Ночные ужасы 24 окт. 20:21

Слепой играет для гостей

Я не вижу этот двор уже сорок лет, но знаю его лучше любого зрячего.

Пыль, теплая под босыми подошвами. Горячий саман стен, который к ночи отдает жар, набранный за день. Запах — агава, жженый сахар с кухни, прогорклое масло, пыль дороги и еще один, который я поначалу не узнавал. Сладковатый. Тяжелый. Он идет из-за дальней стены, из сада, где растут гранаты и где никто не ест эти гранаты. Никогда.

Меня зовут Старый Начо. Я играю на гитаре.

Слепой музыкант в наших краях — не калека, а удобство. Меня зовут на все праздники от Леона до Сан-Франсиско-дель-Ринкон, потому что слепой видит только то, что ему споют. Слепой не разболтает, кто с чьей женой танцевал. Слепой — как стена с ушами, но без глаз, а это ценят.

Вот меня и приглашают сюда. В заведение сестер. Оно стоит за городком, на отшибе, среди кактусов и красной пыли, глинобитное ранчо с высоким дувалом, за который чужому не заглянуть. Хозяйки — две сестры. Голоса у них ласковые, как патока. Старшая зовет меня «маэстро» и подливает мне мескаля, хорошего, с червячком. Я люблю мескаль за дым. У меня во рту всю жизнь дым от тех костров, что я не видел.

Сюда привозят девушек.

Из деревень, из голодных мест. Сестры дают в газеты объявления — ищут горничных, кухарок, швей, хорошая плата, стол, кров. И девушки едут. Я слышу, как подъезжает грузовик, как они спрыгивают с кузова — молоденькие, по голосам слышно, что молоденькие, лет по пятнадцать-шестнадцать, — и смеются, и пахнут дешевым мылом и дорогой надеждой.

А работать их заставляют не горничными.

Я слепой, но не глупый. Я слышу, что это за дом. Слышу слезы за тонкими стенами, слышу замки на дверях снаружи, а не изнутри. Я играю громче, когда хозяйки велят играть громче. Это я понял быстро: когда старшая говорит «маэстро, сыграй-ка повеселее, да погромче» — это значит, что в одной из комнат сейчас будет то, чего гостям слышать не надо.

Сегодня праздник. Полный двор гостей — грузные мужчины, от них пахнет потом, кожей и властью. Фонари керосиновые, я слышу, как они шипят. Жарят козленка. И старшая кладет мне руку на плечо:

— «Cielito Lindo», маэстро. Для всех. От души.

И я играю. Эту песню я мог бы сыграть мертвым. Пальцы сами:

«Ay, ay, ay, ay,
Canta y no llores...»

«Ай-ай-ай-ай, пой и не плачь», — поют хором пьяные гости, и это самое страшное, что я знаю. Петь «не плачь» в доме, где за стеной плачут.

«Porque cantando se alegran,
Cielito lindo, los corazones».

«Потому что от песни, малышка, веселеют сердца».

И вот под эту-то песню, под рев двух десяток глоток, я и услышал новенькую.

Она подошла совсем близко, присела рядом на корточки — я почувствовал тепло, запах дороги и страха — и шепнула мне прямо в гитару, так, чтоб только дерево донесло:

— Сеньор. Вы же видите, что здесь творится. Помогите. Девочки говорят, кто заболеет или кто откажется — тех увозят. Ночью. В сад. И не привозят обратно. Прошлой ночью увезли двоих. Я слышала, как копали.

Я копал тоже. По ночам. Этот звук. Лопата в сухую красную землю: чвак, чвак. За дальней стеной, в гранатовом саду, который никто не ест.

Теперь я знал, откуда тот сладкий тяжелый запах.

— Молчи, — сказал я ей губами, не голосом. — Молчи и улыбайся. За тобой смотрят.

Потому что музыка кончилась. И в наступившей тишине — гости еще гоготали, но тише, — я услышал, как по двору, по горячей пыли, к нам идут. Две пары шагов. Легкие, ласковые. Сестры.

— Какая у нас новенькая разговорчивая, — пропела старшая. Патока. Мед с битым стеклом. — О чем ты шепчешься с маэстро, деточка? Маэстро у нас слепой. Он ничего не видит. Правда, маэстро?

И рука ее — теплая, пухлая, в кольцах — легла мне на горло. Не сжала. Просто легла. Проверяя.

Я почувствовал, как девушка рядом перестала дышать.

— Ничего не вижу, сеньора, — сказал я и улыбнулся в темноту, в которой живу сорок лет. — Я и просил-то ее только придержать мне струну. Эту, третью. Дребезжит, собака. Старая гитара.

Пауза.

Длинная. Такая, в которой помещается целая жизнь — и, может, не одна.

Шипят фонари. Где-то за дувалом лает собака. А за дальней стеной, в гранатовом саду, в красной сухой земле, снова — тихо, под гогот гостей, под козленка, под мескаль — завели свое:

Чвак. Чвак. Чвак.

Копают.

Заранее.

— Сыграй-ка еще, маэстро, — промурлыкала старшая, и пальцы ее с моего горла скользнули на плечо девушки. Ласково. По-матерински. — Погромче сыграй. Повеселее. А ты, деточка, пойдем-ка. Познакомлю тебя с садом. Красивый у нас сад. Гранаты зреют.

Девушка вцепилась мне в рукав. Молча. Так, что ногти — сквозь ткань.

И я заиграл. Громко. Весело.

«Ay, ay, ay, ay, canta y no llores...»

Пой. И не плачь.

Я не видел, как ее уводили. Я слепой. Я только слушал, как ее шаги удаляются к дальней стене, к гранатам, к тому сладкому запаху, — и как они все тише, тише, пока их совсем не глотнула ночь.

А я играл. Громко. Чтобы гости не услышали лопату.

Чтобы не услышал никто.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман