Вальс, или Как я под Новый год не с тем закружилась
Есть женщины, что весь год живут ради жалованья. А я, милые мои, весь тот год прожила ради одного-единственного вечера. Ради конторского бала.
Служила я у Пятибратовых — торговый дом «Пятибратов и сыновья», писчебумажное и канцелярское. Должность моя называлась красиво: конторщица. А на деле — переписывай накладные, макай перо, не дыши на промокашку, чтоб не смазать. Двадцать два рубля в месяц и вечная мигрень от этих ламп, что шипели над головой, как рассерженные гусыни.
А была у нас в конторе примета. Верная, как то, что жалованье выдадут двадцатого, а прибавку не выдадут никогда.
Примета такая: кого директор, Аристарх Петрович, на новогоднем балу первой в вальс поведет — той весь год фарт. Прибавка. Отдельный стол у окна. К Пасхе — премия конвертиком. Так уж повелось. Кружились у нас на этом вальсе не для радости — для карьеры.
Аристарх Петрович был мужчина обстоятельный. Живот — как у самовара перед большим приемом. Танцевал он в году один раз, и одну даму, и не дольше, чем нужно, чтоб все успели заметить, кому нынче повезло. В прошлый год повезло Клавдии Ивановне из бухгалтерии. Так она после этого вальса до самого лета глядела на нас, простых смертных, будто с колокольни.
И вот я решила: в этом году — я.
Готовилась, как к экзамену. Крепдешиновое платье, голубенькое, выкупала в рассрочку — четыре рубля с полтиной, и это, заметьте, при двадцати двух. Считайте сами, во что мне встала одна моя надежда. По вечерам, задернув занавеску, я вальсировала с половой щеткой. Щетка кавалер неразговорчивый, зато не наступает.
Одно только меня смущало. Глаза.
Близорука я, милые мои, до слез. Без пенсне мир для меня — теплое такое пятно, в котором добрые люди неотличимы от вешалки. А в пенсне я, прямо скажем, не Клеопатра. Стеклышки, шнурок, вид строгий, как у классной дамы. И порешила я так: на бал иду без пенсне. Красота требует жертв, а жертва требует, чтоб ее хоть разглядели.
Вечер настал.
Лампы притушили — для настроения. Пахло мандаринами, гуталином и чьими-то отчаянными духами. Елка в углу роняла иголки на бумаги. Заиграл граммофон, зашипел, будто и он служил у Пятибратовых и устал.
Стою я у стены, теплое пятно вокруг, сердце — не сжалось, нет, а забилось где-то в горле, мелко, как швейная машинка. И вот из этого пятна отделяется фигура. Солидная. В хорошем сюртуке — я по силуэту разобрала, широкий такой, самоварный. Идет ко мне. Кланяется.
— Позвольте?
Боже мой. Он. Аристарх Петрович. Меня. Первой.
Поплыли.
И тут, милые мои, во мне открылось красноречие. Кружусь и шепчу ему в ухо все, все разом — и что я работница усердная, и что Клавдия Ивановна цифры путает, и что мне бы стол у окна, а то от ламп мигрень, и что я вообще натура тонкая, для конторы даже, можно сказать, слишком. Вылила душу. Всю, до донышка. А кавалер молчит, только вздыхает горячо да прижимает крепче. Ну, думаю, растрогала начальника. Быть прибавке.
Отыграл граммофон. Зажгли лампы.
Нацепила я пенсне — как человек, которому больше нечего скрывать.
И вижу.
Стоит передо мной, красный, счастливый, взмокший — переписчик Сидорчук. Тот самый Сидорчук, которого я три года в упор не замечала, потому что он получал восемнадцать рублей и сморкался в клетчатый платок. А сюртук на нем — директорский, запасной, что в шкафу висел. Он его, оказывается, надел «для куражу».
Я обернулась.
А в другом конце залы Аристарх Петрович, самовар наш, торжественно вел в вальсе буфетчицу Глашу. И глядел на нее так, будто уж решил насчет отдельного стола.
Вот вам и фарт.
К Пасхе прибавку получила Глаша. Стол у окна — тоже Глаша. А мне досталось платье в рассрочку да переписчик Сидорчук, который с того вечера ходил за мной по конторе, как приклеенный, и на каждую накладную вздыхал.
И знаете что, милые мои?
Стол у окна — это, конечно, прекрасно. Но у окна, между нами, дует. А Сидорчук оказался человек тихий, непьющий и в шашки играет так, что нарочно проигрывает. Вышла я за него весной. Живем.
Вот и суди после этого, кто в тот вечер закружился не с тем.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.