Год без Базарова: последний визит Аркадия Кирсанова

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Отцы и дети» автора Иван Сергеевич Тургенев. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Неужели их молитвы, их слезы бесплодны? Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна? О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной...

— Иван Сергеевич Тургенев, «Отцы и дети»

Продолжение

Год без малого прошел.

Аркадий Николаевич приехал в *** губернию в последних числах мая, один, без Кати. Она не просила объяснений; она вообще редко о чем просила. Сказала только: «Поезжай», — и подала ему дорожный картуз, тот самый, который он носил еще студентом, и который был ей, видимо, дорог именно этой своей потертостью.

Дорога от станции до деревеньки, где жили старики Базаровы, заняла около двух часов. Тарантас подбрасывало на колдобинах; лошади шли неспешно, как ходят лошади, которым совершенно безразлично, куда и зачем их гонят. Аркадий не торопил ямщика. Он смотрел по сторонам — на поля, на перелески, на какого-то мужика, который стоял у края дороги и глядел вслед экипажу так, точно ждал от него чего-то, а потом отвернулся и пошел прочь, — и думал...

Впрочем, нет. Он не думал. Думанье предполагает некоторую организованность мысли, а то, что происходило в голове Аркадия, было скорее похоже на сквозняк. Одна мысль залетала — другая вылетала. Базаров. Катя. Отец. Снова Базаров. Потом — совершенно некстати — воспоминание о том, как они с Евгением ловили лягушек, и одна, зеленая, холодная, вырвалась у него из рук и шлепнулась прямо ему на колено, а Базаров расхохотался — он редко хохотал — и сказал: «Вот тебе и эмпиризм, Кирсанов. Лягушка тоже нигилистка: отрицает твое право ее держать».

Он тогда обиделся. Нет, не обиделся — расстроился. Или нет. Было что-то третье, чему названия он так и не нашел.

Деревня показалась за поворотом — маленькая, серенькая, с церковью, у которой один бок купола был темнее другого, словно кто-то начал его красить и бросил на полдороге. Базаровский домик стоял на прежнем месте. Это звучит глупо — куда бы ему деться? — но Аркадий именно так подумал: стоит на прежнем месте. Будто ожидал, что дом мог уйти, раствориться, провалиться в ту самую землю, которая забрала его хозяина.

Василий Иванович вышел навстречу. Он постарел — не на год, а лет на пять. Не то чтобы сгорбился, но как-то осел, как оседает дом без фундамента. Арина Власьевна стояла за его спиной и сжимала руки — точно так же, как сжимала их в тот последний раз. Аркадий вдруг подумал, что она, может быть, стоит так каждый день — у порога, сжав руки, ожидая. Кого? Сына? Гостей? Чуда?

— Аркадий Николаич, — сказал старик и замолчал.

Молчание длилось. Аркадий хотел сказать что-нибудь уместное, но все уместное казалось пошлым, а все непошлое — неуместным.

— Я приехал, — сказал он наконец.

Василий Иванович кивнул, словно этого объяснения было достаточно.

На кладбище пошли после обеда. Обед был тихий, почти безмолвный. Арина Власьевна накрыла на четверых — она всегда накрывала на четверых; лишний прибор стоял у стены, и никто не убирал его, и никто о нем не говорил.

Могила была ухожена — это Аркадий заметил сразу. Оградка покрашена; цветы — настоящие, не полевые, а садовые, принесенные и посаженные — росли аккуратно, как по линейке. Старик, очевидно, ухаживал за могилой с тем же рвением, с каким когда-то собирал жуков и классифицировал травы — то есть со страстью тихой и неутомимой, которая не нуждалась в зрителях.

— Я ему книги читаю вслух, — сказал Василий Иванович вдруг, без предисловия. — По вечерам. Вот... Бюхнера достал. «Kraft und Stoff». Он ведь любил.

Аркадий не нашелся что ответить. Внутри шевельнулось что-то горькое и теплое одновременно — как бывает, когда подносишь руку к печке и не можешь понять, обжигает она или только греет.

— Василий Иванович...

— Да вы не беспокойтесь. Я не сумасшедший. — Старик усмехнулся, и от этой усмешки стало еще тяжелее. — Мне просто... ну, надо же с кем-то разговаривать.

Аркадий присел на корточки у могилы. Трава была густая; между стеблями муравьи тащили куда-то мертвую осу. Все было живое. Даже здесь — особенно здесь — все было невыносимо живое.

Он попытался вспомнить лицо Базарова и не смог. Отдельные черты — да: рыжеватые бакенбарды, тонкие губы, прищур, — а целиком — нет. Лицо расплывалось, как отражение в потревоженной воде. Зато голос — голос он помнил отчетливо: низкий, с легкой хрипотцой, всегда чуть насмешливый. «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник».

Работник. А мастерская — вот она. Стоит. Работает без работника.

— Знаете, что самое странное? — сказал Аркадий, обращаясь не то к Василию Ивановичу, не то к могильному холмику, не то к самому себе. — Я стал помещиком. Настоящим. Слежу за хозяйством, считаю десятины, спорю с управляющим из-за ржи. Евгений бы меня за это...

Он не закончил. Василий Иванович молчал.

— Нет, — поправился Аркадий. — Он бы не презирал. Он бы сказал что-нибудь острое — знаете, как он умел — а потом замолчал бы. А потом... потом, может быть, помог бы чинить молотилку.

И это была правда. Базаров отрицал все, но руками умел делать то, что утверждает. Вот в чем был парадокс; вот в чем была — Аркадий это чувствовал, хотя и не мог бы выразить словами — его трагедия.

Ветер пробежал по кладбищу, качнул березы, пригнул траву и убежал дальше — в поле, в степь, в то пространство, которое не имеет названия и которое не терпит лирических отступлений. Базаров, впрочем, тоже их не терпел.

На обратном пути, у поворота к станции, Аркадий увидел коляску. Коляска была хорошая, рессорная, с гербом на дверце. Он узнал герб прежде, чем узнал ту, которая сидела внутри.

Анна Сергеевна Одинцова.

Она тоже его заметила. Коляска остановилась. Одинцова вышла — или, точнее, появилась, потому что Одинцова не выходила из экипажей, а именно появлялась, как появляются на сцене актрисы, знающие, что зал на них смотрит.

— Аркадий Николаич. — Она протянула руку в перчатке.

— Анна Сергеевна.

Пауза. Они оба знали, зачем другой здесь, и оба делали вид, что не знают.

— Вы — оттуда? — спросила она наконец, кивнув в сторону деревни.

— Да.

— Как они?

— Старики? Живут. — Аркадий помолчал. — Василий Иванович читает ему вслух по вечерам. Бюхнера.

Что-то дрогнуло в лице Одинцовой — не губы, не брови, а что-то глубже, за лицом, за выражением. Она посмотрела в сторону — туда, где дорога уходила к кладбищу, — и сказала:

— Это хорошо.

И больше ничего не сказала. Они простились. Аркадий сел в свой тарантас; Одинцова — в свою коляску. Экипажи разъехались в разные стороны, как разъезжаются линии на ладони, если сжать кулак.

Домой Аркадий вернулся поздно вечером. Катя не спала; она сидела на веранде и читала — при свече, хотя сколько раз он говорил ей, что это портит глаза. Увидев его, она закрыла книгу, встала и обняла его; обняла молча и крепко, и он почувствовал, как она дышит — ровно, спокойно, так дышат люди, которые знают, что нужны.

— Ну? — спросила она.

— Ну вот, — ответил он.

И этого было достаточно. Потому что — Базаров, конечно, посмеялся бы — но жизнь продолжалась. Простая, негромкая, без бунта и без лягушек. Жизнь, от которой пахло ржаным хлебом и свежескошенной травой, и которая — если подумать — стоила не меньше любого отрицания.

А может быть, и больше. Впрочем, кто это решит?

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов