Экспонат номер тринадцать

Не картины. Вообще не картины он собирал. Не скульптуры, не фарфор эпохи Мин — ничего из того, что полагается коллекционировать людям с деньгами. Марк Ренуар (имя он дал себе с таким спокойствием, что сразу понял — третье по счёту, может четвёртое). Марк занимался совсем другим. Людьми. Собирал людей. Не буквально, нет. Хотя...

Узнала я об этом на третий раз, когда он привёл меня в галерею на Остоженке. Портреты показал — двенадцать. Двенадцать женщин со стен смотрят на тебя, и все они его. Были его. Все красивые, невероятно красивые, и в каждой паре глаз написано одно слово: беги.

Я не побежала.

Дура.

Но начнём с начала. Познакомились мы на аукционе Phillips — я там работала консультантом (ассистентом, кем-то вроде того). Он явился, купил этюд Серова за сумму, которую я зарабатываю за пять лет. Может, за семь. Я стояла у стены, делала вид, что каталог мне интересен, а он подошёл, посмотрел не на лот, а на меня, и говорит:

— У вас линия шеи как у модильяниевских женщин. Только живая.

Что за чушь, подумала я. Какая линия. Но голос у него был — чёрт. Низкий, хриплый, как будто всю ночь виски пил да Бродского вслух кому-то читал. И глаза. Серые, прозрачные совсем, как вода в банке из-под варенья; стекло грязное, но вода в ней чистая — вот такие. Смотреть было невозможно; отвернуться — тоже.

Первое свидание — ресторан на Патриархах. Ничего особенного, кроме одного: он заказал ровно то, что я люблю. Не спрашивал. Откуда узнал? Совпадение, наверное.

Второе — ночь по Москве. Он знал каждый переулок, каждый двор, каждую щель в стене; рассказывал про архитектуру так, будто сам эти дома строил, кирпич за кирпичом. В какой-то момент остановились у жёлтого советского фонаря, и он коснулся моей скулы пальцем — раз, и всё. Как художник кисточкой. Внутри у меня что-то произошло. Не просто чувство, а переключатель: щёлк — и всё стало другим.

Третье свидание. Галерея.

— Это Ада, — сказал он, указывая на первый портрет. Женщина с рыжими волосами и усталыми глазами. Масло, реализм. — Мы были вместе восемь месяцев. Она танцевала фламенко.

Ирен — скрипачка. Лиза — архитектор. Нора; про Нору он сказал, что это «сложный случай», и по дрожанию голоса я поняла: Нора ушла сама.

Двенадцать портретов. Двенадцать женщин. Помнит он каждую до мелочей — как пахла, как смеялась, как морщила нос. Каждый портрет у одного художника заказал; висят в хронологическом порядке, как картотека, как архив.

Тринадцатый крючок — пуст.

— Это для меня? — спросила я. Голос не дрогнул. Почти.

Улыбнулся. И не ответил.

Жутко, правда? Я не рассердилась. Не хлопнула дверью. Посмотрела на стену, на двенадцать пар этих живых, невыносимо живых на холсте глаз, и подумала: будет хороший портрет?

Что-то было не так со мной. Или с ним. Или с нами обоими.

Следующие недели я провела в его мире; недели таяли неделями. Показывал мне закрытые показы, мастерские, куда не берут случайных людей. Знал всех. Все знали его. Но когда я спрашивала про него — конкретно, биография, откуда, кто вообще — люди лица меняли. Одна галеристка, немолодая, с рубиновым кольцом, отвела меня в сторону и прошептала:

— Он не коллекционер. Он — коллекция. Не перепутай.

Тогда я не поняла. Честно.

Рисовал меня сам. Карандашом, вечерами. Я сидела в кресле у окна, за стеклом шёл московский дождь, а он сидел на полу — в дорогом пиджаке, прямо на паркете — и рисовал. Контуры только. Не показывал работу.

— Потом. Когда закончу.

А потом — Нора.

Позвонила сама. Через инстаграм номер нашла, вроде ли; в общем, неважно. Голос низкий, красивый, похож на его голос.

— Ты ещё не в рамке? — спросила вместо привета.

— В каком смысле?

Пауза. Долгая. Слышно, как она закуривает.

— Он не отпускает, — сказала Нора. — Портреты — это не память. Это... привязка. Я ушла два года назад, а по ночам всё ещё чувствую, как он рисует. Водит карандашом. Здесь, — она, видимо, коснулась своей скулы. — Ты понимаешь?

Понимала я. Потому что я тоже чувствовала — давление на скулу, на линию шеи, на запястья. По ночам. Когда его рядом нет.

— Уходи, — сказала Нора.

Трубка замолчала.

Я не ушла. Конечно, я не ушла.

В ту ночь он позвал меня в галерею. Два часа может, может позже. В темноте портреты — совсем не то. Не живопись; окна скорее. Как будто женщины стоят за стеклом и смотрят оттуда, из какого-то другого места. Ада. Ирен. Нора — по глазам узнала.

— Ты говорила с ней, — сказал Марк. Не спросил. Утвердил.

— Говорила.

— И осталась.

Подошёл близко. Слишком. Дыхание пахнет чем-то горьким — не алкоголь. Краска? Скипидар? Коснулся моего подбородка, приподнял; так позу исправляют натурщице.

— Ты будешь лучшей, — прошептал он. — Тринадцать — это завершение.

В груди горячо и тесно; как спичку зажгли между рёбрами. Страх? Нет. Или да; но такой страх, при котором не убегают, а ближе идут. Положила ладонь ему на грудь. Под рубашкой сердце бьётся медленно. Слишком медленно.

— А если я не хочу на стену?

— Все хотят. В конце — все.

Поцеловал. Губы холодные, как у человека, стоявшего долго на ветру. Но внутри жар. Январь и июль одновременно; странно, как это возможно.

Потом я увидела.

Отражение в стекле рамы за его спиной. Моё лицо. Но не совсем мой. Бледнее. Неподвижнее. Уже на холсте.

Он не закончил портрет. Едва начал. Но отражение... отражение готово.

Оттолкнула его. Отступила. На стену посмотрела — и Нора пошевелила губами. Или мне показалось. Не знаю.

— Марк. Кто ты?

Он стоит в тени, лицо спокойное. Даже нежное. Даже любящее — вот это хуже всего.

— Я — тот, кто видит красоту. И сохраняет.

Я вышла. Не побежала — вышла, на каблуках, по мраморному полу; звук шагов громкий, чудовищно громкий в этой тишине. Дверь закрылась мягко, как в отелях.

На улице дождь. Два часа ночи, пустая Остоженка, и я стою, касаюсь скулы. Потому что карандаш. Я чувствую карандаш.

Он рисует. Сейчас. Заканчивает.

Прошёл месяц. Сменила я квартиру, номер, работу. Всё вычистила, всё выжгла. Но ночью — это ощущение не уходит. Линия на шее. По скуле. Вниз, к ключице.

Вчера я нашла его галерею. Просто проходила; просто ноги привели. Заглянула в окно.

Тринадцать портретов.

Тринадцатый — я. Красивая. Живая на холсте. Может быть, живее, чем в жизни.

И четырнадцатый крючок — пустой.

Он ищет следующую. Я знаю. И я знаю, что должна предупредить её, как Нора предупредила меня.

Но та часть меня, что на портрете, она не хочет. Та часть рада. Рада, что я в коллекции. Что каждый день меня видит. Что водит пальцем по раме и помнит.

Это больное чувство. Я это вижу.

Но попробуйте влюбиться в человека, который считает вас произведением искусства. Попробуйте — а потом судите.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов