Карточка, или Как я себя для вечности снимал

Все началось с Мурашкина. Есть в каждой конторе такой человек — сам ничего не выдумает, а про всякую новинку узнает первым и разнесет по столам, точно грипп. Подходит он ко мне в четверг, эдак бочком, и шепчет:

— Аполлон Сергеич, а вы у Кнопа снимались?

Я, признаться, к фотографии был холоден. Лицо свое я, слава богу, каждое утро в зеркале видел. Бесплатно. И надобности множить эту физиономию на бумаге, да еще за деньги, не испытывал никакой. Так Мурашкину и сказал — солидно, с чувством превосходства человека, которого на мякине не проведешь.

— Как хотите, — говорит он. — Только там Лизавета Пална свой альбом собирает. Карточки. От кого получше — тех и в первый ряд.

Вот тут-то во мне что-то и дернулось. Как рыба на крючке.

Лизавета Пална сидела в соседней конторе, за стеклянной перегородкой, и была, что называется, барышня с последствиями. Улыбнется — и весь коридор ходит на цыпочках. А про альбом ее ходили легенды: у кого карточка вышла внушительнее, тот, стало быть, и жених вернее.

Короче. В субботу я стоял на Морской, перед заведением господина Кнопа. «Моментальная фотография, — золотом по стеклу, — две секунды, и вы в вечности».

В вечности. Каково, а?

Кноп оказался немчик кругленький, шустрый, с руками холодными, как у покойника, — он этими руками сразу взял меня за подбородок и повернул к окну, будто барана оценивал. «О! — говорит. — Порода. Профиль». Я, дурак, и растаял. Кто ж не растает, когда про его профиль говорят «порода».

Дальше пошла режиссура.

Сперва он приволок картонную колонну — под мрамор, а на самом деле фанера, гвоздем сбитая. К колонне прислонил меня. В руку сунул толстенный том — заглавие, помню, было «Атласъ звездного неба», хотя при чем тут звезды, я и по сей день не разумею. Одну ногу велел выставить вперед. Голову — вполоборота. Взгляд — «вдаль, Аполлон Сергеич, в будущее, туда, где вас ждет слава!».

Я уставился в будущее. В будущем была облупленная стена и на ней муха.

— Замрите. Не дышите. Держим!

И вот держу я эту вечность на одной ноге, с атласом звездного неба под мышкой, гляжу на муху — а нос-то, братцы мои, и зачешись. Не то чтобы сильно. А так, подловато, изнутри, где рукой не достанешь. И чем больше нельзя, тем сильнее свербит. Наука такая.

Терплю. Муха ползет. Кноп под черной тряпкой сопит. Секунда. Две. Пять — кто их считал.

— Внимание! Магний!

Ба-бах!

Вспыхнуло так, что я и сам не заметил, как чихнул. От всей, можно сказать, широты натуры. С подскоком.

— Ничего-ничего, — суетится немец, — повторяем! Свежая пластинка!

Второй раз я держался геройски. Не дышал так, что в глазах поплыли лиловые круги. И, кажется, вышло бы даже величественно — да на самом «держим» фанерная колонна моя тихонько поехала вбок. Я за нее. Она за меня. Магний бахнул ровно в ту секунду, когда мы с колонной, обнявшись, решали, кому падать первым.

Третий кадр я почти не помню. Помню только, что рот у меня в момент вспышки был открыт — не то я звал на помощь, не то поминал господина Кнопа недобрым словом.

— Гениально! — вскричал немец. — Приходите во вторник.

Во вторник я развернул конверт — и сел. Со стула. С бумаги на меня глядело существо: один глаз зажмурен, другой вытаращен, рот распахнут, как у певчего на самой высокой ноте, а рука вцепилась в «Атлас звездного неба» с ужасом утопающего. Внушительности в этом существе было ровно столько, сколько в извозчике, которому за шиворот сунули лягушку.

Карточку я спрятал. Глубоко. И решил про Кнопа с его вечностью забыть, как про дурной сон.

Да не тут-то было.

Через неделю иду я по Морской — и вижу толпу. У витрины Кнопа стоит народ, теснится, пальцами тычет и хохочет. А в самой витрине, на бархате, в золоченой рамке, крупно — оно. Мое существо. С открытым ртом. И подпись золотом: «Живая моментальная съемка. Не деревянные лица, как у конкурентовъ, а сама Жизнь!»

Я был выставлен на всю улицу. Как образец жизни.

Домой я летел проходными дворами, красный, как кноповский магний. И уже сочинял, как назавтра приду и разнесу это заведение в фанерную пыль, вместе с колонной и атласом.

А назавтра в конторе — не продохнуть. Все меня видели. Все. И, что обиднее всего, Мурашкин водил к витрине экскурсии.

Подошла и Лизавета Пална. Я приготовился провалиться сквозь пол, сквозь три этажа, до самого гардероба.

— Аполлон Сергеич, — говорит, а глаза сияют, — это ведь вы? В витрине?

— Я, — выдавил я и приготовился к казни.

— Какой же вы там… настоящий! — и прижала руки к груди. — Все снимаются деревянные, будто их накрахмалили. А вы — живой! Я вашу карточку у Кнопа выпросила. В самый первый ряд.

Вот вам и вся наука.

Я полгода репетировал перед зеркалом внушительность. Профиль поворачивал. В будущее глядел. А в первый ряд Лизаветиного альбома — а после, не солгу, и в мужья — меня взяли за открытый рот и зажмуренный глаз.

Карточка эта и теперь у нас висит. В спальне. Лизавета Пална (ныне, извольте, супруга моя) не нахвалится. А я всякий раз, как мимо иду, отворачиваюсь. Потому как одно дело — прославиться на всю Морскую. И совсем другое — прославиться вот этаким манером. С атласом звездного неба под мышкой и с мухой в свидетелях.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов