Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 25 мар. 02:46

Тридцать шесть кадров

Плёнку держал двумя пальцами — указательный и средний, как сигарету. Так вот что такое привычка — двенадцать лет, и руки всё знают сами. Мозг? Его можно на выключатель, и он выключается. Наушники в уши, музыка, и пальцы — они уже работают, совсем отдельно, словно не его.

«Серебро» — так называлась лаборатория. Не за драгоценный металл, разумеется, а за его галогенид, соль, в которую превращается фотоэмульсия... ну, короче, за химию. Название Антон сам придумал, вывеску сам нарисовал. И сам об этом пожалел быстро: раз в неделю кто-то с цепочкой на шее заглядывал. Ювелиры через дорогу, люди путали. Раздражало, если честно.

Подвал на Покровке. Лестница узкая, вниз — восемь ступенек в полумрак. На третьей запахивает фиксажем, едким, уже привычным. На пятой — красный свет фонаря. Дверь. Серая. С замком, что заедает, если не приподнять ручку. Антон приподнимал локтём, машинально, даже не замечая этого. Вот так привычка: тело помнит всё.

Проявлять плёнку в двадцать двадцать четвёртом году — это вроде как ковать мечи. Бессмысленно, да, но красиво, и платят же за это чудаки. Хипстеры со своими ломографами, студенты с фотофака, пенсионеры с древним «Зенитом» из шкафа. Иногда риелторы приносили слайды старые, но редко. Очень редко.

Коробку принёс курьер. Яндекс, синяя куртка, расписался и ушёл, даже не глядя. Внутри — коробка из-под кроссовок, сорок третий размер. А в ней — двадцать кассет Kodak Gold 200, навалом, как патроны, да. И записка. Напечатано: «Найдены при разборке квартиры. Проявить все. Напечатать 10×15. Оплата по счёту. Забор — через неделю». Номер телефона. Инициалы: Р.А.

Вот и всё. Даже имени нет, одни инициалы.

Кассету повертел в руках. Kodak Gold 200 — простая, массовая, непрофессиональная совсем. Такую в любом супермаркете продавали, да до две тысячи десятого года. Плёнка семейная, отпускная. Дети на пляже, собака у ёлки, жена на фоне какой-то древности. Он такие проявлял сотнями. Может, тысячами. Со временем перестал считать.

Первую зарядил в бачок. Проявитель D-76, один к одному — стандарт, да. Двенадцать минут, каждую минуту переворот, пять секунд. Стоп-ванна. Фиксаж. Промывка. Руки всё делали сами, и хорошо, потому что голова уже... голова начала замечать что-то. То, что лучше было бы не замечать.

На сушку повесил. Сканер включил. Первые кадры — женщина, парк, двадцать пять лет, может быть. Светлые волосы, скамейка, деревья, солнце с какой-то стороны. Улыбается в камеру. Просто портрет. Обычный. Второй кадр — она же, ближе. Третий — ещё ближе.

К тридцать шестому лицо заполняет весь кадр. Глаза. Губы. Родинка на виске.

Увлёкся портретами. Бывает же. Антон вспомнил себя, как снимал бывшую на «Зенит» когда-то — плёнка кончалась на пятнадцатом кадре. Не хватало терпения, или она уходила, ну, не важно уже.

Вторая кассета. Другая женщина. Тёмные волосы, чёлка какая-то. Парк... тот же, что ли? Присмотрелся. Фонарь на фоне, урна, скамейка с гнутой спинкой. Да, тот же парк. Та же скамейка. Или похожи все скамейки на одно лицо?

Но лицо — другое.

Тот же приём: далеко, средне, близко, крупно. К тридцать шестому кадру — зрачки. Расширенные. Чёрные. Или это просто зерно плёнки, которое видится везде?

Третья. Четвёртая. Пятая. Кассета за кассетой.

В наушниках Nautilus Pompilius — старый альбом, который для долгой работы на повтор. Бутусов поёт: «Я ломал стекло, как шоколад, в руке, я резал эти пальцы за то, что они не могли прикоснуться к тебе...» Слова какие-то тяжёлые. Совсем не подходят к фотографиям.

Обычно не вслушивается. Сейчас — вот зацепило.

Шестая. Седьмая. Восьмая. Каждая кассета — новая женщина, тот же парк, одна и та же схема: приближение. Кадр за кадром — ближе, ближе. Как будто между щелчками затвора фотограф делал шаг. Шаг, щелчок, шаг, щелчок. Камера просто считала.

На восьмой что-то треснуло.

Женщина не улыбается. Первые кадры — да, стандартная поза, полуоборот, рука на колене. Но дальше... дальше в плечах напряжение. Брови сведены. Мелочь, можно сказать, но Антон двенадцать лет смотрит на лица через сканер. Он видит такое.

К двадцать пятому кадру не в объектив смотрит, а мимо него. На фотографа. Через линзу, как сквозь стекло — на того, кто там, позади аппарата.

Тридцать шестой кадр. Ладонь. Вытянута вперёд. «Стоп». Слова на ладони. Или просто ладонь, которая говорит: не подходи.

Наушники снял. Тишина в подвале. Гудит сканер. Капает кран — два месяца собирается починить, да ни как. Позвонить сантехнику — полминуты работы, но эти полминуты никак не наступят. Сквозь стену — басок чужой, глухой. Соседи опять репетируют, одно и то же, бридж никак не могут нащупать.

Девятая. Десятая. Одиннадцатая. Ещё.

Женщины. Разные. Блондинки, брюнетки, рыжая одна с веснушками на переносице. Двадцать пять, тридцать пять, где-то между. Все — в парке. Все — с этой одной схемой приближения. На некоторых плёнках улыбки сквозь весь кадр. На других — где-то в середине перелом. Напряжение. Ладонь. Стоп.

Четырнадцатая. И это другое.

Не парк совсем.

Комната. Стены голые, бежевые, мёртвые. Стул посередине. Лампа над ним — жёсткий, белый свет, как на допросе, да. Женщина сидит. На первых кадрах сидит, да. К двадцатому — глаза зажмурены. К тридцатому — стул сдвинут уже, или она сдвинулась?

Тридцать шестой кадр. Пустой стул. Женщины — нет.

Вот и всё. Её нет.

Встал. К раковине подошёл, открыл кран, руки под воду — холодная, хлорная, кипелась где-то далеко в московских трубах. Руки пахнут фиксажём, кислый, противный запах, который обычно даже не замечаешь. Сейчас от него мутит. От простого запаха.

Можно не проявлять остальное. Позвонить этому Р.А., сказать: забирайте. Или молча выбросить коробку Nike в контейнер на углу, на Покровке, и забыть. Никто же не узнает. Плёнки столько лет в чьей-то квартире пролежали — ещё полежат, вечность найдут себе где-нибудь.

Он проявил пятнадцатую. Потому что должен был.

Парк опять. Женщина. Приближение. Но на фоне первых кадров — далеко, не в фокусе — фигура. Мужской силуэт какой-то. Вот на первом кадре, вот на втором, вот на пятом. К десятому — ближе. К двадцатому — это уже не фон. Силуэт стоит за плечом женщины, и она его не видит, не подозревает.

Тридцать шестой кадр. Только он. Спиной к камере. Куртка, джинсы. Фотоаппарат на шее. Второй фотоаппарат. Так кто же снимал фотографа? Таймер, что ли? Нет... угол неправильный, расстояние неправильное.

Кто держал камеру? Вот в чём вопрос.

Телефон достал. Номер с записки набрал. Гудки. Один. Два. Три. Четыре. Семь. Обрыв. Не автоответчик. Не «абонент недоступен». Просто — тишина, и вот всё.

Пересчитал. Пятнадцать плёнок проявил. Двадцать шесть разных женщин, может чуть больше. Некоторые повторялись — узнаёшь по серьёжкам, по родинке, по шраму на подбородке. Двадцать шесть, или двадцать семь. В коробке — ещё пять кассет, которые не трогал.

Двадцать кассет. По тридцать шесть кадров. Семьсот двадцать снимков. Или сколько там.

«...Я хочу быть с тобой, я так хочу быть с тобой, и я буду с тобой...»

Наушники на столе. Забыл выключить. Музыка сочится, как из-под воды, тихо, тихо. Бутусов повторяет, повторяет, повторяет — и в красном свете подвала слова звучат совсем по-другому. Совсем не так, как надо.

Шестнадцатую кассету заправил руками, которые уже не слушаются. Дёрганые какие-то.

Проявитель. Стоп-ванна. Фиксаж. Промывка. Сканер. Автомат. Мышцы знают.

Не парк. Не комната. Третье.

Лестница. Узкая. Бетон. Обшарпанный. На стене граффити — буква «Д» маркером, чей-то номер, как будто адрес. Восемь ступенек. Вниз.

Дверь. Серая. Железная.

Табличка. Вывеска. Его вывеска.

«Серебро».

Его дверь. Его лестница. Его восемь ступенек. Ему уже известных.

Кадр за кадром — приближение. Дверь ближе. Ручка видна. Скважина замка. Царапина на краске — он сам её оставил, когда стеллаж в сентябре затаскивал. Помнит это.

Тридцать шестой кадр. Внутри. Его лаборатория. Его сканер, его раковина, его кран, что подтекает два месяца. Красный свет. Снимок сделан отсюда, отсюда же — кто-то стоял здесь. В его подвале. У его стены. На его территории.

Старая фотография? На стеллаже коробки Ilford HP5 — октябрь. Значит — после октября. Недавно. Совсем недавно.

На дверь посмотрел. Замок — только снаружи. Изнутри — пусто, ничего. Он никогда об этом не думал раньше. Зачем запирать изнутри, если ты один в подвале? Зачем нужна защита изнутри?

Если ты один.

В коробке осталось четыре кассеты. Он их не открывал. Не трогал.

По лестнице вверх. Восемь ступенек — каждую считал. Вышел на Покровку. Десять вечера, дождь, жёлтые фонари на асфальте, мокром. Стоял, дышал. Воздухом, не фиксажём, не красным светом подвала. Просто воздухом, холодным, грязным.

Потом записка вспомнил. «Забор — через неделю».

Плёнку принесли во вторник. Курьер, синяя куртка, коробка Nike.

Сегодня — понедельник. День последний.

Завтра они придут. Завтра.

Ночные ужасы 03 февр. 00:01

Она стучит изнутри шкафа

Она стучит изнутри шкафа

Шкаф в бабушкиной квартире всегда был заперт. «Там старые вещи», — говорила она, и глаза её становились стеклянными, будто покрывались изморозью. Я никогда не спрашивала, какие именно вещи. Дети чувствуют, когда не нужно задавать вопросов.

После похорон я получила ключи от квартиры — связку из семи штук на латунном кольце. Шесть я опознала сразу: входная дверь, почтовый ящик, подвал, кладовка, балкон, сервант. Седьмой ключ был самым маленьким, почти игрушечным, с узором в виде переплетённых змей. Он не подходил ни к одному замку, который я знала.

Кроме одного.

Первую ночь я провела на старом диване, под монотонное тиканье настенных часов. Квартира пахла нафталином и чем-то сладковатым, как засушенные цветы. Я разбирала фотоальбомы, находила письма от людей, чьи имена ничего мне не говорили, складывала в коробки фарфоровые статуэтки и пожелтевшие газеты.

Шкаф стоял в углу спальни. Массивный, из тёмного дерева, с резными дверцами и тусклой бронзовой ручкой. Он был выше меня и шире дверного проёма — как его вообще занесли сюда? Я подумала, что его собирали внутри комнаты. Или что он был здесь всегда.

В три часа ночи я проснулась.

Сначала решила, что это часы. Тик-так, тик-так — привычный ритм, который убаюкивал меня с детства. Но потом поняла: часы тикают равномерно, а этот звук — нет. Три удара, пауза, два удара, длинная пауза, снова три.

Кто-то стучал. Изнутри запертого шкафа.

Я лежала, не шевелясь, и слушала. Может, трубы? Мыши? Дом старый, сталинская постройка, здесь всё скрипит и стонет. Но стук был слишком... намеренным. Слишком похожим на костяшки пальцев о дерево.

Три удара. Два удара. Три удара.

Он повторялся.

Я встала. Ноги коснулись ледяного паркета — хотя вечером он был тёплым от нагретого солнцем воздуха. Лунный свет падал через незашторенное окно, рисуя на полу бледный прямоугольник. Шкаф был прямо передо мной, его резьба отбрасывала причудливые тени.

Стук прекратился.

Я стояла, прислушиваясь. Тишина была такой плотной, что я слышала собственное сердцебиение. Часы на стене показывали 3:17. Секундная стрелка двигалась рывками, будто продиралась сквозь патоку.

А потом я услышала дыхание.

Оно шло из-за дверцы шкафа — тихое, хриплое, неровное. Как у человека, который очень долго задерживал воздух и наконец выдохнул. Я попятилась, споткнулась о ковёр, едва не упала.

«Это сон», — сказала я себе. Но голос мой был слишком громким в этой тишине, слишком реальным.

Дыхание участилось. Кто-то — что-то — за дверцей шкафа знало, что я не сплю.

Утром я убедила себя, что это был кошмар. Стресс, похороны, незнакомая обстановка — мозг играет злые шутки. Я выпила кофе, съела чёрствую булку из бабушкиной хлебницы и решила покончить с этим раз и навсегда.

Седьмой ключ легко вошёл в замочную скважину.

Щелчок. Дверца приоткрылась на пару сантиметров.

Изнутри пахнуло затхлостью и чем-то ещё — знакомым, но неуловимым. Я распахнула шкаф.

Внутри было пусто.

Почти пусто. На нижней полке лежала стопка писем, перевязанных бечёвкой. А на задней стенке — там, где должно было быть дерево — я увидела фотографию.

Чёрно-белую, выцветшую. На ней была девочка лет восьми в белом платье. Она стояла в этой же комнате, у этого же шкафа. И смотрела прямо в камеру.

У неё было моё лицо.

Не похожее — моё. Тот же разрез глаз, тот же изгиб бровей, та же родинка над верхней губой. Я узнала себя на фотографии, которой было не меньше семидесяти лет.

На обороте чернилами было выведено: «Она вернётся».

Я выронила снимок. Руки дрожали. В голове билась единственная мысль: бабушка знала. Она всегда знала.

Письма. Я должна была прочитать письма.

Первое было датировано 1952 годом. Почерк — незнакомый, мелкий, нервный. «Она снова стучала этой ночью. Три раза, потом два, потом три. Я больше не открываю шкаф. Я забила его гвоздями, но она всё равно стучит. Она ждёт».

Второе — 1968: «Девочка на фотографии смотрит на меня, когда я сплю. Я знаю, потому что просыпаюсь от её взгляда. Он холодный, как дно колодца».

Третье — 1985: «Врач говорит, это нервы. Но врач не слышит дыхания по ночам. Врач не видит, как дверца приоткрывается сама».

Четвёртое — уже бабушкиным почерком, 2019: «Она стучит всё чаще. Кажется, скоро моё время. После меня придёт Лена — она похожа. Господи, прости меня, она так похожа».

Лена — это я.

Я подняла глаза от письма. Шкаф был открыт. Фотография лежала на полу, лицом вверх. Девочка на снимке улыбалась.

Я точно помнила: минуту назад она не улыбалась.

За спиной раздался звук — тихий, почти неслышный. Скрип половицы под чьей-то ногой.

Я обернулась.

Комната была пуста. Но в зеркале над комодом — в старом, мутном зеркале с трещиной в углу — стояла девочка в белом платье. Она смотрела на меня. И медленно, очень медленно поднимала руку, чтобы постучать.

Три раза. Два раза. Три раза.

Я закричала и бросилась к двери. Ручка не поддавалась — будто кто-то держал её с той стороны. Я дёргала, толкала, била кулаками по дереву. В зеркале девочка делала шаг. Потом ещё один.

Она приближалась.

Дверь распахнулась сама, когда девочка в зеркале была уже в двух шагах от меня. Я вылетела в коридор, скатилась по лестнице, выбежала на улицу.

Было раннее утро. Дворник сгребал листья. Проехала машина. Где-то лаяла собака.

Я стояла босиком на холодном асфальте и смотрела на окна бабушкиной квартиры.

В одном из них — в спальне — стояла девочка в белом платье.

Она махала мне рукой.

Я больше не вернулась в ту квартиру. Отдала ключи риэлтору, попросила продать всё как есть. Он позвонил через неделю — сказал, что покупатели отказываются. Говорят, по ночам из спальни доносится стук.

Три раза. Два раза. Три раза.

Иногда я просыпаюсь в своей квартире, в другом городе, за тысячи километров от того места. Просыпаюсь в три часа ночи от звука, которого не должно быть.

Кто-то стучит. Изнутри моего шкафа.

Я не открываю. Я знаю, что там никого нет. Я знаю, что это невозможно.

Но каждую ночь стук становится громче. И каждую ночь — я слышу это отчётливо — кто-то произносит моё имя.

Вчера я нашла под подушкой фотографию. Ту самую, чёрно-белую.

Девочка на ней больше не улыбается.

Она смеётся.

Старая фотография — новое стихотворение в стиле Давида Самойлова

Старая фотография — новое стихотворение в стиле Давида Самойлова

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Сороковые» поэта Давид Самойлов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые...
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!

И как не верить в чудеса —
Нам чудеса давались даром.
Едва ли помню голоса:
мне двадцать лет — и я сержант.

— Давид Самойлов, «Сороковые»

Старая фотография

На карточке — мы. Сорок третий.
Июль. Привал. Трава — по пояс.
Нас четверо. И кто-то пятый
за кадром — тот, кто щёлкнул, не беспокоясь

о композиции. Война
не учит композиции. Война
учит другому: как не спать,
как есть перловку, как вставать
при артобстреле — и опять
ложиться.

Лёшка — слева. Стриженый, ушастый.
Ему тут девятнадцать. Ровно.
Он скалится; не знает ещё,
что через месяц — Курская дуга.
А дальше — тишина. Другая. Навсегда.

Серёга — рядом. Хмурый, старше.
Ему — двадцать пять, а выглядит
на сорок. У войны — свои поправки
к возрасту. Свои таблицы.
Свои коэффициенты — нам не снившиеся.

Я — третий. Узнаю себя не сразу.
Этот худой солдат с торчащими ушами,
в чужой пилотке — неужели я?
Видимо — да. По крайней мере — был.

Четвёртый — Ваня. Он — дожил.
Мы встретились в семидесятых,
случайно, в центре, на Тверской.
Он стал бухгалтером. Женатый,

с портфелем, в шляпе. Постояли.
Помолчали — как умеют молчать
только те, кто лежал в одном окопе.
Потом — вспоминали.

Но не бой. Не грохот, не осколки.
А — траву. Тот июль. Привалы.
И как Лёшка пел — фальшиво, тонко —
про какую-то Марусю. И как спали

на земле — и земля была тёплой,
и звёзды стояли низко, как фонари.
И казалось — ну что нам сделается.
Двадцать лет. Посмотри.

Фотография. Маленькая, мятая.
В ней — четверо. Трава. Июль.
И то, чего не скажешь — пятое.
То, ради чего — стою и не могу
выбросить; и не хочу — забыть.

Сорок третий. Лето. Жить.

Ночные ужасы 31 янв. 00:01

Фотография, которой не было

Фотография, которой не было

Катерина разбирала старые вещи после смерти бабушки. В коробке из-под печенья нашла фотографии — чёрно-белые, довоенные. На одной была бабушка в молодости, лет двадцати. Рядом с ней стояла женщина, лицо которой было аккуратно вырезано из снимка. А на обороте — надпись выцветшими чернилами: «Не смотри на неё. Она вернётся».

Бабушка умерла тихо, во сне. Девяносто три года — хорошая, долгая жизнь. Катерина была единственной внучкой, ей достались квартира и всё, что в ней было. Мебель, посуда, книги. И коробки. Десятки коробок, набитых прошлым.

Она нашла фотографию на третий день разбора. Коробка из-под датского печенья, жестяная, с облупившимися ромашками на крышке. Внутри — стопка снимков, перевязанная бечёвкой.

Бабушка в молодости была красавицей — тёмные волосы, большие глаза, улыбка с ямочками. На фотографиях она была то одна, то с подругами, то с мужчиной — видимо, дедом, которого Катерина не застала.

И только один снимок выбивался из общего ряда.

На нём бабушка стояла рядом с другой женщиной. Они держались за руки — жест интимный, необычный для тех лет. Бабушка улыбалась, но как-то напряжённо. А вторая женщина...

Её лица не было. Оно было вырезано — аккуратно, острым лезвием, по контуру. Только тело осталось: тёмное платье, длинные пальцы, брошь на груди.

Катерина перевернула фотографию. На обороте, выцветшими фиолетовыми чернилами, было написано: «Не смотри на неё. Она вернётся».

Почерк был бабушкин.

Катерина убрала фотографию обратно в коробку. Странная причуда старого человека, ничего больше. Она продолжила разбирать вещи.

Ночью ей не спалось. Она лежала в бабушкиной спальне — больше негде было, в своей квартире шёл ремонт — и смотрела в потолок. За окном шумел дождь. Где-то капала вода — она так и не нашла, откуда.

Около двух ночи она встала попить воды. Прошла через тёмную гостиную, где стояли коробки. И остановилась.

Коробка с фотографиями была открыта. Она точно помнила, что закрыла крышку.

Катерина подошла ближе. Внутри всё было так же: стопка снимков, бечёвка. Но одна фотография лежала сверху, лицом вверх.

Та самая.

И теперь на ней было кое-что новое.

Вырезанное место — там, где должно было быть лицо женщины — больше не было пустым. Там проступало что-то. Смутное, размытое, как будто проявлялось изнутри фотографии. Силуэт лица. Контур глаз.

Катерина схватила фотографию и поднесла к свету. Определённо: там было лицо. Бледное, нечёткое, но узнаваемое. Женщина смотрела прямо в камеру. Прямо на неё.

Она бросила фотографию обратно в коробку и захлопнула крышку. Руки тряслись.

Это бред. Это невозможно. Старая фотография не может меняться. Она просто не разглядела раньше, вот и всё.

Она вернулась в спальню. Легла. Закрыла глаза.

И услышала шаги.

Медленные, тяжёлые шаги в гостиной. Скрип паркета. Кто-то ходил там, в темноте, среди коробок.

Катерина не двигалась. Не дышала. Шаги приближались к двери спальни.

Остановились.

Она лежала, вцепившись в одеяло, глядя на дверь. Та была приоткрыта — щель в ладонь шириной. И в этой щели — она видела — стояла тень. Тёмный силуэт. Неподвижный.

Минуту. Две. Пять.

Тень не двигалась. Катерина не двигалась. Они стояли друг напротив друга, разделённые деревянной дверью и страхом.

А потом тень отступила. Шаги удалились. Скрипнула дверь в гостиную.

Тишина.

Катерина просидела до рассвета, сжимая телефон и не решаясь выйти. Когда за окном посерело, она наконец встала. Открыла дверь.

Гостиная была пуста. Коробки стояли как прежде. Ничего не изменилось.

Кроме одного.

На зеркале в прихожей — старом, с потемневшей амальгамой — были следы. Пальцы, прижатые к стеклу. Изнутри.

И рядом, нацарапанные чем-то острым, слова: «ТЫ СМОТРЕЛА».

Катерина съехала в тот же день. Вещи бросила, ключи отдала риелтору, сказала — продавайте с мебелью. Фотографию она сожгла во дворе, в мусорном баке.

Прошло две недели. Жизнь вернулась в норму. Почти.

Вчера она проявляла плёнку с отпуска — да, она всё ещё снимала на плёнку, хобби такое — и на одном кадре увидела странное.

Пляж, море, она сама с коктейлем. А за её спиной, в толпе отдыхающих, стояла женщина в тёмном платье.

Лица не было видно. Оно было размыто, словно вырезано.

На обороте снимка — Катерина не помнила, чтобы писала это — были слова:

«Я вернулась».

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл