Тот, кто приносит цветы мёртвым
В Гуанахуато пахнет горелой кукурузой. И бензином. Плюс бархатцы — Cempasúchil, те самые, цветы мёртвых, оранжевые как закат. Закат тут каждый вечер валится за холмы, будто его в спину пинают. В октябре весь город в них утопает — на порогах, на могилах, у девочек, которые продают калавéрас из сахара. Но и в марте найдётся кто-нибудь, кто поставит горшок на подоконник. Гуанахуато не отпускает мёртвых. Просто так.
Матео это знал лучше всех остальных.
Тридцать пять лет. Из них восемь в Музее мумий — «Museo de las Momias de Guanajuato» для путеводителей, для туристов. Для местных это просто El Museo. Наверху, у Серро-де-ла-Бурана. Там, где мёртвые стоят в стеклянных витринах. Смотрят на живых. Или — это вопрос точки зрения — живые смотрят на них.
Сто одиннадцать мумий. Естественная мумификация — не египетская там история с бинтами. Просто сухой грунт, минералы, и тела, за которые никто не платил налог кладбищенский. Не платишь — откопают. Не заберёшь — выставят. Добро пожаловать.
Матео работал ночью. Витрины, влажность, фильтры — рутина, от которой умирают не от страха, а просто так, от скуки. Первый год вздрагивал от теней. На второй привык. На третий начал с ними разговаривать. С мумиями. Не от безумия; жена ушла на второй год ночных смен. Забрала кошку, фикус, половину посуды. Кофеварку оставила и записку: «Ты и так живёшь с мёртвыми. Удачи.»
Удачи.
Витрина номер сорок семь. К ней первым подходил. Каждую ночь — как ритуал, как кофе с утра, как привычка, в которой признаться стыдно. Внутри стояла молодая женщина. Двадцать два, двадцать пять — у мумий возраст на глаз определяется, а глаз врёт. Волосы сохранились, тёмные, волнистые, убранные за ухо. Кожа пергаментная, натянутая, но черты видны: лоб высокий, нос тонкий, рот приоткрыт. Как будто хотела что-то сказать. Табличка под ней: «Неизвестная, ок. 1935. Туберкулёз.»
Тридцать пятый год. Что-то в этом цифре царапало. Заноза под ногтем, которую видишь, но не можешь вытащить.
Бархатцы принёс случайно. Нёс букет домой — один стебель сломался, положил у витрины. Просто так. На следующую ночь вернулся; цветок на месте, слегка вялый. И ему показалось — он точно знал, что показалось, но показалось всё равно — что уголки её губ чуть поднялись. На миллиметр.
Свет. Конечно же, свет. Ночное освещение даёт тёплый оттенок, тени по-другому падают, мозг дорисовывает.
Но он стал приносить цветы каждую ночь.
Гуанахуато в темноте — это совсем другой город. Днём пряничные дома, жёлтые, розовые, толпы селфи-палок. Ночью цвет уходит и остаются формы: горбатые купола, крутые улочки — в городе нет ни одной ровной, только вверх или вниз. Подземные тоннели бывшей реки, теперь там машины ездят. Люди сверху, машины снизу. Для города, который мёртвецов в витринах выставляет, обратная логика это норма.
Матео включал радио — старый «Сони» отца, с кассетной декой. Отец слушал ранчéрас, сам крутил что попадётся. В ту ночь поймал что-то незнакомое. Русскую волну, бог знает как — может ионосфера, может интернет перехватил, может просто фокус эфира. Мужской голос, хрипловатый: «Я хочу быть с тобой... Я так хочу быть с тобой...»
Слов не понимал. Но интонацию — понял. Это не просьба была. Обещание. Или угроза. Разница между ними тоньше стекла.
Матео протёр витрину. Положил три бархатца — оранжевых, свежих, горько-сладких как всё в этом городе. Посмотрел на неё. Неизвестная, около 1935-го. Туберкулёз.
В архиве — пыльном, забитом в подсобке, которую оптимист назвал бы хранилищем — Матео наткнулся на папку. Картонную, без номера. Просто лежала между отчётами 1987-го и 1989-го.
Внутри фотография и письмо.
Фотография: витрина. Та же женщина. Мумия; он давно перестал себя поправлять. Рядом с витриной розы. Белые, привядшие. На стекле записка мелким почерком: «Mi amor eterno».
1989 год.
Письмо от ночного сторожа Эрнесто Моралеса к директору. Суть: витрина открыта по утрам, на лице мумии воск, на руках воск, найдены духи — Shalimar, Guerlain. Нужно принять меры.
Воск. Духи. Открытая витрина.
Матео перечитал. И ещё раз. Кто-то в 1989 году приходил к ней ночами. Открывал стекло, наносил воск на кожу, душил духами. Кто-то пытался её сохранить. Сделать — живой?
Заноза вошла глубже.
Поискал в интернете. Выдал. Еще как выдал.
Флорида. Рентгенолог — немец, эмигрант, старый, с манией. Граф, как он сам себя называл. Влюбился в пациентку, больную туберкулёзом. Она умерла. Он выкрал тело из мавзолея. Семь лет с ней прожил. Заливал воском, формальдегидом, духами, одевал в платья, проволокой привязывал за столом. Парик из её собственных волос, которые он собирал.
Семь.
Матео закрыл ноутбук. Посидел в темноте подсобки. Свет ещё плавал перед глазами. Радио бормотало. Русский голос повторял: «...и я буду с тобой...»
Он встал. Прошёл в зал. Мимо витрин — сто десять открытых ртов. Подошёл к сорок седьмой.
Бархатцы на месте. Три штуки.
Рядом — четвёртый цветок. Белый. Роза.
Матео роз не приносил.
Оглядел зал. Пуст. Камеры две, в дальнем конце, обе с мёртвым углом именно тут. Совпадение? Он никогда не проверял. Теперь пожалел.
Роза свежая. Срезана недавно — стебель влажный на ощупь.
Матео присел. Посмотрел на стекло.
Отпечаток. Ладонь. Пальцы длинные, тонкие. На стекле, с внутренней стороны.
Изнутри.
Он приложил свою ладонь снаружи. Его шире, грубее, с мозолями. Этот отпечаток — не его. И не Глории-уборщицы, у которой руки как у борца.
В подсобке зашуршало радио. Сквозь помехи, через треск, как сквозь землю, мужской голос допел последнюю строчку.
Тишина. Плотная, физическая.
Матео медленно повернул голову.
В стекле витрины отражался зал. Пустой. Его собственное лицо — усталое, небритое, со шрамом на подбородке от велосипеда в двенадцать лет. Глупая, человеческая деталь. И за его плечом — только в отражении — стоял кто-то.
Силуэт. Мужской. Невысокий. С белым цветком в руке.
Матео обернулся.
Никого.
Повернулся к стеклу. Отражение только его. Зал пуст. Тишина.
Но роза — настоящая. Отпечаток — настоящий. И в архиве, в той папке, другой сторож тридцать пять лет назад писал ровно то же: витрина открыта, воск, духи.
Матео поднял розу. Поднёс к лицу. Сладкий, тяжёлый запах — и под ним, на самом дне, химический привкус.
Шалимар. Герлен.
Те же духи. Через тридцать пять лет.
Он положил розу на место. Выключил радио. Надел куртку. Вышел, запер дверь, повернул ключ дважды. Постоял на крыльце.
Гуанахуато спал. Пряничные дома темнели на холмах — пустые скворечники. Где-то внизу в тоннеле проехала машина; звук отскочил от камня и стал похож на долгий вздох.
Матео закурил. Первую за три года — стрельнул у охранника, тот не спросил ничего. В Гуанахуато к людям, выходящим ночью из Музея с белым лицом, вопросов не задают.
Он знал, что завтра придёт снова.
И знал, что роза будет новой.
Загрузка комментариев...