Свет между кипарисами
Краска умирает медленнее человека, но все равно умирает. Синий уходит первым — лазурит выцветает, небо на фресках становится серым, будто и там, наверху, кто-то погасил свет. Я возвращаю его. По пигменту, по крупице. Оживляю лица святых, которым пятьсот лет.
Меня зовут Глеб. Реставратор. Уже двенадцать лет живу во Флоренции, в Ольтрарно, за рекой, на виа Маджо, где в мастерских пахнет скипидаром, олифой и кофе. Профессия приучает к странному спокойствию перед мертвым: я целыми днями смотрю в глаза нарисованным покойникам — мадоннам, мученикам, — и они смотрят в ответ, и это нормально. Живые пугают меня больше.
Кофе пью двойной эспрессо, стоя у стойки, как местные, залпом. Вечером — бокал кьянти и рибольита, густая тосканская похлебка на вчерашнем хлебе. Люблю ее за то, что она из ничего, из остатков, а сытная. Как хорошая реставрация.
Работаю я и по виллам в холмах. Богатые синьоры зовут подновить капеллу или фамильную фреску, и я езжу за город, в Скандиччи, где кипарисы стоят вдоль дорог черными свечами, а между ними — оливы, оливы, оливы. Днем красиво до слез. А ночью холмы становятся другими.
В ту ночь я задержался на вилле дотемна и возвращался пешком к припаркованной внизу машине. Тропа шла через оливковую рощу. В наушниках плеера — старая пленка, привез из дома, «Аквариум»:
«Под небом голубым есть город золотой, с прозрачными воротами и яркою звездой».
А внизу лежала она — Флоренция. Огни, купол Дуомо, золотая нитка Понте Веккьо через Арно. Город золотой. Я остановился, засмотрелся.
И увидел машину.
Она стояла в стороне от дороги, на грунтовке между оливами, носом в темноту. Внутри горел слабый свет — салонная лампочка. Двое. Молодая пара, судя по силуэтам. Обнимались. Приехали, как здесь принято у молодежи, подальше от родительских глаз, полюбоваться городом. Обычное дело в этих холмах.
Я хотел пройти мимо. Правда хотел.
Но в роще, шагах в тридцати от их машины, стоял еще кто-то.
Человек. Неподвижный. Лицом к машине. Он стоял так, как не стоят случайные прохожие, — терпеливо, вжавшись в тень кипариса, и смотрел на освещенный салон, на эту пару. Долго. И в руке у него что-то было. Небольшое. Тускло блеснуло под луной.
У меня разом пересохло во рту.
Я знал эту историю. Ее тут все знают, только вслух не любят. Много лет по этим самым холмам кто-то охотился на влюбленных в машинах. По ночам, в новолуние, приходил из темноты, гасил свет — и уходил, забрав что-нибудь на память. Маленьким калибром, аккуратно. Его так и не поймали. Судили каких-то бедолаг, но холмы знали: настоящий все еще здесь. Приходит. Ждет.
И вот он стоял передо мной. Или не он. Или он.
Салонная лампочка в машине погасла — сами выключили, целовались в темноте, счастливые. И человек у кипариса шевельнулся. Сделал шаг к машине. Мягко, по-кошачьи, по палой листве — беззвучно.
Я должен был крикнуть. Предупредить их. Открыл рот —
и в этот момент он повернул голову. Ко мне. Медленно. Будто все это время знал, что я тут, на тропе, стою и смотрю, и просто ждал, когда я осознаю: я тоже в холмах. Ночью. Один.
Лица я не разглядел. Только глаза — два тусклых блика, как салонная лампочка за секунду до того, как ее выключат.
Плеер в кармане доиграл куплет, и Гребенщиков пел дальше, тихо, про золотого орла небесного, чей так светел взор незабываемый, — а человек между кипарисами уже шел. Не к машине.
Ко мне.
И шел он не спеша. Ему ведь спешить некуда: город внизу золотой, ночь длинная, а я — вот он весь, на ладони, на светлой тропе, как святой на фреске, которому пятьсот лет никто не подновлял небо.
Я побежал. Оливы хлестали по лицу. А сзади — ни шагов, ни дыхания. Тишина. И это было хуже всего: он не бежал за мной. Он просто знал, что этой тропой я все равно спущусь к машине. К своей. Куда он, не торопясь, уже направлялся другой дорогой.
Внизу горел город золотой. С прозрачными воротами. И яркою звездой.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.