атрейдесов. Герцог Лето получает в управление Арракис, и с первых страниц понятно: это ловушка. Его сын Пол молод, умен, натренирован с детства на что-то большее, чем просто наследство. Вокруг — Бене Гессерит с многовековыми схемами, менталы вместо запрещенных машин-разумов, фримены — коренной народ дюн, которые научились жить там, где остальные умирают, и политические интриги такой плотности, что начинаешь сочувствовать всем — включая злодеев.

Злодей — это проблема. Барон Владимир Харконнен жестокий, театрально-жестокий, он произносит монологи, после которых ждешь аплодисментов из-за кулис. В 1965 году такой образ работал. Сейчас — смотрится как вырезка из другой, более простой истории, где добро и зло аккуратно разведены по углам. Рядом с остальными персонажами Герберта Барон плоский. Обидно — потому что прямо рядом с ним Лейди Джессика: мать Пола, конкубина герцога, Бене Гессерит с тайными инструкциями, которые противоречат ее чувствам. Женщина, которая делает невозможный выбор — и несет последствия молча, без объяснений, без жалоб. В фантастике шестидесятых такие персонажи встречались редко.

Мир «Дюны» — это организм. Не декорации, не красивый фон — именно организм с собственной экологией, историей, религией, экономикой, языком. Герберт несколько лет изучал движение прибрежных дюн в штате Орегон, прежде чем написал первое слово. И это чувствуется: Арракис ведет себя как живая система, где каждая деталь существует по причине. Огромные черви — хранители пряности и двигатели экологии одновременно. Фримены — продукт среды до последней черты характера. Когда читаешь — в это веришь. Не принимаешь как условие игры. Именно веришь.

Но «Дюна» прежде всего политический роман в костюме фантастики. Мессианство как инструмент контроля масс; пророчества как пиар-кампании, запущенные за века до нужного момента; вера как управленческий ресурс. Герберт прямо говорил в интервью: он хотел написать о том, насколько опасны харизматичные лидеры. Пол Атрейдес здесь не герой, а катастрофа в красивой упаковке — и книга не скрывает этого ни на секунду. Это написано в 1965 году. Перечитайте новости.

Стиль — спорный. Герберт использует прием внутренних монологов: читаешь диалог, вдруг — курсив, мысль персонажа, расходящаяся с тем, что он только что сказал вслух. Потом — цитата из несуществующей книги, написанной лет через пятьдесят после этого эпизода. Сбивает. Первые двести страниц раздражает. Потом начинаешь понимать, зачем: именно через разрыв между словами и мыслями Герберт строит свою главную идею — ни один персонаж не видит полной картины. Ни один читатель — тоже.

Честно о плохом.

Первые сто страниц — это проверка характера. Бене Гессерит, CHOAM, Ментат, Квисатц Хадерах — термины сыплются без объяснений. Глоссарий есть в конце; часть читателей начинает именно с него, и это не слабость — это стратегия выживания. Многие закрывают роман на первых страницах и идут смотреть фильм Дени Вильнева. Честный выбор — хотя фильм убрал примерно семьдесят процентов внутреннего монолога Пола, а именно там вся его двойственность, вся его неудобная суть. Еще: любовная линия в книге существует. Лучше о ней молчать.

Кому читать?

Тем, кого интересует механика власти — не партийная политика, а та глубинная, где религия, ресурсы и страх переплетаются в клубок, который не разобрать. Тем, кто смотрел оба фильма и хочет понять, что осталось за кадром. Тем, кто готов вложить время в мир, который сначала не пускает — а потом не отпускает. Тем, кто читал Толкина и думал: хорошо, но хотелось бы меньше эльфов и больше нефти.

Не читать — тем, кто ищет легкое приключение с понятными героями и быстрым финалом. «Дюна» не утешает. Мессия здесь оказывается катастрофой. Победа — ценой, которую не хочется называть вслух. Финал первого тома не закрытие, а открытие двери в комнату, где темно и не все понятно сразу.

Оценка: 8 из 10. Один балл долой — за Барона Харконнена, существующего будто из другой, более примитивной истории. Еще один — за вход в книгу, который требует терпения. Восемь — потому что «Дюна» сделала то, что умеют единицы: создала язык. Слова, которых до 1965 года не было. Концепции, которые потом нашли в реальном мире совершенно другие имена. И вопросы — о вере, о власти, о цене лидерства, о том, что происходит, когда в спасителя верят слишком крепко — которые не устаревают. Шестьдесят лет прошло. Пустыня никуда не ушла.

«СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ»: комменты под слитым видео последнего похода сталкера в Зону

«СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ»: комменты под слитым видео последнего похода сталкера в Зону

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Пикник на обочине» автора Аркадий и Борис Стругацкие

🎬 ЗОНА | Шлемкам сталкера: последний маршрут к Золотому Шару [СЛИВ, 18+]
@ZoneLeaks_Harmont • 4,2 млн просмотров • 3 дня назад

[Видео: трясущаяся картинка с нашлемной камеры. Промзона, ржавые конструкции, жёлтая мёртвая трава. Двое пробираются через завалы. Крупный мужик в потёртой куртке. За ним — худой парень, почти мальчишка. Парень оглядывается каждые три секунды. Мужик не оглядывается вообще.]

═══════════════════════════════════════

📌 Закреплённый комментарий
@ZoneLeaks_Harmont ✓ • 3 дня назад
Видео получено от анонимного источника в Хармонте. Подлинность подтверждена экспертами канала. На записи — сталкер Рэдрик Шухарт (позывной «Рыжий») и Артур Бёрбридж, сын известного сталкера Стервятника Бёрбриджа. Маршрут ведёт к Золотому Шару — артефакту, предположительно исполняющему желания. Что произошло с Артуром — смотрите до конца. Мы не редактировали видео.
👍 34K 👎 2.1K

@harmont_born_94
не «предположительно». шар настоящий. мой дед работал в институте. он рассказывал такое, что я до сих пор сплю с включённым светом. не подробности — нет. просто интонацию помню
👍 11K

@skeptik_online
@harmont_born_94 «мой дед рассказывал» — ага, главный научный аргумент после «мне один мужик в электричке говорил»
👍 2.4K

@harmont_born_94
@skeptik_online приезжай в хармонт. погуляй за периметром. потом поговорим. если ноги останутся
👍 8.7K

═══════════════════════════════════════

@sasha_reads_sf • 3 дня назад
Люди. Вы вообще понимаете, что происходит на видео? Он ВЕДЁТ ПАРНЯ НА СМЕРТЬ. Артур — это живой детектор ловушек. Мясная отмычка. Шухарт знает: мальчишка побежит вперёд — и всё. Ловушка сработает на Артура, а не на него. Это не героизм. Это даже не трусость. Это — арифметика.

Я три раза перечитывала книгу. Три. И каждый раз на этом месте — что-то дёргается в горле, мерзкое, вязкое, как проглотить мокрую тряпку. А тут — видео. С камеры. Ты видишь, как он идёт ЗА СПИНОЙ РЕБЁНКА и молчит.
👍 28K 👎 890

@zone_digger_max
@sasha_reads_sf Артуру двадцать. Не ребёнок. И сам полез — никто за шиворот не тащил
👍 3.1K

@sasha_reads_sf
@zone_digger_max «сам полез». ага. двадцатилетний парень, отец — безногий сталкер, вырос в Хармонте, где перспективы: завод, Зона, пуля. Очень свободный выбор. Прям торжество демократии
👍 14K

@filosofskiy_kamen
@sasha_reads_sf но ведь Рэд — тоже оттуда. тоже без вариантов. и у него дочь — Мартышка — мутирует. покрывается шерстью. перестаёт разговаривать. ему НУЖЕН Шар. а цена — чужая жизнь. вопрос не в том, хороший он или плохой. вопрос — а ты бы что сделал? вот конкретно ты. с дочерью, которая превращается в зверька
👍 19K

@just_katya_555
@filosofskiy_kamen я бы не повела чужого сына на убой. что за вопрос вообще
👍 6.2K

@filosofskiy_kamen
@just_katya_555 а если твой ребёнок покрывается шерстью? прямо сейчас. каждый день — чуть больше
👍 9.8K

@just_katya_555
@filosofskiy_kamen ...
👍 4.1K

═══════════════════════════════════════

@tech_nerd_42 • 3 дня назад
Народ, а кто-нибудь заметил на 14:37? Трава слева от маршрута. Она ДВИЖЕТСЯ. Против ветра. Ветер — вправо, трава — влево. Плавно так, будто под водой. Что это? Гравиконцентрат? «Ведьмин студень»?

У меня три диплома по физике и ни один не объясняет то, что я вижу на четырнадцатой минуте любительской съёмки в разрешении 480p
👍 7.3K

@area_51_believer
@tech_nerd_42 рядом «пустышка». она искривляет гравитационные поля. почитай работы Пильмана
👍 1.9K

@debil_ordinary
@area_51_believer «почитай Пильмана» ахахах чувак это ФАНТАСТИКА, стругацкие написали, вы совсем?
👍 890

@area_51_believer
@debil_ordinary брат. ты смотришь ВИДЕО. с камеры. реальное. с трупом в конце. какая фантастика?
👍 3.4K

@debil_ordinary
@area_51_believer ...подожди что
👍 5.6K

═══════════════════════════════════════

@mamka_troikh • 2 дня назад
я не знаю что за Зона и кто эти люди. ютуб подсунул. я досмотрела до момента где парень побежал вперёд и

всё

у меня сыну двадцать. я сижу на кухне. три часа ночи. рыдаю в полотенце чтобы мужа не разбудить. закрыла видео. открыла. ещё раз закрыла. опять открыла.

зачем этот мужик не крикнул «стой». одно слово. четыре буквы. СТОЙ. и мальчик бы остановился
👍 41K 👎 127

@literaturny_zanuda
@mamka_troikh он не крикнул, потому что тогда ловушка сработала бы на него. и его дочь осталась бы без отца. и без шанса. Стругацкие написали это в семьдесят втором, и за пятьдесят с лишним лет никто — никто — не придумал ответа. Что правильно. Крикнуть или промолчать
👍 22K

@mamka_troikh
@literaturny_zanuda я не читала. и теперь, наверное, не смогу
👍 3.8K

@mamka_troikh
@literaturny_zanuda хотя. закажу. надо
👍 1.2K

═══════════════════════════════════════

@stalker_podcast ✓ • 2 дня назад
Главное, что все пропустили.

Самый конец. Шухарт доходит до Шара. Стоит перед ним. И не может ничего загадать. Вообще ничего.

У него в голове — дыра, белый шум, каша из обрывков. Он всю жизнь шёл к этому моменту. Тридцать лет Зоны, тюрьма, дочь-мутант, трупы за спиной — и вот он здесь. А слов нет. Ни одного. Язык присох к нёбу, как к железу на морозе.

И тогда он кричит единственное, что может выдавить:

«СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ, И ПУСТЬ НИКТО НЕ УЙДЁТ ОБИЖЕННЫЙ!»

Это не его мысль. Это фраза Артура. Мёртвого Артура. Парня, которого он — давайте честно — привёл как жертву. Единственные чистые слова в радиусе десяти километров — от человека, которого он убил.

Я веду подкаст о Зоне восемь лет. И каждый раз, когда добираюсь до этой сцены — ставлю на паузу. Минут на двадцать. Однажды — на три дня
👍 67K 👎 310

@vasya_iz_minska
на видео звука нет. но видно как у него рот открывается. 23:41. он кричит. и по губам — да. это те самые слова. я перемотал раз семнадцать. буква в букву
👍 18K

@translator_EN
For non-Russian speakers: "HAPPINESS FOR EVERYBODY, FREE, AND LET NO ONE BE LEFT BEHIND!" — the final line of the novel. A man who sacrificed a boy to reach a wish-granting sphere, and the only wish he can articulate belongs to the dead boy. I need a minute.
👍 29K

═══════════════════════════════════════

@gos_sluzhashiy_anon • 2 дня назад
Я работаю в структуре, которую не могу назвать. Видео подлинное.

Не пытайтесь найти маршрут. Не пытайтесь попасть в Зону. Тринадцать человек за последний месяц — ТРИНАДЦАТЬ — после этого видео полезли через периметр. Вернулись четверо.

Из них двое — не полностью.

Пожалуйста. Это не квест. «Комариная плешь» не спрашивает, читали ли вы Стругацких. Ей всё равно
👍 52K

@conspiracy_mike
«структура которую не могу назвать» — Хогвартс?
👍 6.7K

@gos_sluzhashiy_anon
@conspiracy_mike 13 тел. шути дальше
👍 11K

@harmont_born_94
@conspiracy_mike в прямом. не спрашивай. пожалуйста
👍 14K

═══════════════════════════════════════

@knizhny_cherv_anya • 1 день назад
Меня бесит, что все обсуждают Рэда и никто — отца Артура. Стервятника. Мужик без обеих ног, который ходил в Зону двадцать лет, потерял всё ниже колен — и ОТПРАВИЛ СЫНА ПО ТОМУ ЖЕ МАРШРУТУ. «Иди с Рыжим, он знает дорогу». Ага. Знает. И использует.

Тут нет злодеев. Вот что самое тошнотворное. Отец калечит сына — потому что денег нет. Сталкер ведёт чужого парня на убой — потому что дочь мутирует. Институт ставит эксперименты — потому что «наука». Все виноваты. Никто не виноват. Каждый — одновременно жертва и палач, и между этими ролями — перегородка тоньше сигаретной бумаги.

Стругацкие в 72-м написали лучший текст о том, что делается с людьми, когда рядом — непостижимое и ценное. Мы не изменились. Вообще
👍 38K

═══════════════════════════════════════

@neutralny_nablyudatel • 1 день назад
Факт: видео набрало 4 миллиона за три дня.
Факт: под ним ни одного мема.
Ни одного «первый!!!».
Даже тролли молчат.

Это, может быть, единственное видео на ютубе, где в комментариях все — люди
👍 73K 👎 89

@troll_king_228
@neutralny_nablyudatel ...да. пожалуй
👍 9.1K

═══════════════════════════════════════

@prosto_chitatel • 12 часов назад
Дочитал книгу после видео. Точнее — не дочитал. Остановился на последней странице. Сижу.

«Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдёт обиженный.»

Он не верит в эти слова. Он даже не уверен, что Шар работает. Может, это просто кусок инопланетного мусора; пришельцы пировали и оставили после себя — как мы оставляем банки и окурки на обочине после пикника. Но других слов у него нет. Свои — кончились. Выгорели. Остались чужие. Мёртвого мальчика.

Самая честная молитва — та, которую произносишь, зная, что никто не слушает. И всё равно кричишь
👍 56K

Совет 27 февр. 01:55

Бытовой якорь: одна знакомая деталь делает невозможное реальным

Бытовой якорь: одна знакомая деталь делает невозможное реальным

Грегор Замза проснулся насекомым — и первое, о чём он думает: как добраться до работы. Не «что со мной произошло». Работа. Расписание поездов. Будильник.

Это и есть техника бытового якоря. Кафка вводит самое безумное допущение в литературе — и немедленно заземляет его самой прозаической деталью. Именно поэтому метаморфоза работает: не как метафора, а как факт.

Для любого сверхъестественного, исторического или фантастического допущения нужен якорь — деталь настолько конкретная и бытовая, что читатель узнаёт её немедленно. Не описание мира. Одна деталь. Чем невероятнее мир — тем конкретнее должен быть хотя бы один его элемент.

Грегор Замза проснулся насекомым. Огромным. Лапки дёргаются. Панцирь не гнётся.

Первая мысль: как добраться до работы.

Именно это делает «Превращение» Кафки невозможно реальным. Не описание трансформации, не философские рефлексии — будильник, расписание поездов, забота о том, что старший клерк придёт проверить, почему Грегор опоздал. Самое безумное допущение в мировой прозе — и рядом с ним стоит самая обыденная, зевотная, конкретная забота.

Это техника бытового якоря. Работает для любого жанра, где есть нечто невероятное: фэнтези, магический реализм, историческая проза, научная фантастика. Суть проста: рядом с допущением, которое читатель не может проверить, — положить деталь, которую он знает лично.

Деталь не должна быть красивой. Она должна быть знакомой. Скрип половицы. Холодный кофе. Что-то, от чего читатель слегка поморщится узнаванием.

Механизм такой: читатель берёт знакомую деталь — и «отдаёт» автору своё доверие к невероятному допущению. Это негласная сделка: я верю тебе про дракона, потому что ты знаешь, как скрипит старый сапог.

Практика. Возьмите самый неправдоподобный момент вашего текста. Добавьте прямо в него — не до, не после, а именно в него — одну бытовую деталь из повседневной жизни. Посмотрите, что происходит с достоверностью.

Записки профессора Преображенского: неопубликованная глава

Записки профессора Преображенского: неопубликованная глава

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

— Документ мне нужен, Филипп Филиппович, — говорил Шариков, — я вам прямо скажу. Без документа нельзя. Вы же сами знаете, что всякому человеку обязательно полагается документ. — Чёрт знает что такое, — бормотал Филипп Филиппович. — Прежде всего вы — не человек, а существо, находящееся в стадии формирования.

— Михаил Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Глава, которой не было

Филипп Филиппович Преображенский сидел в своём кабинете и крутил в пальцах сигару, не зажигая. Третью уже. Зина приносила чай дважды — он остывал. За окнами Пречистенки моросил дождь, мелкий, гадкий, из тех, что не столько мочат, сколько оскорбляют.

— Борменталь, — позвал он наконец.

Доктор появился мгновенно, словно стоял за дверью. Впрочем, он и стоял.

— Вы читали? — Преображенский кивнул на газету, развёрнутую на столе. Газета была измята, один угол оторван — след профессорского негодования.

Борменталь читал. Заметка в «Вечерней Москве», набранная петитом, между объявлением о пропавшей козе и расписанием лекций по ликвидации безграмотности: «Тов. П. П. Шариков назначен заведующим подотделом очистки Хамовнического района. На новой должности тов. Шариков обещал решительно бороться с бродячими элементами и антисанитарией».

— Метастазы, — произнёс Филипп Филиппович. Он произнёс это слово так, как хирург произносит диагноз, который уже не оставляет надежды. — Метастазы, дорогой мой доктор. Я вырезал опухоль, но она дала метастазы.

— Филипп Филиппович, но ведь мы... мы же его... — Борменталь понизил голос и сделал неопределённый жест рукой, — обратно.

— Обратно! — профессор вскочил и прошёлся по кабинету. Паркет скрипнул жалобно. — Обратно, Борменталь! Собаку — обратно, да. А Швондера? А Швондерова Швондера? Я вам скажу, что произошло. Произошло вот что.

Он остановился у окна и заговорил — не с Борменталем даже, а с дождём, с мокрой Пречистенкой, с Москвой.

— Я думал, что совершил ошибку — превратил собаку в человека. И ошибку свою исправил. Но ошибка была не в операции, нет. Ошибка была в предположении, что Шариков — единственный. Что его можно отменить. Понимаете?

Борменталь не понимал и честно молчал.

— Шариков — это не гипофиз Клима Чугункина, пересаженный в собачий череп, — продолжал Преображенский, и голос его звучал глухо. — Шариков — это... это...

Он не договорил. В коридоре послышалось шарканье, потом голос Дарьи Петровны, потом — стук в дверь, нетерпеливый, костяшками пальцев, тот самый стук.

Дверь распахнулась.

На пороге стоял человек в кожаной куртке. Невысокий. Светловолосый. С бегающими глазами. Не Шариков — другой. Совершенно другой. И совершенно такой же.

— Профессор Преображенский? — спросил человек. — Мне сказали, вы тут по научной части главный. А я, значит, из Хамовнического подотдела. Меня товарищ Шариков прислал.

Филипп Филиппович медленно сел.

— Прислал, — повторил он.

— Ага. Велел передать: если вы, профессор, ещё каких учёных опытов желаете, так мы вам материал предоставим. Бродячих, значит, собак у нас — во! — человек провёл ладонью выше головы. — Девать некуда. А товарищ Шариков говорит: профессор, он умеет из собаки — человека. А нам как раз люди нужны. Кадры, значит.

Тишина. Часы на камине пробили. Борменталь стоял белый, как его халат.

— Кадры, — повторил Преображенский. Потом встал. — Зина! Мою шубу. И шляпу.

В Хамовниках пахло хлоркой, сырой штукатуркой и властью. Подотдел очистки располагался в бывшей кондитерской, витрина заколочена, но золотые буквы ещё проступали сквозь фанеру.

Шариков сидел за столом. Стол был большой, а Шариков маленький, и оттого казалось, что за столом сидит ребёнок, играющий во взрослого. Но глаза у ребёнка были нехорошие.

— Ба! Папаша!

— Я вам не папаша, — автоматически ответил Преображенский и тут же понял, что проиграл: в этом кабинете Шариков был главный, а он — проситель.

Шариков рассказывал. Собак сортировал: умных — налево, в «резерв». Глупых — направо, «по назначению».

— Какой резерв? — спросил Преображенский, уже зная ответ.

— Кадровый, — ответил Шариков. Улыбка была страшная — не потому что злая, а потому что искренняя. — Вы же доказали, профессор, что можно. Значит — нужно. Вот логика.

Логика. Его собственная логика, преломлённая через Клима Чугункина и Швондера. Силлогизм: из собаки можно сделать человека, людей не хватает, следовательно — нужно. Безупречно.

Преображенский вышел на улицу. Дождь кончился. Москва плыла за окнами — мокрая, грязная, новая.

— Борменталь, — сказал Преображенский, — знаете, чего я боюсь? Я боюсь, что он прав. Не в том, что нужно делать из собак людей. А в том, что это уже неважно. Потому что разницы...

Он замолчал.

Клим Чугункин был мёртв. Шарик был пёс. А Шариков — Шариков был жив и заведовал подотделом. И с этим ничего нельзя было сделать.

Вторник, которого не было: утерянная запись программиста Привалова

Вторник, которого не было: утерянная запись программиста Привалова

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Понедельник начинается в субботу» автора Аркадий и Борис Стругацкие. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я подошел к столу и сел. Стол был завален бумагами, на бумагах стоял арифмометр «Феликс», а на арифмометре — недоеденный бутерброд с сыром. Я отодвинул бутерброд и стал разбираться в бумагах. Это оказались ведомости на зарплату сотрудникам отдела Абсолютного Знания за позапрошлый месяц. Я полистал ведомости, ничего не понял и принялся за бутерброд.

— Аркадий и Борис Стругацкие, «Понедельник начинается в субботу»

Продолжение

Я проснулся в среду. Это было бы нормально, если бы вчера был вторник. Но вчера был понедельник.

Сначала я решил, что просто проспал. Такое случалось — особенно после ночных дежурств в вычислительном зале, когда Кристобаль Хунта запускал свои хронопробои и электричество начинало течь в обратном направлении. Но будильник показывал среду. Отрывной календарь показывал среду. А за окном Наина Киевна развешивала белье и ругалась на среду, потому что по средам у нее ревматизм.

Я оделся и пошел в институт.

В коридоре первого этажа я столкнулся с Романом Ойрой-Ойрой. Роман левитировал в трех сантиметрах от пола — у него опять барахлили ботинки-скороходы, и он предпочитал не рисковать.

— Роман, — сказал я осторожно. — Какой сегодня день?
— Среда, — ответил Роман. — А что?
— А какой был вчера?
— Понедельник, разумеется.

Он посмотрел на меня так, будто я спросил, мокрая ли вода.

— Тебя не смущает, — продолжил я, — что между понедельником и средой обычно бывает вторник?

Роман завис. В буквальном смысле — он перестал двигаться и повис в воздухе, слегка покачиваясь.

— Вторник, — повторил он задумчиво. — Вторник... Слово знакомое. Что-то связанное с «второй»?

Это было плохо. Это было очень плохо.

Я побежал в отдел Абсолютного Знания. Там сидел Федор Симеонович Киврин и пил чай из самовара, который одновременно существовал в трех агрегатных состояниях. Пар, вода и лед в одном медном корпусе — Федор Симеонович утверждал, что так вкуснее.

— Федор Симеонович, — выпалил я. — Вторник исчез.
— Батенька мой, — Федор Симеонович поправил пенсне, — вы уверены, что он был?
— Абсолютно. Семь дней в неделе. Понедельник, вторник, среда...
— Семь? — он нахмурился. — Позвольте, у нас шесть дней в неделе. Всегда было шесть. Понедельник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье. Шесть. Красивое число. Делится на два и на три.

Мне стало холодно. Не от самовара.

Я нашел Витьку Корнеева в лаборатории. Витька конструировал дубль, который мог бы за него ходить на профсоюзные собрания. Дубль пока что умел только голосовать «за» и чесать затылок.

— Витька, — сказал я. — Сколько дней в неделе?
— Шесть, — буркнул Витька, не поворачиваясь. — Отстань. Дубль опять не работает. Голосует «против» вместо «за».
— Их семь. Был вторник. Между понедельником и средой.

Витька наконец повернулся. Посмотрел на меня. Потом на дубля. Дубль пожал плечами.

— Привалов, — сказал Витька медленно, — ты или гений, или тебя опять сглазили. Давай проверим.

Мы проверили. Витька вытащил из сейфа хронометр абсолютного времени — прибор, который показывал время независимо от магических возмущений, релятивистских эффектов и настроения завхоза Камноедова. Хронометр показывал аномалию: между 23:59:59 понедельника и 00:00:00 среды зияла дыра. Двадцать четыре часа, которых не существовало.

— Кто-то сожрал целые сутки, — присвистнул Витька. — Это ж сколько энергии...

Мы переглянулись. И одновременно произнесли:
— Выбегалло.

Профессор Выбегалло обнаружился в подвальной лаборатории. Он сидел перед установкой, которая напоминала гибрид стиральной машины и ускорителя частиц, и ел бутерброд с колбасой. Установка гудела. На боку было написано фломастером: «Оптимизатор Трудовой Недели им. проф. А.А. Выбегалло».

— Амвросий Амбруазович, — начал я максимально вежливо. — Вы случайно не аннигилировали вторник?

— Не случайно, — поправил Выбегалло с достоинством. — Целенаправленно. Научно обосновано. В интересах трудящихся.

Он откусил бутерброд и продолжил с набитым ртом:

— Понимаете, коллега, трудящийся человек работает пять дней, а отдыхает два. Это несправедливо. Я предложил сократить рабочую неделю. Но бюрократы из министерства отказали. Тогда я пошел другим путем. Если нельзя убрать рабочий день — можно убрать сам день. Вторник никому не нужен. Вторник — это ни то ни се. Понедельник — начало, среда — середина. А вторник — пустое место. Был.

— Но люди... у людей были дела на вторник! — я почти кричал.

— Какие дела? — Выбегалло искренне удивился. — Дела делаются в остальные дни. Перераспределяются автоматически. Мой оптимизатор все учел.

— Он не учел, что у Кристобаля Хунты во вторник был запланирован контролируемый апокалипсис в масштабах отдельно взятой лаборатории!

— Перенесется на среду, — махнул рукой Выбегалло.

— А борщ Стеллы? — вмешался Роман, который непонятно когда появился за моей спиной. — Она ставит борщ в понедельник вечером, а он настаивается ко вторнику. Теперь борщ не настоится.

Выбегалло замер с бутербродом у рта. Борщ Стеллы был единственной вещью в институте, к которой он относился серьезно.

— То есть... борщ не настоится? — переспросил он тихо.
— Не настоится, — подтвердил Роман безжалостно. — Из понедельника сразу в среду. Свекла не отдаст сок. Капуста не размягчится. Мясо останется жестким.

Выбегалло медленно положил бутерброд. Повернулся к установке. Набрал что-то на панели.

— Может, — сказал он неуверенно, — для борща можно сделать исключение. Локальный вторник. Только для кастрюли.

— Амвросий Амбруазович, — сказал Роман терпеливо, — верните вторник на место. Весь. Целиком.

Выбегалло вздохнул. Потянул рычаг. Установка взвыла, затряслась, и из нее посыпались календарные листки с цифрой «2».

Меня качнуло. Мир моргнул.

Я стоял в подвале. Было утро. Часы показывали вторник.

— Вторник, — сказал я вслух, просто чтобы услышать это слово.

— Ну вторник, — буркнул Витька рядом. — Чего ты как маленький? Обычный вторник.

Он уже не помнил. Никто не помнил.

Только у меня в кармане лежал календарный листок, на котором после понедельника шла среда. Я храню его до сих пор. На всякий случай.

Статья 03 апр. 11:15

«451 градус по Фаренгейту»: экспертиза книги, которую принято хвалить, не читая

«451 градус по Фаренгейту»: экспертиза книги, которую принято хвалить, не читая

Рэй Брэдбери, 1953 год. Дистопия. Примерно 240 страниц — зависит от издания: переводчики не договорились, что именно сохранять, поэтому разброс приличный. Жанр — антиутопия, хотя сам Брэдбери до конца жизни спорил с этим определением и говорил, что написал книгу о телевидении, а не о цензуре. Ну, тут каждый видит свое. Или — свое.

Вы точно слышали об этой книге. Скорее всего — видели ее на полке, может быть, держали в руках. Пожарники сжигают книги. Температура воспламенения бумаги. Брэдбери. Классика. Все это вы знаете, даже если не читали — и вот в этом первая, и пожалуй самая серьезная проблема «451 градуса по Фаренгейту»: эту книгу слишком хорошо знают понаслышке. Она стала культурным кодом раньше, чем большинство людей ее открыло. И это немного обесценивает первую встречу с текстом.

Гай Монтаг — пожарник. Только пожарники в этом мире не тушат пожары — они их устраивают. Точнее, не пожары: они сжигают книги. Все книги. Потому что книги делают людей несчастными — заставляют думать, сравнивать, сомневаться. А несчастные люди — это проблема. Куда удобнее, когда люди смотрят телевизор. Огромный, на всю стену, четыре стены из экранов — и семья там интерактивная, ты в нее вписан, и все хорошо, и зачем тебе Толстой. Монтаг так и жил — пока не встретил Клариссу, которая спросила его, счастлив ли он. Не риторически. Всерьез.

И именно тут у Монтага что-то дергается внутри — как старый провод под напряжением, который вроде давно не трогали, а он взял и вспомнил, что умеет бить током. Не «сердце сжалось»: у Брэдбери это не так работает. Просто осознание. Тихое, неудобное, как камушек в ботинке, который забыл вытряхнуть с утра — и целый день ходишь, чуть прихрамывая, и уже почти привык. Кларисса появляется в романе ненадолго; функция у нее четкая — запустить механизм. Справляется она с этим отлично. Что с ней происходит потом — другой вопрос, и не очень приятный.

Дальше начинается обострение. Жена с таблетками снотворного — тихое, привычное, почти бытовое. Механический пес, который умеет убивать и не испытывает к этому никаких чувств — он просто механический, и в этом весь ужас. И брандмейстер Битти — человек, который цитирует запрещенные книги лучше любого их автора и при этом жжет их без малейших колебаний. Вот этот образ — один из сильнейших в романе: человек, который знает — и все равно уничтожает. Это не тупость. Это выбор. Осознанный, холодный, свой.

Язык у Брэдбери — отдельная история, и о ней нельзя промолчать. Не «красивый», не «поэтичный» — это слишком простые слова для того, что он делает. Он пишет образами, которые работают физически. Книги летят, как белые голуби, разгораются желтыми огнями, превращаются в коричневые тлеющие руины. Читаешь — и чувствуешь запах. Нет, правда, физически чувствуешь: горелую бумагу, горячий воздух, что-то горькое в горле. Это редкое умение, и у Брэдбери оно настоящее, без позы. Роман при этом короткий и плотный — без провисающих глав, без лирических отступлений на двадцать страниц о природе бытия. Каждая сцена к делу. Темп тревожный, как у плохого сна, из которого не вырываешься.

Брандмейстер Битти — главная удача книги. Злодей, который умнее читателя. Он читал больше всех в этом мире запрещенных книг; он знает все аргументы «за» — и выбирает «против». Сцена, где он объясняет Монтагу, почему книги опасны — это лучшее, что написал Брэдбери в этом романе. Потому что Битти прав. Технически. По своей логике. И это неудобно — сидишь и думаешь: а он ведь и правда убедителен. Антагонист, которого понимаешь, страшнее антагониста, которого просто ненавидишь.

Теперь о плохом — без обид, просто честно. Женские персонажи — беда. Жена Монтага, Милдред — это функция, не человек. Она символизирует пустоту потребительского общества. Ладно, принято. Но почему у нее нет ни одной реплики, которая была бы ее — живой, случайной, человеческой? Она существует, чтобы олицетворять плохое будущее. Это не персонаж — это табличка «ТАК НЕЛЬЗЯ», и смотреть на таблички неинтересно. Кларисса — та же история: появляется, задает главный вопрос, исчезает. Функция выполнена. До свидания. Брэдбери явно не знал, что делать с живыми людьми в роли символов — символы у него получались куда убедительнее людей.

Концовка — без спойлеров, но скажем так: она немного оптимистичнее, чем заслуживает весь предыдущий текст. Как будто Брэдбери слегка испугался собственной книги — и добавил надежду туда, куда она логически не очень вписывается. Или редактор попросил. Или время такое — 1953 год, холодная война, нельзя заканчивать совсем без луча. Финал оставляет ощущение легкой искусственности — как будто темный фильм в последнюю минуту получил счастливый конец.

Читать стоит всем, кто интересуется антиутопиями — это база. Рядом с «1984» и «Дивным новым миром» «451 градус» — третья точка координат, и без нее картина неполная. У Оруэлла — государство контролирует тебя через страх. У Хаксли — через удовольствие. У Брэдбери — через скуку и удобство. И это, пожалуй, самый актуальный вариант из трех. Потому что никто не заставляет нас отказываться от чтения силой — мы сами отвлекаемся. Добровольно. С телефоном в руке. Не читать — тем, кто ждет сложного сюжета: его нет. Роман — длинная притча, и ценить ее надо как притчу, а не как психологическую прозу.

Оценка: 7 из 10. Семь — потому что книга важная, но не такая сложная, какой хочет казаться. Семь — потому что Брэдбери написал очень точную вещь об очень важной проблеме, но местами спрямил там, где стоило углубиться. Читать надо ровно один раз — при перечитывании магия слабеет, видна конструкция под ней, видно, где картон вместо дерева.

Главное, что она делает: задает один вопрос. Тот самый, клариссин. «Вы счастливы?» Закрываешь книгу — и думаешь. Не о книге. О себе. Смотришь на телефон. Кладешь телефон. Берешь другую книгу. Это, в общем-то, и есть критерий настоящей литературы.

Билли Пилигрим и ловушка для времени на Тральфамадоре

Билли Пилигрим и ловушка для времени на Тральфамадоре

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей» автора Курт Воннегут. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Билли Пилигрим отцепился от времени. Билли лёг спать пожилым вдовцом и проснулся в день свадьбы. Он вошёл в дверь в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году и вышел из другой двери в тысяча девятьсот сорок первом. Он вернулся через ту же дверь и очутился в тысяча девятьсот шестьдесят третьем».

— Курт Воннегут, «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей»

Продолжение

Билли Пилигрим и ловушка для времени на Тральфамадоре

Билли Пилигрим отцепился от времени во вторник, а приземлился в четверг, пропустив среду полностью. Среда обиделась. Так бывает.

Вообще-то это случалось с ним и раньше — раз двести или триста, он не считал. Отцепляться от времени — это примерно как чихать: неприятно, непредсказуемо и невозможно остановить, если уже началось. Но в этот раз что-то пошло не так.

Он застрял.

Не в прошлом. Не в будущем. Не в зоопарке на Тральфамадоре, где его держали в стеклянном павильоне вместе с порнозвездой Монтаной Уайлдбек, как особенно унылый экспонат. Он застрял — между.

Между вторником и четвергом. В щели. В трещине. В том месте, где среда должна была быть, но не была, потому что он её пропустил.

Там было темно. Тихо. Пахло горчицей — не французской, а обычной, американской, из пластиковой бутылки с жёлтой крышкой. Билли не знал, почему пространство между днями пахнет горчицей. Может быть, это была метафора. Тральфамадорцы говорили, что метафоры — это когда реальность слишком ленива, чтобы быть буквальной.

Он сидел в темноте и ждал. Ждать было нетрудно. Билли провёл всю войну в ожидании — ожидании еды, ожидании смерти, ожидании конца. Потом он провёл всю жизнь в ожидании смерти, которая уже произошла, потому что на Тральфамадоре ему сообщили точную дату, и она его не впечатлила.

Так оно и бывает.

Через какое-то время — хотя «время» здесь неправильное слово, как «мокрый» — неправильное слово для рыбы — появился тральфамадорец. Он выглядел как рука в зелёной перчатке с глазом на ладони. Впрочем, Билли давно перестал удивляться тому, как что-то выглядит. Однажды он видел, как выглядит Дрезден после бомбёжки, и после этого все остальные виды казались ему приемлемыми.

— Вы застряли, — сказал тральфамадорец. У него не было рта, он общался запахами. Эта фраза пахла варёной капустой.

— Я знаю, — ответил Билли.

— Время иногда заедает. Как молнию на куртке. Нужно просто дёрнуть.

— Дёрнуть что?

— Себя.

Билли попробовал дёрнуть себя. У него не получилось. Он не знал, за что хвататься. За прошлое? За будущее? За настоящее, которого не было?

— У вас проблема, — сказал тральфамадорец (запах варёной капусты с оттенком сожаления). — Вы пропустили среду. А среда — несущий день.

— Несущий?

— Как стена. Несущая стена. Если её убрать — этаж проваливается. Вы убрали среду — и провалились в зазор между вторником и четвергом. Здесь ничего нет. Даже времени. Поэтому вы не можете отцепиться.

— И что мне делать?

— Вспомнить среду. Прожить её. Заполнить пустоту.

Билли задумался. Это было сложно. Среда — день-невидимка. Ни начало недели, ни конец. Не понедельник с его ужасом, не пятница с её облегчением. Среда — это день, который существует только для того, чтобы разделять вторник и четверг.

— Я не помню ни одной среды, — сказал Билли.

— Ни одной? — тральфамадорец пах удивлением (корица и машинное масло). — Вы прожили тысячи сред. Что вы делали?

— Ходил на работу. Обедал. Возвращался. Ужинал. Ложился спать.

— И всё?

— Иногда смотрел телевизор.

Тральфамадорец помолчал.

— Знаете, — сказал он наконец, — у нас на Тральфамадоре нет проходных моментов. Каждое мгновение — одинаково важно. Мы видим время целиком, как вы видите горный хребет. Каждый пик, каждая впадина — часть ландшафта. Нет неважных гор.

— У нас есть, — сказал Билли. — У нас большинство гор — неважные. Мы даже не даём им названий.

— Вот поэтому вы и застреваете.

Билли сидел в темноте между вторником и четвергом, и пытался вспомнить хотя бы одну среду. Любую. Военную. Мирную. Тральфамадорскую.

Он вспомнил.

Среда, четырнадцатое февраля, тысяча девятьсот сорок пятый год. Дрезден. Среда перед бомбёжкой. Последняя среда, когда город ещё существовал. Билли стоял в подвале скотобойни номер пять и ел холодный суп из консервной банки. Суп был отвратительный. Но он был.

И среда — была.

Щель между днями дрогнула. Горчичный запах ослаб. Где-то — далеко или близко, разницы нет — одна птичка сказала: «Пу-ти-уит?»

Билли выпал в четверг. Мокрый. Живой. Совершенно не понимающий, что произошло.

Так оно и бывает.

Новая формация: Послесловие к контакту с океаном Соляриса

Новая формация: Послесловие к контакту с океаном Соляриса

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Солярис» автора Станислав Лем. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Что будет дальше? Не знаю. Да и не хочу знать. Кто предсказывает — знает не больше того, кто не предсказывает. Я ничего не решил, это правда. Но разве бывает решение, когда сталкиваешься с тем, что по самой природе своей не может быть понято? Я верил, что настанет время жестоких чудес. Но я не боялся».

— Станислав Лем, «Солярис»

Продолжение

Новая формация: Послесловие к контакту с океаном Соляриса

Запись бортового журнала. Станция «Солярис». День сто семнадцатый после отлёта Кельвина.

Океан снова начал строить.

Я обнаружил это утром — если здесь вообще можно говорить об утрах. Просто автоматика включила освещение по расписанию, а я — я уже не спал. Я давно не спал так, чтобы это можно было назвать сном. Скорее провалы. Периоды отключения, после которых просыпаешься не отдохнувшим, а просто — другим.

Так вот. Формация.

Она появилась в южном полушарии, в районе, который старые карты обозначали как «зона спорадических мимоидов». Но это не мимоид. Мимоиды подражают внешним объектам — спутникам, зондам, обломкам. Эта структура не подражала ничему, что мы когда-либо отправляли к поверхности.

Она была похожа на город.

Нет. Не так. Она была похожа на идею города. На то, что получится, если кто-то никогда не видел города, но прочёл все описания городов, какие существуют в человеческой литературе, и попытался синтезировать.

Улицы — но они не вели никуда. Здания — но без входов. Площади — но круглые, идеально круглые, с точностью до микрона. Я направил телескоп на максимальное увеличение и смотрел три часа подряд. Всё менялось. Медленно, как ледник, но менялось. Стены росли. Улицы изгибались. Площади пульсировали.

Потом я понял.

Это был не город. Это было зеркало.

Океан строил зеркало.

Вертикальная плоскость. Гладкая. Совершенно гладкая. Она поднялась над поверхностью на триста метров за первые сутки. К концу вторых — на два километра. Структуры, которые я принял за здания, оказались опорами. Рёбрами жёсткости, если пользоваться инженерной терминологией. Океан строил отражающую поверхность диаметром в тысячу двести километров.

Я навёл оптику на плоскость зеркала.

Оно не отражало небо. Не отражало станцию. Не отражало двойное солнце.

Оно отражало комнату.

Обычную комнату. С обоями в мелкий цветочек. С деревянным полом. Со стулом у окна. Я узнал её. Это была комната Хари. Та самая комната, которую Кельвин описывал в своих записях — до конца, подробно, мучительно подробно, как человек, который боится забыть.

Океан прочёл записи Кельвина. Или — он прочёл Кельвина. Прочёл то, что осталось от него на станции: молекулы пота на клавиатуре, отпечатки пальцев на стекле иллюминатора, выдохнутый воздух, впитавшийся в обшивку.

И построил зеркало, в котором отражается не то, что есть, а то, что было.

Я смотрел на комнату. На обои. На стул. На пустое окно — за окном не было ничего, белое пространство, как ненаписанная страница.

А потом в комнате кто-то сел на стул.

Нет. Не кто-то. Фигура. Контур. Силуэт. Без лица — только общая форма: плечи, наклон головы, линия спины. Женский силуэт. Хари.

Или — то, что океан думал о Хари. Не копия. Не фантом, как те, что приходили к нам раньше. А... интерпретация. Попытка понять, чем она была для Кельвина. Почему он так боялся её потерять. Почему уехал, хотя она — вернее, то, что было ею — растворилась в аннигиляторе добровольно.

Зеркало показывало мне комнату, и я понял одну вещь, которую не записал бы ни в один отчёт, потому что у неё нет научной ценности.

Океан не пытался связаться с нами. Все эти годы — мимоиды, симметриады, асимметриады, фантомы — он не пытался установить контакт.

Он пытался понять, что такое потеря.

Он — бессмертный, единый, не знающий разделения на «я» и «другой» — столкнулся с нами и обнаружил, что мы состоим из пустот. Из мест, где раньше были люди, которых больше нет. Из комнат, в которые никто не вернётся. Из имён, которые произносятся, хотя их некому слышать.

И он строил зеркало. Не для нас. Для себя. Чтобы увидеть эту пустоту. Чтобы понять, каково это — когда часть тебя исчезает навсегда.

А ему, вечному и неделимому, понять это невозможно.

Поэтому зеркало росло. И будет расти. Бесконечно. Как вопрос, на который нет ответа.

Статья 19 мар. 23:54

Борхес назвал эту книгу шедевром XX века — а её никто не читал

Борхес назвал эту книгу шедевром XX века — а её никто не читал

Начнём с провокации. Хорхе Луис Борхес — человек, который прочитал всё. Ну, или делал вид, что прочитал. В любом случае, когда он написал предисловие к чужой книге и назвал её «совершенным произведением, обладающим безупречным сюжетом», — это событие. Это как если бы Толстой написал хвалебную рецензию на Достоевского. Но не написал. А Борхес — написал. И книга называется «Изобретение Мореля» Адольфо Бьой Касареса, вышла в 1940 году в Буэнос-Айресе, и вы о ней, скорее всего, ничего не знаете.

Это обидно. Нет, правда — обидно. Потому что это один из тех редких случаев, когда хвалебный отзыв не врёт.

Бьой Касарес был другом Борхеса — из тех, с которыми дружат не ради светских ужинов, а потому что иначе просто невозможно. Они вместе писали под псевдонимом, вместе составляли антологии аргентинской фантастики, вместе ругали всех остальных писателей — занятие, безусловно, благородное. Дружба двух гениев звучит красиво; на практике это означало, что они годами сидели в одной комнате и спорили о литературе. Когда в 1940-м Касарес показал другу рукопись «Мореля», Борхес прочитал её — и не просто похвалил. Он написал предисловие, где поставил эту вещь рядом с «Процессом» Кафки и «Путешествиями Гулливера». Ни больше ни меньше. Щедро, но — как выясняется — справедливо.

Так о чём книга? Вот тут начинается самое интересное.

Некий беглец — имени не называют, и это правильно — прячется на заброшенном острове где-то в южных морях. Место проклятое: местные рыбаки туда не суются, какая-то болезнь гуляет, берег зарос, здания разрушены. Беглец голодает, живёт в болотах, боится. И вдруг — на острове появляются люди. Веселятся. Танцуют. Слушают музыку на граммофоне. Его не замечают. Совсем. Как будто он не существует, а они — существуют вполне себе; ходят по тем же тропинкам, занимают те же комнаты и не оглядываются.

Беглец влюбляется в одну из них. Женщина по имени Фаустина; каждый день смотрит закат в одном и том же месте, чуть склонив голову набок. Каждый день — одно и то же движение. Он пытается заговорить — она не слышит. Пытается тронуть — рука проходит сквозь воздух. А может, не проходит. Он не уверен. Или уверен, но не хочет признавать — это принципиально разные вещи.

Что это такое — призраки? Галлюцинации от голода? Нет. Есть машина. Морель — тот самый, в честь которого названа книга — изобрёл устройство для записи реальности. Всей реальности: не просто изображение, а звук, запах, прикосновение, температура воздуха, ощущение ткани под пальцами. Он записал одну неделю жизни этих людей — и теперь она воспроизводится вечно. Без остановки. Снова и снова одна и та же неделя. Фаустина смотрит один и тот же закат бесконечное число раз, не зная об этом — она запись, она идеальная и мёртвая.

И беглец — влюблённый, одинокий, немного сумасшедший — решает войти в запись. Стать её частью. Навсегда.

Сейчас это кажется знакомым — где-то видели, что-то похожее. «Матрица», «Начало», сериал «Остаться в живых» — создатели прямо признавали влияние «Мореля», не стесняясь. Ален Рене снял по мотивам фильм «В прошлом году в Мариенбаде»: культовый, непонятный и прекрасный — совершенно непохожий на книгу, но это нормально. Но в 1940 году всего этого ещё не было. Ни Матрицы, ни Нолана, ни теорий симуляции. Касарес изобрёл эту идею первым. Ну, или первым, кому не лень было написать внятно.

Теперь — честно о минусах. Потому что без них нельзя, иначе это не рецензия, а фанатское письмо.

Текст иногда провисает. Середина — дневниковые записи беглеца — местами повторяется; он думает одно и то же по три раза, слегка другими словами. Понять можно: человек один, паранойя, поговорить не с кем. Но читать слегка утомительно — страниц двадцать подряд, которые можно было бы сократить вдвое без потерь. Потом — опять хорошо, опять темп, опять та самая тревога под рёбрами.

Русских переводов несколько, качество разное. Ищите издание, где есть борхесовское предисловие: без него что-то теряется. Предисловие само по себе стоит прочтения; там Борхес за пять абзацев объясняет, чем умный фантастический роман отличается от психологического — лаконично и точно, умнее большинства литературоведческих диссертаций.

Стоит ли читать? Да. Особенно если вы из тех, кто устал от современной прозы с её бесконечной рефлексией и финалами в духе «жизнь сложная штука, всё неоднозначно, надо принять». Здесь — сюжет. Чистый, механический, почти безжалостный сюжет. Философия есть — про память, про любовь, про то, что значит существовать, — но она встроена в действие, а не вываливается на читателя отдельной лекцией.

И последнее. Финал этой книги — один из лучших в литературе двадцатого века. Без преувеличения. Тихий, почти предсказуемый — и при этом бьёт в грудь так, что надо остановиться и подышать. Не потому что неожиданный. А потому что логичный. Неизбежный. Ты понимаешь, что иначе и быть не могло, — и от этого только хуже, и это и есть настоящая литература.

Борхес не солгал.

Рецидив: ненаписанная глава «Собачьего сердца»

Рецидив: ненаписанная глава «Собачьего сердца»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пёс лежал и грезил, и жизнь его потекла ровно и сладко. Серые гармонии пропитывали и тушили мозг... Божество сидело за письменным столом в полутьме кабинета. Так свезло мне, так свезло, — думал он, задрёмывая, — просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Февраль лупил по Москве без всякой жалости. Без жалости и без разбору — по трубам, по крышам, по лысым обледенелым тротуарам, по физиономиям тех, кто ещё осмеливался выходить на Пречистенку после девяти вечера.

Шарик лежал у камина. Ему снился бифштекс.

Нет — не просто бифштекс. Бифштекс на фарфоровой тарелке, с поджаристой корочкой, с розовым соком, который натекал к краю и образовывал лужицу. А рядом — нож. И вилка. Шарик во сне точно знал, что нож — справа, а вилка — слева. И что сначала надо... нет. Нет-нет. Бифштекс надо просто жрать. Зубами. С пола. Со счастливым повизгиванием.

Он дёрнул лапой и проснулся.

Филипп Филиппович сидел за столом, подперев голову рукой, и глядел на него. Не так, как обычно, — рассеянно, между делом, — а в упор. Пристально. С тем выражением, которое появлялось у профессора, когда он ставил диагноз.

— Зина, — позвал Преображенский, не отводя взгляда от пса. — Зина, подите сюда.

Зина вошла, вытирая руки о передник.

— Что, Филипп Филиппович?

— Скажите мне, голубушка... пёс сегодня ел?

— Ел, как всегда. Кашу и требуху.

— Из миски?

Зина замялась. Потом покраснела. Потом побледнела — в обратном порядке, как это умеют делать только напуганные женщины.

— Филипп Филиппович... я думала, мне показалось...

— Что. Вам. Показалось, — отчеканил профессор.

— Он... он ел не из миски. Он сидел. На стуле. И миска была на столе. И он... ну...

Пауза.

— Он ел аккуратно, — выдавила Зина. — Не чавкал.

Филипп Филиппович встал. Прошёлся по кабинету. Остановился у окна, за которым февраль выл голодной собакой — вот уж ирония, — и минуту молчал.

— Борменталь, — негромко сказал он.

Доктор Борменталь уже стоял в дверях. Он, видимо, слышал всё. Лицо у него было такое, словно ему только что сообщили о конце света, — впрочем, в двадцать пятом году конец света уже случился и назывался революцией, так что выражение было скорее привычным. Скажем точнее: Борменталь выглядел так, будто кто-то вскрыл зашитый труп и обнаружил, что труп не вполне мёртв.

— Филипп Филиппович, это невозможно. Мы ведь...

— Невозможно, — повторил Преображенский. — Совершенно невозможно. Абсолютно. Категорически. Гипофиз удалён. Семенные железы заменены. Регенерация на клеточном уровне исключена. Всё, что могла наука — сделано. И тем не менее.

Он повернулся к Шарику. Пёс лежал у камина. Глаза его — карие, мокрые, собачьи — смотрели на профессора снизу вверх. С преданностью? Да. Но ещё — и Филипп Филиппович готов был в этом поклясться — с пониманием.

— Тем не менее, — повторил профессор, — этот пёс сегодня ел, сидя на стуле.

Шарик моргнул. Зевнул. И совершенно отчётливо произнёс:

— Бу... бифш...

И замолчал. Уронил голову на лапы. Заскулил — тихо, жалобно, по-собачьи.

Борменталь схватился за дверной косяк.

— Боже мой, — сказал он.

— Бога нет, — автоматически ответил Преображенский и тут же махнул рукой: — Впрочем, сейчас не до того. Иван Арнольдович, немедленно — рентген. И анализ крови. И... да что там, вы знаете. Всё. Всё, что можно. И чего нельзя — тоже.

Он опустился в кресло. Закурил. Руки — впервые на памяти Борменталя — дрожали.

— Я старый осёл, — сказал профессор дыму, который поднимался к потолку ленивой спиралью. — Я думал, что победил природу. А она просто ждала.

В парадную дверь позвонили.

Звонок был мерзкий, требовательный, хамский — четыре раза. Швондеровский звонок. Борменталь и Преображенский переглянулись.

— Ну разумеется, — сказал Филипп Филиппович. — Как по нотам. Как в дурном водевиле. Стоит только начаться беде, как на пороге немедленно возникает Швондер. Это закон природы. Не менее фундаментальный, чем гравитация.

Зина открыла дверь. Швондер вошёл — в кожаной куртке, с портфелем, с тем выражением исторической правоты на лице, которое делало его похожим на плохо нарисованный агитационный плакат.

— Профессор Преображенский, — начал он.

— Я знаю, что я Преображенский. Дальше.

— Домком имеет сведения...

— Домком всегда имеет сведения. Это единственное, что он имеет. Дальше.

Швондер набрал воздуху. Портфель в его руках шевельнулся — или так показалось от нервов.

— Гражданин Шариков Полиграф Полиграфович, прописанный по данному адресу, не отмечался в домкоме с ноября. Трудовая книжка не сдана. Членские взносы не уплачены. Где гражданин Шариков?

Тишина.

Шарик у камина поднял голову. Посмотрел на Швондера. И — Борменталь мог бы поклясться, хотя, конечно, не стал бы — оскалил зубы. Не злобно. Скорее... презрительно.

— Гражданин Шариков, — медленно произнёс Преображенский, — уехал. В длительную командировку. В Туркестан. По линии очистки от бродячих котов.

— У меня нет таких данных, — сказал Швондер.

— Зато у меня есть, — ответил Преображенский.

Они смотрели друг на друга: профессор — из кресла, сверху вниз, хотя сидел ниже; Швондер — от двери, снизу вверх, хотя стоял выше. Есть вещи, которые не зависят от физики.

— Мы проверим, — сказал Швондер.

— Проверяйте, — сказал Преображенский.

Швондер ушёл. Дверь хлопнула. В квартире стало тихо — так тихо, что было слышно, как в камине потрескивает полено и как на кухне Дарья Петровна роняет — по звуку — тёрку.

— Иван Арнольдович, — сказал Преображенский. — Это я вам говорю совершенно серьёзно. Если мозг этого пса действительно регенерирует... если Шариков возвращается...

Он не договорил.

— Филипп Филиппович?

— Тогда я не знаю, — сказал профессор. — Первый раз в жизни — не знаю.

Шарик вздохнул. Повернулся на другой бок. И тихо, отчётливо, в полнейшей тишине пречистенской квартиры, сказал:

— Не... не хочу.

Два слова. Два простых, ясных, человеческих слова — произнесённых собачьей пастью.

Борменталь сел на пол. Просто сел — где стоял. Ноги не держали.

А Филипп Филиппович Преображенский, профессор, светило науки, человек, который дважды переступил через границу между видами и дважды пожалел об этом, — Филипп Филиппович встал, подошёл к Шарику и сделал то, чего не делал никогда: опустился на колени. И погладил пса по голове.

— Я тоже не хочу, — сказал он. — Боже мой. Я тоже.

За окном выл февраль. В парадном хлопала дверь. Где-то — этажом выше или двумя — играли на балалайке «Светит месяц». Москва жила. Москва не знала, что на Пречистенке, в профессорской квартире, пёс говорит человеческим голосом и просит — впервые в истории — не становиться человеком.

А Швондер шёл по Пречистенке — маленький, злой, уверенный в своей правоте — и думал. Думал он не о Шарикове, хотя говорил о нём. Думал он о квартире. О семи комнатах. О том, что в этих семи комнатах живёт один буржуазный старик с прислугой и собакой, а в подвале на Мясницкой — четырнадцать человек в двух комнатах, и дети спят на полу.

И — вот что страшно — в этом он был прав. В этом единственном, частном, конкретном пункте Швондер был чудовищно, неопровержимо прав. Но правота его была того сорта, который ничего не решает и никому не помогает: она была как спичка в темноте — горит, видно на вершок вокруг, а дальше — та же тьма.

Шарик спал. Ему снилось поле — тёмное, бескрайнее, зимнее. И далёкий костёр. И кто-то наклонялся к нему, трепал за ухо. Кто — он не знал. И не хотел знать. Потому что знать — это уже по-человечески. А он — не хотел.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг