Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Тринадцать оборотов

Мастерскую на Нерудовой улице ему оставил двоюродный дед. Томаш его не видел ни разу в жизни — зато нотариус развел его подписями на документах, протянул ключ (латунный, тяжелый, весь в завитушках) и махнул рукой, как бы говоря: вот, твоя. Дед был часовщик. Томаш тоже. Ну, совпадение так совпадение.

Прага встретила его, как всегда: дождь, запах мокрого камня, толпы туристов с рюкзаками. Мастерская же оказалась узкая — шире чем пенал, но ненамного, — первый этаж барочного дома, и стены весь в часах. Десятки их, может, сотни: маятниковые (громадные, с гирями), каретные (изящные, позолоченные), настольные, напольные. Стояли. Молчали. Ни одни не шли — вот это был удар.

Томаш провел рукой по столу. Пыль. В палец толщиной, может, полтора. Дед умер два года назад. Два года — и никто.

Он начал разбирать всё это добро. Инструменты попались великолепные, ручная работа, такое теперь за деньги не купишь. Ящики с запчастями (аккуратно промаркированы — чешский порядок), лупы, тиски, пинцеты, все дорогое, все на месте. Мастер свой ремесло знал. Или любил. Может, оба сразу.

Подвал обнаружил на третий день. Люк под ковриком — он сначала думал, просто тряпка, которую забыли убрать. Лестница каменная, крутая; фонарик выхватил своды — сводчатый подвал, старый (времен Рудольфа Второго, может быть, или еще ранее), и вдоль стены — бочки. Тринадцать штук. Металлические, запаянные оловом. По пояс человеку каждая. Стоят ровно, как солдаты на плацу, один не выбивается из ряда. Томаш постучал по ближайшей. Гулкий звук, но не пустая — что-то внутри шумит, переливается.

Вскрыл первую.

Часовой механизм. Огромный, ужас какой сложный — сотни шестеренок, три балансира, анкерный ход, которого в учебниках не видел, в музеях не видел. Залит маслом консервирующим. И тикает. Ходит, тикает.

Вторую открыл. Третью. Все тринадцать — механизмы, все работают, каждый свое время показывает. Один быстрее, другой медленнее, третий — как-то неровно, с перебоями.

Вечером сидел в мастерской и слушал. Нерудова тихая сама по себе, а вечером — совсем тишина. Только издалека из какого-то бара донеслось: кто-то поет (русский язык, кажется, или болгарский), гитара акустическая: «Вот новый поворот, и мотор ревет, что он нам несет — пропасть или взлет, омут или брод...» Томаш не знал русского языка, но слово "поворот" — оборот, цикл — почему-то запало. Крутилось в голове.

Дневник деда нашел на четвертый день. Жестяная коробка, стена за шкафом; тетрадь кожаный переплет, мелкий почерк, чередуются страницы по-чешски и по-венгерски, местами комбинируются оба языка.

Дед писал так: бочки привез из деревни в Северной Венгрии. Купил на аукционе имущества одного человека (арестован за неуплату налога армейского в 1914 году; пошел на фронт и не пришел обратно). Бочки стояли в доме покойного. Соседи боялись подходить к ним. Страх был — какой, не объяснял.

"Вскрыл, — писал дед, — думал, вино найду, или палинку. Механизмы. Двадцать четыре бочки. В одиннадцати — только механизмы. В остальных..."

Дальше вырвано. Лист вырван аккуратно, не рвано; специально вырвано.

Томаш листал дальше (руки дрожали, впрочем, почему дрожали — не понимал). Дед изучал механизмы тридцать лет. Они ничего не требовали. Ход — вечный, не в переносном смысле, буквально: энергия не убывает, не расходуется, балансиры качаются без подвода внешнего источника. Дед предполагал: источник внутри. Органический. "Тринадцать механизмов, — написал он аккуратным почерком, — тринадцать девушек. Из полицейских рапортов деревни. 1912, 1913, 1914. По одной в несколько месяцев. Ищут. Не находят."

Томаш закрыл тетрадь.

Спустился вниз. Стоял в подвале. Слушал — тринадцать механизмов тикали, каждый свой ритм держит. Один быстро, другой медленнее, третий — нерегулярно, как будто сбивается, потом снова восстанавливается. Пульсы. Разных людей. Или... ну, не знает Томаш.

Вызвал полицию.

Приехали, осмотрели (скривились, как-то странно смотрели на бочки, особенно когда они тикали). Забрали. Через месяц звонили: механизмы, говорят, просто механизмы. Сложные, да. Необычные. Но металл. Латунь, сталь. Никакой органики. Анализы показали.

Томаш не поверил. Он же слышал — часов как сердца, как реальные сердца, как если бы прижал ухо к чужой груди.

Переехал в мастерскую. Живет там (сколько уже лет? пять? семь?). Чинит часы туристам, продает открытки с видами Праги (совсем не его занятие, но деньги нужны). В подвал не спускается.

Но каждую ночь — в три часа семнадцать минут ровно (он проверял по часам, по разным часам, результат один) — слышит снизу. Тиканье. Тихое, терпеливое, настойчивое (или может быть, просящее; Томаш не знает, как это назвать). И если прижать ухо к полу — звук такой, будто лопнула пружина, или голос, который вместо слов тикает, уже — сколько? — сто десять лет.

Серый кот (живет во дворе, никому не принадлежит, никто его не кормит, и тем не менее существует) никогда в мастерскую не заходит. Сидит на пороге, смотрит внутрь (в темноту за дверью), и — Томаш готов поклясться, готов подписать кровью — считает. Удары. Тринадцать. Всегда тринадцать.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов