Страница, выпавшая из журнала Печорина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Потом он промолвил, несколько подумав: «Да, жаль беднягу... Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!.. Впрочем, видно уж так у него на роду было написано!..» Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит метафизических прений.

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Кому достанется этот листок — не знаю. Да и не все ли равно.

Третий день, как мы выехали из Тифлиса. Дорога в Персию утомительна до зевоты; горы, что некогда приводили меня в восторг, кажутся теперь декорацией, намалеванной скверным живописцем для уездного театра. Я видел их слишком часто. А все, что видишь часто, перестает быть прекрасным — и в этом, быть может, заключена вся история моего сердца.

Вчера на станции я взглянул в осколок зеркала и не сразу узнал себя. Загорел, осунулся. Поперек лба прорезалась морщина — прежде ее не было, — глубокая, точно след от сабли. Я ей улыбнулся. Старая знакомая.

Зачем я еду?

Вот вопрос, на который у меня нет ответа, и это меня забавляет. Всю жизнь я твердо знал, чего хочу, — а добившись, не хотел уже ничего. Я был похож на голодного, что засыпает над накрытым столом: блюда дымятся, рука не поднимается. Теперь мне лень даже спать.

На последнем перегоне ко мне подсадили попутчика — прапорщика, едущего в свой первый полк. Молод, румян, усы едва пробиваются над губой, как первая травка по весне. Он узнал мое имя (слава, черт бы ее побрал, бежит впереди человека, точно лакей, и врет о нем с три короба) и весь вспыхнул. «Так это вы? Тот самый?» Я кивнул. Что мне оставалось.

Он говорил без умолку. О подвигах, о черкешенках, о пуле, которой не боится, — обо всем том вздоре, которым полна голова в двадцать лет и которого стыдишься в тридцать. Я слушал и видел себя — десятилетней давности. Знаете, это пренеприятное зрелище: глядеть на собственную молодость, как в воду, и знать наперед, во что она выльется.

— Вы, верно, очень счастливы, — сказал он мне.

Я расхохотался. Громко, нехорошо — он даже отшатнулся.

— Счастлив? — переспросил я. — Друг мой, я закопал свое счастье в Кисловодске, под кустом акации, лет пять тому. Хотите — поезжайте, отройте. Только, боюсь, от него остались одни кости.

Он не понял. И слава Богу. Есть вещи, которые понимаешь лишь тогда, когда понимать уже поздно.

Ночью я не сомкнул глаз. Лежал, слушал, как воет ветер в ущелье — не воет даже, а скулит, точно собака, которую забыли во дворе. И думал о Вуличе. О той ночи, о карте, о пистолете, давшем осечку у его виска и сразившем его час спустя пьяной казацкой шашкой. Кто расчертил эту партию? Чья рука тасовала колоду?

Я не верю в предопределение. И — верю. В этом весь я: ни рыба ни мясо, ни да ни нет, вечное «может быть», повисшее в воздухе, как дым от выкуренной трубки.

А впрочем.

Сегодня под вечер случилось странное. Мы переезжали реку вброд; вода поднялась, лошади упирались, и моя — добрая, умная кобыла — вдруг захрапела, прянула вбок, едва не сбросив меня в поток. Прапорщик побледнел: «Дурная примета, Григорий Александрович!» Я потрепал кобылу по шее. «Лошади умнее нас, — сказал я. — Они чуют то, чего мы не желаем знать».

Он спросил — что.

— Конец, — ответил я. И сам удивился слову, что сорвалось с языка прежде мысли.

Странно. Я никогда не боялся смерти. Я искал ее — в перестрелках, в дуэлях, в горячке азарта, — искал так, как ищут лекарства от скуки. А она бежала меня, насмешница, как бежит женщина того, кто слишком явно ее добивается. Что ж. Быть может, теперь, когда я перестал искать, она соблаговолит явиться сама. У женщин и у смерти один каприз.

Завтра — Тавриз. Дальше — пустыня, зной, чужие лица, гортанная речь, которой я не понимаю и не хочу понимать. Я еду на край земли, не нужный никому, и менее всех — себе.

Свеча оплывает. Прапорщик храпит за стеной — спит сном человека, у которого вся жизнь впереди и который не подозревает, какая это, в сущности, дрянь — жизнь, прожитая до конца.

Допишу после.

* * *

Здесь рукопись обрывается. Печорин, как известно читателю, умер, возвращаясь из Персии. Дописать ему было не суждено — и, признаюсь, я долго не решался печатать эти строки. Но что-то в них есть от человека, который слишком хорошо себя знал и потому не сумел спастись. Может статься, иной молодой читатель, узнав в них себя, успеет еще свернуть с дороги. Хотя — навряд ли. Мы все читаем чужие журналы лишь затем, чтобы убедиться, что наш собственный куда занимательнее.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг