Точное время
Мастерская помещалась в подземном переходе — между обувной будкой и лотком с семечками. Метр на два, не больше. Дыра, если честно. Но за двадцать три года Семен Игнатьевич притерпелся к этой дыре, как притираются к жене: молча и до конца.
Люди спускались к нему по мелочи. Поменять батарейку. Укоротить ремешок. Реже — вскрыть заднюю крышку и покопаться в кишках дешевого механизма, где все держится на честном слове и капле масла.
А в углу, на верхней полке, пылились невыкупленные.
Такое бывает у всех часовщиков. Принесут вещь, оставят квитанцию, скажут «зайду в четверг» — и растворятся. Кто забыл, кто переехал, кто умер. Часы стоят год, три, десять. Игнатьич их не выбрасывал. Рука не поднималась выбросить чужое время.
Среди этих сирот были одни — настенные, в темном ореховом корпусе, с римскими цифрами и маятником в форме солнца. Марка стерлась. Принес их старик — этого Игнатьич помнил смутно: пальто с вытертым воротником, очки на веревочке, руки в пятнах. Оставил квитанцию номер сто семь. И не пришел.
Часы не шли. Это Игнатьич проверил в первый же день: открыл корпус, а там — ржавчина сплошным комком, ось прикипела, пружина лопнула бог знает когда. Мертвый механизм. Такой не оживить, только выбросить и поставить новый, кварцевый, за триста рублей. Но старик просил починить эти, родные. Игнатьич отложил до его прихода.
Старик не пришел.
А часы стали показывать время.
Заметил он это не сразу. Как-то утром спустился, отпер решетку, включил лампу — и машинально глянул на полку. Ореховые показывали без двадцати девять. И его наручные — тоже без двадцати девять. Ну, совпадение. Кто-то из клиентов подкрутил стрелки от скуки, пока он отвернулся, а совпало случайно.
Он подошел, снял их с полки. Заглянул за корпус.
Маятник висел неподвижно. Солнце-груз замерло. Внутри — та же ржавая каша, ось не двигалась, ни одна шестеренка не поворачивалась. Мертвые. А стрелки — на без двадцати девять. И, пока он держал часы в руках, минутная дернулась. Один раз. Тихо. Как будто кто-то щелкнул пальцем изнутри.
Поставил обратно. Руки, между прочим, вспотели.
Дальше — хуже. То есть не хуже, а... непонятнее. Каждое утро ореховые показывали точное время. Секунда в секунду с его наручными, с курантами по радио, с табло на вокзале, куда он однажды нарочно сходил сверить. Они не спешили и не отставали. Мертвый механизм отбивал живое время.
Игнатьич — человек рациональный. Он перебрал все. Может, где-то спрятан кварцевый моторчик — вскрыл заново, простучал корпус, просветил фонариком каждую щель. Ничего. Может, магнитное поле от проводки в стене крутит стрелки — принес из дома компас, поводил. Стрелка компаса лежала спокойно. Может, он сам, не помня себя, подводит их по утрам — стал вести тетрадь, записывать, во сколько зашел и что увидел. Тетрадь только все подтвердила: он ничего не трогал, а часы шли.
Показал ученику, Витьке. Тот пожал плечами: «Батя, ну идут и идут, тебе жалко?» Витька их даже не открыл. Молодежь.
К зиме Игнатьич почти привык. Здоровался с ними по утрам — не вслух, конечно, а так, кивком. Странное дело: с ними было спокойнее. Будто кто-то сидит рядом на полке и тоже считает минуты этой подземной жизни, где ни солнца, ни времен года, только шаги над головой да сквозняк из-за угла.
В феврале спустилась женщина. Немолодая, в сером пуховике, с папкой бумаг. Долго топталась, потом протянула пожелтевший клочок.
— Здравствуйте. Я тут разбирала вещи после отца... нашла квитанцию. Часы. Он вам оставлял, давно еще. Можно забрать?
Квитанция номер сто семь.
Игнатьич снял ореховые с полки, обтер рукавом.
— Идут, — сказал он зачем-то. — Точно идут. Хоть и... не должны.
Женщина посмотрела на циферблат и вдруг села на его табурет, прямо в пуховике.
— Он умер в это время, — сказала она тихо. — Папа. Ровно в это время. Мне из больницы позвонили — я на часы глянула, запомнила. Без двадцати девять.
Игнатьич не сразу понял. Глянул на ореховые.
Без двадцати девять.
Потом на свои наручные.
На своих было двенадцать сорок.
Женщина завернула часы в шарф, поблагодарила, ушла вверх по ступенькам — в пятно дневного света. Игнатьич остался.
Он, разумеется, все объяснил себе. Старые часы могли встать в момент, который ей запомнился, — так бывает, случайное совпадение, красивое и печальное. Женщина, взволнованная, могла ошибиться, глядя на циферблат. А то, что раньше они показывали точное время... ну, ремонтники подводили, дети баловались, он сам недоглядел. Все складывалось. Почти.
Оставалось одно.
Весь тот февраль, до самого ее прихода, ореховые шли верно. Он проверял. Он вел тетрадь. И только в то утро — единственное за много месяцев — они остановились. На без двадцати девять. За четыре часа до того, как она спустилась сказать, в котором часу умер ее отец.
Игнатьич выбросил тетрадь. А полку в углу с тех пор старается не разглядывать. Особенно по утрам, когда отпирает решетку и в мастерской еще темно, и что-то на дальней полке тихо, коротко щелкает. Один раз. Как палец изнутри.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.