Последняя кабина наверх
На высоте страх другой. Внизу, в городе, боятся людей, машин, долгов. А наверху боятся тишины. Она тут густая, ее будто ложкой можно черпать.
Я смотритель канатной дороги. Той самой, что тянет кабинки от центра Алматы на Кок-Тобе — на «зеленую гору», где телевышка, аттракционы, кафешки с видом на весь город. Днем тут гвалт: туристы, дети, продавцы курта, кто-то поет под домбру за деньги. А ночью аттракционы гасят, кафе закрывают, и остаемся мы: я, машинное отделение да ветер, который на высоте не гудит, а прямо разговаривает.
Зовут меня Ораз. Работаю тут четырнадцать лет. Знаю дорогу как жену: где кабина качнется на порыве, где трос на морозе поет тоненько-тоненько, будто комар над ухом. Пью зеленый чай с солью и молоком — по-нашему, по-степному, отец так пил и дед. От такого чая на высоте голова ясная и в груди тепло.
Внизу — весь Алматы. Осенью особенно красиво: город в желтых тополях, а над ним снеговые горы уже белые. Огни лежат внизу горстью углей. Я на смотровой площадке ставлю телефон на перила, включаю тихонько и смотрю. Кино в ту ночь пел: «А я сижу и смотрю в чужое небо из чужого окна». Наверху и правда все чужое — и небо близко, и звезды колючие. «И не вижу ни одной знакомой звезды».
Последнюю кабину я обычно поднимаю пустой, для порядку, и глушу машину. Но в ту ночь, около полуночи, с нижней станции пришел сигнал: кто-то встал в кабину внизу. Один человек. Сел и едет наверх.
Странно. Внизу в это время сторож, он никого не должен пускать. Я нажал связь — треск, ничего. Ветер рвал провода. А кабина уже поползла вверх, я видел ее огонек, как он выплывает из черной пустоты снизу, качается, приближается.
И тут я вспомнил. Не хотел, а вспомнил.
Было это давно, еще при отце. По городу тогда ходила жуть, от которой запирали двери на все засовы. Пропадали женщины — вечером выйдет за хлебом, к воде, в гости — и нет ее. Милиция сбилась с ног. А народ шептал про него всякое, страшное: будто человек тот жил недалеко от воды, за городом; будто делал с пропавшими такое, что и вслух нельзя; и будто улыбка у него была особая — во рту блестело железо. «Железный», его так и звали в подворотнях, шепотом. Мальчишкой я думал — сказка, бабкины страшилки, чтоб домой к темноте бежали.
Кабина подползала. Огонек вырос, качнулся у самой станции. Внутри сидел человек. Мужчина. Обычный — куртка, темная шапка. Сидел спокойно, руки на коленях, смотрел на меня через стекло снизу вверх и ждал, пока причалит.
Кабина мягко вошла в станцию. Я по привычке потянул рычаг, придержал, чтобы не стукнуло. Дверца поехала вбок.
— Закрыто уже, — сказал я, и голос сел. — Наверху ничего нет. Спускаться надо.
Он не встал. Улыбнулся.
И во рту у него блеснул металл. Два зуба, спереди, стальные — так в старину коронки ставили, дешевые, из нержавейки. Блеснули в свете станционной лампы холодно, как ножи.
— Красиво тут у тебя, — сказал он тихо, ласково. — Весь город видно. Все огоньки. Я люблю сверху смотреть, кто где живет. Где свет горит — там кто-то один остался. Понимаешь?
В груди у меня сжалось так, что чай к горлу подкатил.
— Спускаемся, — повторил я и потянулся к рычагу, чтоб отправить кабину вниз, вместе с ним, обратно, лишь бы обратно.
— Да ты не бойся, — он все улыбался этим железом. — Я по-доброму. Посидим, чаю нальешь. У тебя ж чай с солью, я слышу, пахнет. Хороший чай. Мне мать такой варила. Давно.
Откуда он знал про чай.
Я рванул рычаг. Машина взвыла, кабина дернулась — и он в последний миг успел выйти. Спрыгнул на площадку, ко мне, легкий, как кошка. И пустая кабина уползла в темноту вниз, качаясь, унося его шанс уехать.
Теперь мы стояли на горе вдвоем. Он, я и ветер.
— Ну вот, — сказал он и вздохнул, будто с облегчением. — Теперь никто не помешает. Люблю, когда высоко и тихо. Внизу услышат — а тут кто ж услышит.
Я побежал. Не к аттракционам, не в кафе — там все заперто. Я побежал к машинному отделению, там дверь железная, там телефон проводной. Слышал за спиной его шаги — не торопливые, спокойные, будто он и не гнался, а знал: спешить некуда. Спокойный такой звук. Хуже крика.
Я успел. Захлопнул дверь, накинул засов. И в проводной телефон, который на горе один и работал, орал сторожу вниз, чтоб вызывал наряд, чтоб гнали машину.
Он не ломился. Он стоял под дверью и говорил — тихо, ласково, всю ночь.
Про огоньки внизу. Про то, где кто один остался. Про чай, который варила ему мать. Про воду за городом, где хорошо и никого нет.
Милиция приехала под утро. Никого не нашли. Только на смотровой площадке, на инее, — след. Один. Будто человек сел на перила лицом к городу и долго-долго смотрел вниз, на гаснущие огни. На тех, кто остался один.
Я с той горы ушел. А Кино мне теперь на любой высоте одно поет: «Обернулся — и не смог разглядеть следы».
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.