Тридцать секунд после
Нина Арсеньевна читала мертвых.
Не в мистическом смысле — упаси бог, она и в гороскопы не верила. Просто такая должность в областном бюро на улице Ванеева: оператор посмертной выборки. Между собой их звали проще — читатели.
Прибор снимал последние тридцать секунд. Не того, что видели глаза, — этому все удивлялись, когда узнавали, — а того, что мозг успевал прогнать перед самой остановкой. Последнее, что человек проживал. Иногда это был потолок реанимации, гулкий и белый, с трещиной наискосок. А иногда — лето, которого уже нигде нет, только вот тут, тридцать секунд, и все.
Зачем это снимали. Много зачем. Страховые хотели знать, был ли умысел; следствие цеплялось за лица, которые всплывали у покойника в голове; наследники платили, чтобы услышать — вспомнил ли он о них напоследок. Циничная, если разобраться, услуга. Торговля чужим прощанием.
Нина сидела на этом одиннадцать лет.
Она научилась не влезать. Смотришь запись, как бухгалтер смотрит колонку цифр: вот тревога, вот покой, вот обрыв. Пишешь заключение сухим канцеляритом. «Объект в последние секунды пребывал в состоянии эмоционально нейтральном, содержание — бытовое воспоминание». И дальше. Следующая папка. Чайник. Печенье в железной коробке из-под конфет, которую она таскала с собой из отдела в отдел уже лет пять.
Влезать нельзя. Кто влезал — тех потом отпаивали и списывали.
В то утро папок было четыре. Три обычные: инфаркт на остановке, старушка дома, парень с мотоциклом (у этих всегда одно и то же — асфальт, крупно, и удивление; жаль их, дураков). Четвертую она открыла машинально.
Костя.
Константин Павлович Ершов, шестьдесят два года. Ее Костя. Бывший — двадцать два года как бывший, вычеркнутый, зарубцевавшийся. Она даже фамилию его давно произносила без внутреннего толчка.
Попало к ней случайно. Система тасует файлы по загрузке операторов, ей и в голову не пришло, что где-то в базе всплывет он. Умер вчера. Один, в двухкомнатной на Автозаводе, среди книг и невымытой чашки. Соседи хватились через день по запаху и по коту, который орал под дверью.
Надо было встать и отдать папку Гале. Так положено — родство, конфликт интересов, все такое. Нина знала правило наизусть.
Она надела гарнитуру.
Сначала — темнота, обычная. Мозг гаснет не сразу, картинка собирается из ничего, как проявляется старая фотка в кювете. Она столько раз это видела, что уже не считала за чудо.
А потом был перрон.
Платформа. Московский вокзал, старый, еще до ремонта, с этими облупленными колоннами. Лето. Свет такой густой, желтоватый, какой бывает часов в семь вечера в июле. И она.
Она — молодая. Двадцать шесть, легкое платье в горошек, которое она сожгла лет через десять, потому что оно напоминало. Стоит у вагона, держит чемодан, тот самый, дурацкий, с оторванной ручкой. И — вот что ее подкосило — она в этой памяти улыбается. А ведь на самом деле, она помнила точно, на том перроне она не улыбалась. Она уезжала от него. Насовсем. Хлопнула дверью тамбура и не обернулась.
Но Костя запомнил иначе.
В его тридцати секундах она стояла и улыбалась ему, и не уезжала, а как будто только приехала. И он смотрел на нее — она чувствовала это изнутри его взгляда, странное, выворачивающее ощущение — смотрел так, будто вот сейчас, через секунду, скажет что-то. Важное. То, что не сказал тогда. То, из-за чего, может, все пошло бы не так.
Он набрал воздуха. Она видела, как поднимается — там, внутри, в его теле — грудная клетка. Губы дрогнули.
Запись оборвалась.
Тридцать секунд. Ровно тридцать, ни на кадр больше. Прибор упирается в стену и все, дальше пустота, служебная заглушка.
Нина сняла гарнитуру.
В отделе было тихо. Галя стучала по клавишам, за окном ноябрьский город стекал по стеклу серыми потеками, где-то капало из кулера. Обычное все. Кофе. Печенье в железной коробке.
Она сидела и думала одну простую вещь, которая теперь будет с ней до самого ее собственного потолка реанимации. Он что-то хотел сказать. В последнюю секунду жизни, спустя двадцать два года, он все еще собирался ей это сказать.
И она никогда — понимаете, вообще никогда, ни за какие деньги, ни по какому запросу — не узнает что.
Вот в чем фокус этой службы, до которого доходишь не сразу. Люди платят, чтобы получить закрытую дверь. Точку. Он вспомнил обо мне — все, отпустило, живем дальше. А прибор не ставит точку. Он ставит многоточие и запирает его в железном ящике на тридцатой секунде.
Нина написала заключение. Сухо, как всегда. «Объект в последние секунды пребывал в состоянии эмоционально положительном, содержание — личное воспоминание, идентификация третьих лиц невозможна».
Идентификация невозможна. Соврала в графе. Первый раз за одиннадцать лет.
Потом закрыла папку, допила остывший кофе — он и горячим был дрянной — и поехала на Автозавод. За котом. Кот-то чем виноват.
На перроне метро было людно. Она стояла у края и вдруг поймала себя на том, что улыбается. Просто так. В пустоту.
Пусть будет как он запомнил.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.