Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 24 мар. 16:12

Четвёртый этаж

Четвёртый этаж

Декабрь выдался тёплым, без снега — подъезд не хлюпал, и Геннадий Палыч радовался. Молча. Вахтёры радуются молча, потому что если радоваться вслух, жильцы решат, что ты пьян.

Смена с десяти вечера до шести утра. Восемь часов в стеклянной будке у входа, под лампой, которая гудит — не мигает, не гаснет, а именно гудит, ровно, как комар в зубах. К четвёртому году Палыч перестал замечать. Гудение стало частью тишины, неотделимо.

Дом — сталинка на Кутузовском. Шесть этажей, четыре подъезда, семьдесят две квартиры. Палыч знал их все. Не по номерам — по людям. Первый этаж: Зоя Михайловна, вдова, кормит голубей с балкона, ложится в девять. Тамара Сергеевна, медсестра на пенсии, мигрень, каждый четверг — скорая. Второй: молодые, парочка, то ругаются — стены трясутся — то тишина на неделю. Третий — семья с ребёнком и старик Войтенко, глухой, телевизор орёт так, что Палыч внизу разбирает слова. Четвёртый — Клара Давыдовна, восемьдесят три года.

Одна.

Это важно. Палыч всегда знал, кто один. Профессиональное. Не то что он следил — он видел. Разница. Почтальон видит ящики, учитель видит почерки, а вахтёр видит — кто пришёл, кто ушёл, кто не вернулся. Автоматически. Как моргать.

Чай. Четыре пакетика на кружку, кипяток, давить ложкой, пока вода не станет цвета машинного масла. Сахар — ни грамма; не из-за диабета — из-за армии. В армии сахар не клали, и за два года Палыч привык. Это было в семьдесят восьмом. Почти полвека назад. А привычка — вот она, в кружке, горькая и густая. Как мазут.

Радио на подоконнике — маленькое, серебристое, на батарейках, купленное в «Ашане» лет восемь назад. Ночью Палыч крутил ручку, ловил что попадётся. Иногда — новости, всегда дрянные. Иногда — проповеди (и откуда их столько развелось). Иногда — музыку.

Сегодня поймал Цоя.

«Группа крови на рукаве,
Мой порядковый номер на рукаве...»

Палыч не был фанатом. Но Цой — это Цой. Как погода. Не нравится, не нравится — а живёшь в ней.

«Пожелай мне удачи в бою,
Пожелай мне не остаться в этой траве...»

За стеклом — двор. Пусто. Фонарь качается; ветер, наверное, хотя деревья стоят ровно. Или фонарь просто старый и болтается на проводе.

Дверь открылась в двадцать три сорок.

Палыч посмотрел. Он всегда смотрел — автоматически, без интереса, как кассир считает купюры. Мужчина. Среднего роста. Куртка — нет, не куртка. Что-то длинное, до колен, тёмное. Кожа; или дерматин — в этом свете не разберёшь. Шапка вязаная, натянута до бровей. Чемоданчик в правой руке.

— Добрый вечер. Газовая служба, плановая проверка.

Палыч моргнул.

В двадцать три сорок?

— Поздновато, — сказал он.

— Аварийная. Поступил сигнал — утечка, четвёртый этаж.

Четвёртый. Клара Давыдовна. Одна.

— Документ покажите.

Мужчина достал удостоверение. Палыч надел очки — те самые, с девяносто восьмого, дужка примотана изолентой — и посмотрел. Корочка синяя, фото, печать. Мосгаз. Иванов А. П. Выглядело нормально.

Выглядело — но что-то было не так.

Палыч не мог это назвать словом. Бумага — правильная. Фото — вроде похоже. Печать — круглая, как положено. Но — что-то. Как нота, взятая на четверть тона мимо. Слышишь — мелодия, а в зубах скрипит.

— Звоните Кларе Давыдовне, — сказал он. — Подтвердит вызов — пропущу.

— Бабушка может не слышать звонок. Лучше подняться, постучу.

— Без подтверждения не пущу.

Мужчина помолчал. Улыбнулся — криво, одной стороной рта, будто вторая половина лица не получила сигнал.

Повернулся. Ушёл.

Дверь закрылась. Палыч записал в журнал: «23:40, мужчина, газ. служба, не пропущен, удост. Иванов А. П.» Записал — ручка зависла над точкой — и задумался.

Мать рассказывала.

Зимой, давно — мать была маленькой, лет шесть — по подъездам ходил человек. Говорил: газовая служба, проверка. Мать запомнила, потому что бабка после этого три месяца не открывала дверь. Вообще никому. Соседка приносила хлеб и молоко, оставляла на коврике. Бабка забирала, только когда шаги стихали на лестнице.

Шестьдесят третий год. Зима.

Палыч помнил — не сам, через мать, через бабку: как весь город не открывал двери. Как настоящих газовщиков гнали матом через цепочку. Как ловили — долго, всю зиму, а тот ходил и ходил, и звонил в двери, и...

Бабка показывала газету. Жёлтая, хрупкая, на сгибах — дырки. Палыч тогда не умел читать. Но фото запомнил: лицо. Обычное. Никакое. Лицо, которое не вспомнишь через минуту после того, как отвернёшься.

Как у этого.

Не то же лицо — разумеется, другое, шестьдесят с лишним лет прошло. Но такое же пустое. Без примет. Без зацепки для памяти. Лицо-пробел.

Радио шипело. Цой кончился, пошла реклама, потом тишина, потом — снова:

«Группа крови на рукаве...»

Та же песня. Или другая станция ту же крутит. Палыч не стал переключать.

Через двадцать минут дверь открылась снова.

Тот же.

Или — нет. Палыч прищурился. Куртка та же — тёмная, длинная. Чемоданчик. Но шапки нет. И лицо... Палыч, может, ошибался — свет паршивый, лампа гудит, глаза уже не те — но лицо казалось другим. Или тем же, но иначе собранным. Как будто кто-то разобрал черты и сложил заново, чуть-чуть неправильно.

— Газовая служба. Четвёртый этаж.

Голос — тот же. Без вариантов.

— Вы уже приходили, — сказал Палыч.

— Нет.

— Двадцать минут назад. Я записал.

Мужчина посмотрел на журнал. Потом — на Палыча. Потом — улыбнулся. Той же кривой, половинчатой улыбкой.

— Путаете, отец.

— Я не путаю.

Пауза.

Длинная. В радио — треск, как от статического электричества. За стеклом — двор, пустой, фонарь не качается.

Мужчина ушёл.

Палыч записал: «00:02, мужчина, газ. служба, повторно, не пропущен». Руки — нормальные. Не дрожали. Палыч не из тех, у кого дрожат руки. Армия, сорок лет работы, шестьдесят пять лет жизни — руки давно забыли, как это.

Но чай он допил залпом. Обжёг язык. Не заметил.

Позвонил Кларе Давыдовне. Восемь гудков. Девять. Десять. Одиннадцать.

— Алло?.. — Сонный голос. Живой. Палыч выдохнул — не знал, что задерживал дыхание.

— Клара Давыдовна, это Палыч, снизу. Вы газовую службу вызывали?

— Какую службу, батюшки, ночь ведь...

— Никто не звонил в дверь?

— Нет... Что случилось, Гена?

— Ничего. Спите. Дверь проверьте — на замок и на цепочку.

Положил трубку. Записал: «00:08, звонок кв. 47, Нестеренко К. Д., газ не вызывала, дверь заперта». Подчеркнул.

Два раза.

Марсик — кот, рыжий, дворовый, жил в подъезде третий год — запрыгнул на стойку и прижал уши. Плотно, к самому черепу. Марсик никогда их не прижимал. Марсик был ленивый, бесстрашный, наглый. Спал на батарее, воровал колбасу у курьеров, дрался с соседским доберманом.

А сейчас — прижал. И смотрел на дверь.

Палыч тоже посмотрел.

За стеклом стоял человек. Не у двери — дальше, под подъездным козырьком. Стоял и смотрел внутрь. Длинная тёмная куртка. Без шапки. Чемоданчик у ног.

Не двигался.

Палыч снял трубку и набрал 112.

— Дежурная часть, слушаю.

— Кутузовский, дом... — назвал адрес. — У подъезда стоит мужчина. Дважды представлялся газовой службой. Документы, предполагаю, поддельные. Я его не пропустил.

— Ждите наряд.

Положил трубку. Посмотрел в окно.

Пусто.

Ни человека, ни чемоданчика. Двор. Тёмный фонарь — когда он погас? Палыч не заметил. И Марсик — рыжий, с прижатыми ушами — всё ещё смотрел туда, где минуту назад кто-то стоял.

Наряд приехал через сорок минут. Двое, молодые, сонные. Палыч показал журнал. Те пожали плечами. «Ушёл — значит ушёл. Позвоните, если вернётся.» Сели в машину. Уехали.

Не вернулся. Ни в ту ночь, ни в следующую.

Через неделю — в доме напротив, в такой же сталинке, третий подъезд — нашли Антонину Фёдоровну, семьдесят девять лет, одинокую. Дверь была открыта. На кухне — запах газа, хотя конфорки не работали.

Палыч прочитал об этом в телефоне, в новостях, мелким шрифтом между рекламой и прогнозом погоды. Прочитал — и долго сидел в своей будке. Чай остыл. Марсик спал на стойке, подёргивая ухом.

Потом достал из ящика стола конверт. Плотный, коричневый, заклеенный скотчем. Внутри — газетная вырезка, бабкина, шестьдесят третьего года. Жёлтая, ломкая, на сгибах — дырки. Заголовок почти стёрся. Но фотография — чёткая. Лицо. Обычное. Никакое. И подпись: «Разыскивается».

Палыч положил вырезку рядом с журналом. Посмотрел на свою запись: «Иванов А. П.»

Потом — на фото.

Потом — в окно. Двор. Фонарь; горит или не горит — не поймёшь, небо уже серое.

«Пожелай мне не остаться в этой траве...»

Радио молчало.

Палыч был уверен — абсолютно уверен — что выключил его час назад.

Ночные ужасы 17 мар. 12:11

Попутчик до конечной

Попутчик до конечной

Поезд рванул в 21:07. Серёга заметил — просто глянул на часы, те дешевенькие электронные, китайские, подарок от тещи (день рождения, разумеется), из серии подарков, которые носишь только чтобы её не расстроить.

Купе пусто. Стол, подстаканник с чаем, пачка печенья «Юбилейное». Окно — темнота. Не та, что в городе, расшиванная фонарями, а вот эта, настоящая, глухая. Октябрь. Поля ли, лес ли — разобраться можно, если захотеть. Он не захотел.

В Туле полчаса. На перроне кто-то курил. После этого в купе вошёл человек.

Обычный.

Нет. Слишком обычный. Так обычный, что как фотография — есть лицо, есть всё остальное, и при этом ничего не остаётся в памяти. Свитер серый, под горло. Брюки — ни джинсы, ни костюмные, просто брюки, вот и всё. Возраст: сорок-шестьдесят, может быть. Рост средний. Портфель коричневый со старой защелкой — такие носят завучи, или люди, которые хотят на них походить.

— Добрый вечер, — голос тихий, ровный, даже приятный.

— Здрасьте.

Сел напротив. Портфель убрал. Полой свитера очки протёр — близорукий что ли, или там дальнозоркий; Серёга в жизни этим не интересовался.

Ехали молча минут десять. Хорошо было.

— Далеко? — спросил.

— До конца. Ростов.

— О! И я. — Улыбка, и в улыбке ничего, совсем ничего. — Редко на поездах. Но иногда тянет. Знаете, стук колёс... успокаивает. Терапевтично как-то.

Серёга кивнул. Спать хотелось, но нет. Попутчик — тип разговорчивый, это видно сразу, по всему видно.

— Я биологию преподаю. В школе пригородной. — Сказал это как визитку вручил. — Но биология, она ведь не про тычинки. Это про жизнь. Буквально про жизнь.

Чай отхлебнул Серёга. Чай был никакой — вода, притворяющаяся чаем.

— Расскажу интересный случай. — Попутчик наклонился, глаза за стёклами живо блеснули. — Вечером шёл через посадку — полоса деревьев между полей. Тихо. Октябрь. И навстречу — женщина. Молодая, одна.

Пауза. Смотрит на Серёгу, как учитель, задавший вопрос.

— И?

— И совершенно не боялась. — Произнёс это с удивлением, детским почти. — Идёт себе, одна, через тёмную посадку, и не боится. Как это? Как можно не бояться, когда темно, никого, кричи — не услышат? А она идёт.

Серёга пожал.

— Может, торопилась.

— Торопилась! — Палец поднял. — Может быть. Люди ко всему привыкают. К опасности тоже. И перестают видеть. — На спинку откинулся. — Эволюционно невыгодный навык, между прочим.

Портфель открыл. Достал термос маленький, зелёный, краска облупилась. Налил — мята, чего-то горьковатого.

— Жена собирает. Мелисса, мята, зверобой. Зверобой — интересное. Гиперикум по-латыни — над привидением. Считалось, что отгоняет нечистую силу.

Засмеялся в чашку. Тихо.

— Вот мы на уроках строение тела проходим, и я каждый раз думаю: они не понимают. Не понимают, насколько это — временно. — Рукой обвёл пространство. — Кожа два миллиметра. Под ней мышцы, сосуды. Пульсирует, работает. И хрупко. Одно движение точное — механизм стоп. Как часы, если пружину вынуть.

На руки посмотрел. Обычные. Длинные пальцы, ногти ухоженные. Учительские.

— На кружке препараты показываю. Лягушки, черви. Дети сначала брезгуют, потом ничего — привыкают. — Опять это слово. — Некоторым нравится. Глаза горят. Любопытство — это хорошее чувство. На нём наука вся стоит. На желании узнать — а что там, внутри?

Слушал Серёга. Вернее, не мог не слушать; голос прилипчивый, как капля, что ночью из крана падает в три часа.

— Птицу находил. Дрозда. Мёртвого под забором школы. Я его изучил, из научного интереса. Перья — это инженерия, понимаете. Каждое маленькое чудо. А под ними кожа. Тонкая, прозрачная почти. Видно, как устроено. Видно всё.

Помолчал. Чай допил. Крышку завинтил аккуратно.

— Жена говорит, я за ужином такое рассказываю — аппетит уходит. — Усмехнулся. — Деформация профессиональная. Как у хирургов — те тоже об операциях за обедом. Привыкают.

Привыкаешь.

— Знаете, что интересное? — Вперёд подался. — Не строение. Не механика. А момент. Когда работает — и не работает. Граница. Бьётся — не бьётся. Секунда меньше. И видишь переход, и думаешь: куда оно? Было только что — и исчезло. Выключатель щёлкнул.

Тишина в купе.

Душно стало. Окно открыть — в поездах не открывают. Встать? Зачем? Ладони мокрые. Сердце быстро стучит. Дыхание вроде нормально.

— Собаку видел, как сбило, — сказал попутчик. — На трассе. Ещё дышала. Смотрю — дышит. Потом — нет. И глаза меняются. Был кто-то — стало что-то. Предмет. Интереснейший момент.

Посмотрел на Серёгу. Спокойно, внимательно. С лицом, которое не прочитаешь — или не хочешь.

— Вам плохо?

— Нет. Душно.

— Да, топят тут. — Встал, к верхней полке потянулся. — Ладно, разговорились. Я выхожу рано, за две остановки до Ростова. В Шахтах. Знаете?

— Слышал.

— Маленький. Тихий. Все друг друга знают. — Постель расстелил, уголки заправил. — Хорошее место. Спокойное. Лесополосы красивые, особенно осенью.

Лёг. Укрылся. Очки на столик положил.

— Спокойной ночи, Сергей.

Замер Серёга.

Не представлялся. Ни разу.

— Откуда вы...

— Что? — Голову повернул попутчик. Улыбка та же — мягкая, учительская.

— Имя. Откуда знаете.

Пауза. Две секунды. Три.

— Вы сказали. В начале. Когда вошёл.

Серёга помнил точно. Не говорил.

Точно помнил.

Или... нет? Может, сказал и забыл? На автомате же говоришь и не помнишь.

Попутчик к стенке отвернулся.

— Спокойной ночи.

Не спал Серёга. Лежал, слушал. Дыхание попутчика ровное, глубокое, спокойное — как у человека, совесть которого чиста. Стук колёс. Темнота за окном без огней.

Пять утра. Ещё серо. Поезд встал. Попутчик поднялся тихо. Портфель, термос, очки — всё собрал. На Серёгу посмотрел. Тот лежал с закрытыми глазами. Притворялся.

— Я знаю, что вы не спите, — сказал он. Тихо. Весело даже.

К самому уху наклонился. Запах мяты, и что-то ещё, сладковатое, неопределённое.

— Вы не представляете, — прошептал, — как интересно разговаривать с людьми в поездах. Они рассказывают всё. И не замечают даже.

Дверь отъехала. Шаги. Ничего.

Сел Серёга. Руки дрожали — мелко, противно. Двенадцать лет не курил, а сейчас хотелось так, что в скулах свело.

На столе листок. Вырванный из блокнота. Почерк мелкий, аккуратный.

«Вы хороший слушатель, Серёга. Это редкость. Берегите себя. Не ходите вечерами через посадки. Там бывает интересно — но не для всех».

Подписи нет.

Скомкал записку. В карман сунул. В тамбур вышел и стоял там до Ростова — два часа — глядел на лесополосы, поля, серое небо.

Дома развернул. Перечитал. Выбросить хотел. Не выбросил. В ящик стола убрал, под квитанции.

Три недели спустя — в новостях, мелким шрифтом, между прочим: «В лесополосе у Шахт обнаружено тело молодой женщины. Личность устанавливается. Обстоятельства выясняются».

Прочитал Серёга. Закрыл газету. Ящик открыл.

Записка лежит. Почерк мелкий, аккуратный.

Позвонить надо. В полицию. Рассказать что? «Мужик в поезде про лягушек говорил и имя знал»? Засмеют. Он и сам не знал, что рассказать.

Не позвонил.

Записку не выбросил.

Ночью иногда — когда квартира стихает, и начинается та тишина, в которой кровь своя слышна, — он вспоминает голос. Тихий, вежливый, негромкий.

«Привыкаешь».

Ночные ужасы 27 февр. 03:41

Чужие метки на карте

Чужие метки на карте

Олег купил бумажную карту на барахолке. Он был из тех, кто ненавидел навигаторы — принципиально, зло, как ненавидят бывших. Карта — Подмосковье, масштаб 1:200000, издание девяносто третьего года. Потёртая, с загнутыми углами, с пятном от кофе в районе Клина.

И с пометками.

Кто-то — карандашом, мелким почерком — отметил на ней точки. Двенадцать точек. Рядом с каждой — дата. Олег сперва не обратил внимания, потом — в пробке на Ярославке — развернул карту на руле и начал разглядывать.

Точки стояли в разных местах: леса, поля, просёлки. Никакой логики. Даты шли с 1994 по 2003. Почерк одинаковый — значит, один человек. Рядом с некоторыми точками — инициалы. Е.К. А.Р. Т.М. Семь из двенадцати — с инициалами. Пять — без.

Олег подумал: рыбак. Грибник. Охотник. Кто-то отмечал любимые места.

Он подумал так и успокоился.

На три дня.

А потом — от скуки, от безделья, от привычки гуглить всё подряд ночью, когда не спится — он вбил в поисковик первые инициалы и дату. «Е.К. 1994 Подмосковье». Запрос дурацкий, он сам это понимал. Что он рассчитывал найти.

Нашёл.

Елена Кравцова. Пропала без вести в августе 1994 года. Последний раз её видели на платформе «Фрязево». Тело не найдено.

Олег сидел перед ноутбуком, и экран бил ему в лицо голубым. В квартире — тихо. Батарея щёлкала, остывая. Он посмотрел на карту. Точка рядом с инициалами Е.К. стояла в лесу, в трёх километрах от Фрязева.

Совпадение.

Он вбил следующее. А.Р., 1997.

Александр Рюмин. Грибник. Ушёл в лес в октябре 97-го и не вернулся. Поиски ничего не дали.

Точка на карте — в том самом лесу.

Олег закрыл ноутбук. Открыл. Закрыл снова. Встал, налил воды, выпил. Руки — нормальные. Всё нормально. Просто карта. Просто карандашные точки.

Он проверил все семь.

Семь имён. Семь пропавших. С 1994 по 2003 год. Ни одно тело не найдено. Точки на карте — в радиусе двух-пяти километров от места последнего появления каждого из них.

Пять точек без инициалов проверить не получилось. Координаты — леса и поля, без привязки к населённым пунктам.

Олегу стало нехорошо. Физически; не тошнота, а какая-то сухость в горле, как перед экзаменом, и покалывание в пальцах.

Он должен был позвонить в полицию.

Он позвонил.

Дежурный выслушал. Сказал: «Принято, ожидайте». Перезвонили через два дня — другой голос, официальный, с протокольными формулировками. Попросили привезти карту. Олег привёз. Сидел в отделении час; молодой следователь фотографировал карту, задавал вопросы: где купил, когда, помнит ли продавца.

Продавца Олег помнил смутно. Мужик. Возраст — сорок? Пятьдесят? Серая куртка. Лицо... обычное. Он продавал всё подряд: книги, посуду, утюг. Барахолка у метро, каждую субботу.

Следователь записал и отпустил.

Больше не звонили.

Олег думал, что на этом всё. Карта — у полиции, дело — не его.

А потом — через неделю — он нашёл вторую.

В почтовом ящике. Без конверта, без марок, без обратного адреса. Просто сложенная карта — та же серия, то же издательство, тот же год. Другой лист: юго-запад Подмосковья.

Восемь точек. Даты — с 2004 по 2012.

Олег развернул карту на кухонном столе, и у него внутри всё опустилось, как в лифте, который пропустил этаж.

На обратной стороне — карандашом, тем же мелким почерком — было написано:

«Спасибо, что отнёс первую. Теперь они не будут там искать».

И ниже — его адрес. Полный. С номером квартиры.

Олег перечитал трижды.

Смысл дошёл не сразу. Потом — дошёл. Он отнёс карту в полицию. Полиция знает координаты. Полиция, вероятно, проверит те точки. И тот, кто ставил метки — это понял. И переместил... что? Кого?

Олег помог ему.

Он стоял на кухне, в трусах и футболке, было два часа ночи, за окном выл ветер, а он стоял и думал — медленно, тяжело, как сквозь вату — что эта вторая карта означает одно из двух. Либо ему показывают новые места, потому что старые теперь чисты. Либо...

Либо ему говорят: я знаю, где ты живёшь.

Возможно, и то, и другое.

Он не спал до утра. Утром отнёс вторую карту в полицию. Следователь — тот же, молодой — побледнел, когда прочитал надпись. Попросил никому не рассказывать.

Олег не рассказывал.

Прошёл месяц. Два. Три.

Третьей карты не было.

Олег почти успокоился. Переехал — не из-за этого, нет; квартиру продавал давно, просто совпало. Новый район, новый подъезд, новый почтовый ящик.

Он открыл его в первый день.

Внутри лежала карта.

Та же серия. Тот же почерк.

Одна точка. Без даты.

Рядом — его инициалы.

О.Л.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин