Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Пятое действие: дождь над усадьбой Войницких

Пятое действие: дождь над усадьбой Войницких

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дядя Ваня» автора Антон Павлович Чехов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

СОНЯ (становится перед ним на колени и кладет голову на его руки; сквозь слезы). Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую... Мы отдохнем!

— Антон Павлович Чехов, «Дядя Ваня»

Продолжение

ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ

Та же комната, что и в первом действии. Справа — дверь, ведущая во внутренние покои; слева — дверь в переднюю. Осень. За окнами дождь. Вечер. На столе — конторские книги, счеты, бумаги. Горит лампа под зеленым абажуром.

ВОЙНИЦКИЙ сидит за столом и щелкает на счетах. МАРИНА в кресле, вяжет чулок.

МАРИНА. Опять дождь, батюшка. Третий день.

ВОЙНИЦКИЙ (не отрываясь от счетов). Да.

МАРИНА. В прошлом году в эту пору тоже дождь шел. Или в позапрошлом. Путаю уже.

ВОЙНИЦКИЙ. Всегда дождь. Всегда в эту пору. Двести двадцать три рубля шестьдесят копеек... (Записывает.) Масло, свечи, почтовые расходы...

Пауза.

МАРИНА. Письмо от Александра Владимировича пришло.

ВОЙНИЦКИЙ (помолчав). Знаю.

МАРИНА. Читал?

ВОЙНИЦКИЙ. Читал. (Пауза.) Денег просит. Елена Андреевна больна, нужен доктор, нужны воды, нужно то, нужно се. (Щелкает на счетах.) Как всегда.

МАРИНА. А пошлешь?

ВОЙНИЦКИЙ. Пошлю. Куда же я денусь? (Пауза.) Когда-то я думал, что смогу перестать. Что будет такой момент, когда я скажу — нет, довольно, я не раб, я — человек. (Усмехается.) Момент не наступил. Подозреваю, что и не наступит.

МАРИНА. Чайку бы выпил, Иван Петрович.

ВОЙНИЦКИЙ. Не хочу.

МАРИНА. А я заварю. (Не двигается с места, продолжает вязать.)

Пауза. За окнами дождь усиливается.

Входит ТЕЛЕГИН, мокрый, в калошах. Останавливается у двери, стряхивает воду с картуза.

ТЕЛЕГИН. Какой дождь, ай-яй-яй! Я к Ефимовым ходил — у них крыша потекла. Помогал ставить ведра. У них девять ведер, а крыша течет в двенадцати местах. Три места пришлось прикрыть тряпками.

ВОЙНИЦКИЙ. Угу.

ТЕЛЕГИН (снимая калоши). А впрочем, они не жалуются. Ефимов говорит: «Могло быть и хуже». Хороший человек Ефимов. Философ. (Пауза.) Я тоже, впрочем, думаю, что могло быть хуже. Всегда могло быть хуже. Это утешает.

ВОЙНИЦКИЙ. Меня — нет.

ТЕЛЕГИН (покорно). Да, Иван Петрович. Тебя — нет. (Садится в сторонке, тихо перебирает струны гитары, но не играет — просто трогает.)

Входит СОНЯ. Она в темном платье, волосы убраны просто. В руках — письмо.

СОНЯ. Дядя Ваня, я тоже прочла. (Кладет письмо на стол.) Папа пишет, что Елене Андреевне нужен Наухайм. Это дорого.

ВОЙНИЦКИЙ. Все дорого. Жить дорого. Не жить — тоже, наверное, дорого, только счет предъявить некому.

СОНЯ (тихо). Не надо так.

ВОЙНИЦКИЙ. Прости. Я не жалуюсь. Я просто считаю. (Показывает на счеты.) Вот — считаю. Это единственное, что я делаю хорошо. Считать.

СОНЯ (подходит, кладет руку ему на плечо). Мы пошлем деньги.

ВОЙНИЦКИЙ. Разумеется, пошлем.

СОНЯ. И будем работать.

ВОЙНИЦКИЙ. Разумеется, будем. (Пауза.) Помнишь, ты мне говорила — мы отдохнем? Мы увидим небо в алмазах?

СОНЯ (тихо). Помню.

ВОЙНИЦКИЙ. Я тебе тогда не сказал... Я и сейчас не скажу. (Возвращается к счетам.) Двести двадцать три шестьдесят... плюс сто сорок за масло...

Пауза. Дождь. Марина вяжет. Телегин трогает струну.

СОНЯ (стоит у окна, смотрит на дождь). Михаил Львович давно не приезжал.

ВОЙНИЦКИЙ. Месяца три.

СОНЯ. Четыре. (Пауза.) Впрочем, я не считаю.

ВОЙНИЦКИЙ (бросает на нее быстрый взгляд, но ничего не говорит).

Стук в дверь. Входит АСТРОВ. На нем мокрое пальто, шляпа сдвинута на затылок. Он не садится.

АСТРОВ. Я на минуту. Еду к Мальцевым — у них мальчик заболел. Дифтерит, кажется. (Пауза.) Заехал только сказать — в Рождественском лесу опять рубят. Незаконно. Я писал в уезд, но... (Машет рукой.) Ну, вы понимаете.

ВОЙНИЦКИЙ. Понимаем.

АСТРОВ (замечает Соню, чуть задерживает взгляд. Потом отводит глаза). Ну, я поехал.

МАРИНА. Чайку бы, Михаил Львович.

АСТРОВ. Нет, няня, спасибо. Мальчик ждать не будет. (Надевает шляпу.) Прощайте.

СОНЯ. Прощайте, Михаил Львович.

Астров уходит. Слышно, как за дверью он надевает калоши. Потом — звук отъезжающей повозки.

Пауза.

МАРИНА. Даже чаю не выпил.

ТЕЛЕГИН (тихо). Торопится. Доктора всегда торопятся. У них жизнь такая.

Соня стоит у окна. Не оборачивается. Плечи ее чуть вздрагивают — но, может быть, это только кажется.

ВОЙНИЦКИЙ (не поднимая головы). Триста шестьдесят три рубля шестьдесят копеек. (Записывает.)

Пауза.

СОНЯ (не оборачиваясь). Дядя Ваня.

ВОЙНИЦКИЙ. Что?

СОНЯ. Ничего. (Пауза.) Мы будем работать. Мы будем терпеливо нести свой крест. А потом... потом...

Она не договаривает. Дождь за окном. Лампа горит. Марина вяжет. Телегин тихо, одним пальцем, играет что-то — не мелодию даже, а так, два-три звука.

Войницкий считает.

Занавес медленно опускается.

КОНЕЦ

Действие пятое, которого не было: фарс о забытом старике

Действие пятое, которого не было: фарс о забытом старике

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Вишневый сад» автора Антон Павлович Чехов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Фирс (подходит к двери, трогает за ручку). Заперто. Уехали... (Садится на диван.) Про меня забыли... Ничего... я тут посижу... А Леонид Андреич, небось, шубы не надел, в пальто поехал... (Озабоченно вздыхает.) Я не поглядел... Молодо-зелено! (Бормочет что-то, что нельзя разобрать.) Жизнь-то прошла, словно и не жил... (Ложится.) Я полежу... Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего... Эх ты... недотепа!.. (Лежит неподвижно.) Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву.

— Антон Павлович Чехов, «Вишневый сад»

Продолжение

Фирса нашли на третий день.

Нашел его десятник Петрушка — мужик с красным, обветренным лицом и привычкой чесать затылок левой рукой при всяком затруднении, — когда пришел с артельными снимать ставни с главного дома. Дверь была заколочена, он это знал; но замок не поддавался ломику, и Петрушка послал одного из мужиков за топором, а пока ждал — заглянул в щель между досками и увидел внутри, на диване, что-то темное, неподвижное, похожее на кучу тряпья.

— Глянь-ка, — сказал он мужику, вернувшемуся с топором, — там барахло какое-то забыли. Или собака дохлая.

Когда дверь была сбита (хороший дубовый косяк, Петрушка потом жалел, что не сняли аккуратнее), выяснилось, что это не барахло и не собака, а очень старый человек, лежащий на боку, в ливрее, с согнутыми коленями. Он дышал. Едва-едва, но дышал — хотя три дня без воды и еды, в холодном нетопленом доме, при его-то годах; это было, по совести сказать, необъяснимо, и Петрушка решил, что старик, вероятно, колдун. В деревне и потом так считали.

Фирс очнулся к вечеру. Мутно поглядел на Петрушку, на потолок, на стакан воды, поднесенный к его губам, и сказал — очень тихо, но отчетливо:

— Леонид Андреич шубу не надел.

— Какую шубу? — переспросил Петрушка.

— В пальто поехал. В пальто.

— Да нету тут никакого Леонида Андреича, — сказал Петрушка, снова почесав затылок. — Уехали все. Три дня уж.

— Знаю, — ответил Фирс и закрыл глаза. Помолчал. Потом добавил: — Недотепы.

Телеграмму дали Лопахину — он был в уезде, — и Лопахин, узнав, что в проданном имении забыли живого человека, рассердился, потом расстроился, потом рассердился опять, и в конечном итоге послал две телеграммы: одну — Раневской в Париж, другую — Гаеву, о котором было известно только то, что он, кажется, поступил в банк. Или нет. Точно никто не помнил.

Раневская ответила через сутки. Телеграмма была длинная, бессвязная и стоила, по подсчетам телеграфиста, рублей пятнадцать — что само по себе составляло маленький скандал в уездной конторе. Содержание сводилось к следующему: Боже мой, бедный Фирс; она всегда знала, что этим кончится; пусть ему дадут бульону; она посылает деньги; Париж ужасен; впрочем, нет, Париж прекрасен; деньги она пошлет завтра или послезавтра; у нее совершенно нет денег; Боже мой, бедный, бедный Фирс.

Денег она не прислала. Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю.

Гаев не ответил вовсе. Впрочем, выяснилось впоследствии, что телеграмма до него не дошла — адрес был неверен: он поступил не в тот банк, а в другой, а может быть, и не в банк, а в земскую управу, но этого Лопахин установить не смог, да и, по правде говоря, перестал стараться.

Фирс между тем выздоравливал — если это слово применимо к человеку восьмидесяти семи лет, который и до запирания в доме не отличался, прямо сказать, крепостью. Его устроили в людской, на кухне, у печки. Петрушка, по наущению жены — женщины суеверной и сентиментальной, — носил ему щи и кашу и даже, однажды, чай с медом, хотя мед был дорог, а Петрушка скуп.

Фирс ел мало, говорил еще меньше, но когда говорил — говорил всегда одно и то же:

— При покойном барине...

— Какие нынче люди...

— Леонид Андреич в пальто поехал...

Петрушка слушал терпеливо. Жена его плакала. Собака, забежавшая в людскую, легла у ног Фирса и уснула. За окном стучали топоры — рубили вишневый сад.

Лопахин приехал на четвертый день — лично, что удивило Петрушку и насторожило жену. Прошел по дому, поскрипывая новыми сапогами, остановился у кухни, посмотрел на Фирса — долго, молча, — и лицо его сделалось такое, какого Петрушка за ним прежде не замечал: не злое, не веселое, а какое-то... растерянное. Словно увидел нечто, чего не ожидал, и не мог решить — уместно ли здесь говорить или лучше промолчать.

— Фирс, — сказал он наконец. — Фирс, ты меня слышишь?

— Слышу, — ответил Фирс, не открывая глаз. — Ермолай Алексеич. Слышу. Батюшка ваш — покойник — кричал громче.

Лопахин дернулся, как от пощечины. Постоял. Повернулся к Петрушке.

— Доктора вызвать. Из города. За мой счет. И кормить как следует, не щами этими вашими.

— Щи хорошие, — обиделась жена Петрушки из-за двери.

— Я не сказал, что плохие, — ответил Лопахин. — Я сказал — как следует.

Он ушел быстро — почти выбежал — и уже на крыльце, оглянувшись на дом, на заколоченные окна, на пеньки от вишен, видневшиеся из-за угла, — вдруг снял шапку и провел ладонью по лицу. Жест был странный; так делают, когда хотят убедиться, что не спят. Или — когда стирают что-то невидимое.

Однажды Фирс, съев половину миски щей — для него это было много, почти пиршество, — вдруг поднял голову и спросил:

— А вишню-то варить будут?

— Какую вишню? — не понял Петрушка.

— Сушеную. Вишню сушеную. Прежде — умели. Рецепт был. Теперь забыли.

— Да ее ж рубят, вишню вашу, — сказал Петрушка, и сам не обрадовался тому, что сказал.

Фирс помолчал. Лицо его — и без того неподвижное, пергаментное — стало совсем каменным. Он отодвинул миску, аккуратно, двумя руками, как человек, который всю жизнь обращался с чужими вещами бережнее, чем с собственными, и сказал:

— Недотепы.

Это было его последнее слово. К вечеру он заснул и больше не просыпался; доктор, вызванный из города на другой день — тот самый доктор, за счет Лопахина, — констатировал, что смерть наступила тихо, без страдания, вероятнее всего — во сне. Ему было, по собственным его показаниям, восемьдесят семь лет; по предположениям доктора — больше; сколько именно — никто в точности не знал, и узнать было уже не у кого.

Похоронили его на сельском кладбище, рядом с другими дворовыми. Лопахин прислал на похороны двадцать пять рублей и венок; венок задержался в дороге и прибыл через два дня после похорон; его положили на могилу, но ветер сорвал ленту, и мальчишки растащили искусственные цветы.

Раневская узнала о смерти Фирса через месяц — из письма Ани, которая узнала от Пети Трофимова, который случайно встретил в Москве Лопахина, — и плакала весь вечер, а потом поехала в оперу, потому что билеты были куплены заранее и сдать их уже было нельзя.

В тот же вечер — это совпадение, не более — на месте вырубленного сада начали рыть канавы под фундамент. Земля была мягкая, податливая, пахла чем-то сладким — то ли гнилыми корнями, то ли чем-то еще, чему Петрушка не мог подобрать названия. Он копнул лопатой и выворотил из земли корень — толстый, узловатый, темный от сока, — посмотрел на него и бросил в канаву.

Кто-то из мужиков — кажется, Егорка-плотник, а может, и не он — подобрал корень и понюхал.

— Вишня, — сказал он.

Больше никто ничего не сказал. Стучали топоры. Наступал вечер.

Угадай книгу 03 апр. 11:15

Слова дедушки: узнайте пьесу Чехова по семейному воспоминанию

Приходит, бывало, папаша или дедушка кто-нибудь, смотрит на меня и говорит: эх ты, братец ты мой.

Из какой книги этот отрывок?

Четырнадцатая: Ненаписанные сцены «Каменного гостя»

Четырнадцатая: Ненаписанные сцены «Каменного гостя»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Каменный гость» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Дон Гуан
Вот она... о, тяжело
Пожатье каменной его десницы!
Оставь меня, пусти — пусти мне руку...
Я гибну — кончено — о Дона Анна!

(Проваливаются.)

— Александр Сергеевич Пушкин, «Каменный гость»

Продолжение

СЦЕНА ПЯТАЯ

Подземный коридор. Тусклый свет неизвестного происхождения — не факел, не лампа; камень будто сам по себе мерцает, и это хуже темноты. Дон Гуан лежит навзничь. Рядом — Лепорелло, прижавшийся к стене.

ЛЕПОРЕЛЛО
(шёпотом)
Сеньор... Сеньор, вы дышите?

Тишина.

Сеньор, если вы умерли — я не виноват. Я говорил: не надо звать статую на ужин. Я говорил! Я на коленях стоял, я вам руки целовал — а вы — вы, как всегда...

ДОН ГУАН
(глухо)
Ты никогда ничего не говорил вовремя, Лепорелло.

ЛЕПОРЕЛЛО
Слава Мадонне! Живы!

ДОН ГУАН
(садится; трогает лицо, руки — считает пальцы; потом — рёбра)
Это вопрос. Руки целы. Рёбра — вроде тоже. Но где мы?

ЛЕПОРЕЛЛО
Под землёй. Нас засосало — как вино в глотку пьяницы. Я стоял у двери, не мешал, как положено хорошему слуге — вдруг пол треснул, и меня потянуло. Кричал — но кто в таком грохоте услышит?

ДОН ГУАН
(встаёт, осматривается)
Коридор. Камень. Сырость. Ни дверей, ни окон. И этот свет — откуда? Не факел, не свеча. Светится и всё. Как гнилушка в лесу.

ЛЕПОРЕЛЛО
Мы в аду?

ДОН ГУАН
Ад — это когда жарко и проповедь тянется вечность. Здесь — ни того, ни другого. Нет; мы где-то между.

ЛЕПОРЕЛЛО
Между чем и чем?

ДОН ГУАН
Если бы я знал — стоял бы и объяснял тебе? Идём. Стоять хуже.

Идут. Коридор петляет. Стены покрыты чем-то — мох? Плесень? Может, что-то живое: Лепорелло коснулся — отдёрнул руку.

ЛЕПОРЕЛЛО
Сеньор, вот скажите мне. Дона Анна — она стоила этого?

ДОН ГУАН
Чего — этого?

ЛЕПОРЕЛЛО
Ну — вот этого.
(Обводит рукой.)
Подземелья. Статуи, которая тащила вас, как мешок с репой. Моего участия во всём этом безобразии.

ДОН ГУАН
(останавливается)
Лепорелло. Каждая женщина стоит всего. В ту секунду — стоит. Потом — нет. Но та секунда...

ЛЕПОРЕЛЛО
В ту секунду вы не думаете.

ДОН ГУАН
Именно. В этом и есть счастье.

Пауза. Где-то далеко — звук. Шаги. Не человеческие: тяжёлые, мерные, каменные.

ЛЕПОРЕЛЛО
(хватает Дон Гуана за рукав)
Слышите?!

ДОН ГУАН
Слышу.

ЛЕПОРЕЛЛО
Это он! Командор! Опять!

ДОН ГУАН
Тише.

Шаги приближаются — и стихают. Из тьмы коридора выступает фигура. Но не Командор. Женщина. В белом. Лицо — за вуалью.

ЛЕПОРЕЛЛО
(отступает к стене)
Ма... Мадонна...

ДОН ГУАН
(вглядываясь)
Кто ты?

ЖЕНЩИНА В БЕЛОМ
(голос знакомый — но странный, словно сквозь толщу воды)
Ты не узнаёшь, Дон Гуан? Ты ведь клялся запомнить навсегда.

ДОН ГУАН
Инеса?..

ИНЕСА
(снимает вуаль. Лицо бледное. Красивое. Неживое.)
Ты помнишь имя. Уже удивительно.

ДОН ГУАН
Я помню всё. Глаза. Тот последний вечер. Ты угасла —

ИНЕСА
Не угасла. Умерла. От тоски. По тебе. Это разные вещи, Дон Гуан. Угасают свечи, умирают — люди.

Долгая пауза. Лепорелло крестится.

ДОН ГУАН
Инеса... я...

ИНЕСА
Что — жалеешь? Не трудись. Здесь жалость — пустой звук. Монета без металла. Я пришла не за этим.

ДОН ГУАН
Зачем тогда?

ИНЕСА
Показать дорогу. Всякий, кто попадает сюда — в промежуток — проходит мимо тех, кого погубил. Я первая. Но не последняя.

ЛЕПОРЕЛЛО
(тихо, с ужасом)
Первая? Сеньор, сколько их будет?

Дон Гуан не отвечает.

ИНЕСА
(улыбается — так, что Лепорелло отшатывается)
Идёмте. Остальные ждут.

СЦЕНА ШЕСТАЯ

Пространство раздаётся вширь — будто стены отступили; теперь это площадь. Подземная площадь: вместо неба — каменный свод, низкий; вместо фонарей — всё тот же мертвенный свет. Посередине — фонтан. Сухой. Каменная чаша — треснувшая, как разбитая судьба; впрочем, это метафора, а Дон Гуан не любит метафор.

На площади — женщины.

Семь. Или восемь. Или двенадцать. Дон Гуан не считает. Лепорелло — считает, но сбивается.

ЛЕПОРЕЛЛО
(шёпотом)
Одиннадцать.

ДОН ГУАН
Тринадцать.

ЛЕПОРЕЛЛО
Откуда вы знаете?

ДОН ГУАН
Я их помню. Всех. Каждое лицо.

Они стоят неподвижно — но это не оцепенение, нет; это спокойствие, которое страшнее любого крика. Некоторые смотрят на Дон Гуана. Некоторые — мимо, сквозь. Одна отвернулась.

Дон Гуан идёт вперёд. Шаги гулкие.

ДОН ГУАН
(голос негромкий, но твёрдый; будто произносит молитву — хоть молиться не умеет)
Я вижу вас. Я помню вас. Эльвира — ты сидела у окна, и лунный свет лежал на твоих плечах, как мокрый шёлк. Мария — ты смеялась громче всех на свете, а плакала — тише всех. Клара — у тебя пальцы пахли апельсинами. В декабре; зимой — апельсинами; я так и не спросил почему.

Тишина. Мёртвая, гулкая — как в пустой церкви.

ОДНА ИЗ ЖЕНЩИН
(резко)
Ты помнишь имена. Помнишь руки, плечи, запахи. А сердца — ты помнил?

ДОН ГУАН
Я не знаю, что значит — помнить чужое сердце.

ЖЕНЩИНА
Вот поэтому ты здесь.

Долгая пауза. Потом — звук: утробный, низкий, как стон из-под земли. Камень сдвигается. Стена за фонтаном расходится — медленно, со скрежетом — и за ней свет. Другой. Настоящий. Жёлтый, тёплый.

Дневной.

ИНЕСА
Иди, Дон Гуан. Выход — там. Мы тебя не держим.

ДОН ГУАН
Не держите?

ИНЕСА
Мы — не тюремщики. Мы — память. А память не держит. Она просто — есть.

Дон Гуан идёт к проходу. Медленно. У самого края — останавливается. Оборачивается.

ДОН ГУАН
Мне жаль.

ОДНА ИЗ ЖЕНЩИН
(тихо, почти нежно)
Мы знаем. Иди.

Лепорелло семенит за ним; у самого прохода оборачивается тоже, стягивает шляпу, кланяется.

ЛЕПОРЕЛЛО
(хрипло)
Простите его, сеньоры. Он дурак. Красивый, обаятельный, неотразимый — но дурак.

Проходят. Свет заливает всё.

СЦЕНА СЕДЬМАЯ

Севилья. Утро. Солнце бьёт в глаза — наотмашь. Они стоят на кладбище, том самом: вот склеп Командора, вот ограда, вот кипарисы — живые, настоящие, пахнущие смолой. Склеп открыт. Они вылезли из него, как кроты.

ЛЕПОРЕЛЛО
(падает на колени, целует землю)
Земля! Тёплая, грязная, чудесная земля! Воздух — пыль, навоз, жареная рыба откуда-то — красота!

ДОН ГУАН
(щурится; солнце режет — после подземелья больно)
Сколько прошло? День? Неделя?

ЛЕПОРЕЛЛО
Какая разница! Мы живы. Давайте уедем. В Мадрид. В Лиссабон. К чёрту — в Африку. Куда угодно — лишь бы подальше от этого кладбища, от статуй, и от женщин.

ДОН ГУАН
(не слушает; смотрит куда-то — к воротам)
Лепорелло.

ЛЕПОРЕЛЛО
Нет.

ДОН ГУАН
Посмотри.

ЛЕПОРЕЛЛО
Нет! Я знаю этот ваш голос. Это голос «посмотри, какая женщина». Нет, нет и нет!

ДОН ГУАН
У ворот. В чёрном платье. Кладёт цветы на могилу.

ЛЕПОРЕЛЛО
Мы только что вылезли из-под земли! Нас тащила за руку каменная статуя! Тринадцать мёртвых женщин стояли и смотрели — а некоторые отвернулись, что ещё хуже! И вы — вы опять?!

ДОН ГУАН
Посмотри, как она наклоняет голову. Чуть набок. Как птица, которая прислушивается.

ЛЕПОРЕЛЛО
Всё. Я увольняюсь. Окончательно.

ДОН ГУАН
Ты увольняешься каждый вторник.

ЛЕПОРЕЛЛО
Сегодня — четверг. И сегодня — серьёзно.

Дон Гуан идёт к воротам. На ходу — привычным жестом — поправляет волосы, одёргивает камзол (грязный, мятый, в глине; но осанка — осанка та же).

ДОН ГУАН
(через плечо)
Узнай, кто она.

ЛЕПОРЕЛЛО
(обречённо; плетётся следом)
Мадонна, за что...

Дон Гуан подходит к воротам. Женщина поднимает голову. Глаза — тёмные; не чёрные, а такие, что не разберёшь цвета, как вода в глубоком колодце. На секунду — только на секунду — мелькнуло что-то: лицо напомнило Инесу. Или не Инесу. Или никого.

ДОН ГУАН
(тихо, себе)
Нет. Не похожа. Совсем другая.

(Вслух, с поклоном — тем самым, от которого у женщин перехватывает дыхание; он знает это и пользуется, как пользуются ножом.)
Простите, сеньора. Кажется, я заблудился.

ЖЕНЩИНА
(удивлённо; голос низкий — с хрипотцой)
Заблудились? На кладбище?

ДОН ГУАН
В Севилье легко заблудиться. Особенно утром. Солнце слепит — идёшь не туда.

ЖЕНЩИНА
(чуть улыбается — уголком рта)
Вам лучше уйти. Это кладбище... странное. Говорят, ночами здесь бродит статуя.

Дон Гуан вздрагивает. Мелко, коротко — как от пощёчины. Но тут же — лицо ровное, спокойное.

ДОН ГУАН
Статуя? Глупые россказни. Камень не ходит.

ЖЕНЩИНА
(смотрит на него — долго, не мигая)
Вы странный человек. У вас пыль на плечах. И глина на коленях. Будто вы лезли из-под земли.

ДОН ГУАН
Это... длинная история.

ЖЕНЩИНА
Я люблю длинные истории. Короткие — скучны; в них всегда знаешь конец.

ДОН ГУАН
Тогда позвольте... Как вас зовут?

ЖЕНЩИНА
Сольвейг.

ДОН ГУАН
Это не севильское имя.

СОЛЬВЕЙГ
Мать — из Норвегии. Отец — здешний, но его давно нет. Я выросла в Севилье и знаю здесь каждый камень.

ДОН ГУАН
Каждый?

СОЛЬВЕЙГ
(тихо; что-то чужое, металлическое, скользнуло в голосе)
Каждый. Даже те, которые ходят.

Пауза. Дон Гуан смотрит на неё. В груди что-то шевельнулось — тупое, ледяное, как осколок подземного камня, застрявший под ребром. Он знает это чувство. Опасность? Но когда Дон Гуана останавливали предупреждения?

Солнце. Кипарисы пахнут смолой. Женщина улыбается.

ДОН ГУАН
(протягивает руку)
Позвольте проводить вас, сеньора Сольвейг.

СОЛЬВЕЙГ
(берёт его руку; рука тёплая, живая, с мозолью на среднем пальце)
С удовольствием, сеньор... Вы не назвали своего имени.

ДОН ГУАН
Гуан. Просто Гуан.

СОЛЬВЕЙГ
(качает головой)
Простых людей не выбрасывает из-под земли на кладбище.

Они уходят вместе по аллее кипарисов. Лепорелло стоит один у склепа. Смотрит вслед.

ЛЕПОРЕЛЛО
(тихо, себе)
Тринадцать. Их было тринадцать. Значит — будет четырнадцатая.

Оглядывается на статую Командора. Стоит на месте — конечно, стоит; куда ей деться. Но голова... Лепорелло готов поклясться: голова повёрнута чуть правее, чем раньше. Чуть-чуть. Как будто — смотрит вслед.

А может, показалось.

ЛЕПОРЕЛЛО
(крестится, сплёвывает через плечо, бежит за Дон Гуаном)

Занавес.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Пятый акт ночлежки: продолжение пьесы «На дне»

Пятый акт ночлежки: продолжение пьесы «На дне»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «На дне» автора Максим Горький. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Человек — свободен... он за всё платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум — человек за всё платит сам, и потому он — свободен!.. Человек — вот правда! Что такое человек?.. Это не ты, не я, не они... нет! — это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет... в одном! Понимаешь? Это — огромно! В этом — все начала и концы... Всё — в человеке, всё для человека! Существует только человек, всё же остальное — дело его рук и его мозга! Чело-век! Это — великолепно! Это звучит... гордо!

— Максим Горький, «На дне»

Продолжение

ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ

Та же ночлежка. Утро. Солнечный свет пробивается через грязные окна, рисуя на полу кривые жёлтые пятна. На нарах спят БУБНОВ и КРИВОЙ ЗОБ. У стола сидит САТИН и раскладывает засаленные карты. КЛЕЩ возится у своего верстака, стуча молотком. НАСТЯ сидит в углу, читая потрёпанную книжку.

САТИН (раскладывая карты). Валет треф... дама бубён... А вот и король червей. Красиво. Ничего решительно не значит, но — красиво.

БУБНОВ (просыпаясь, свешиваясь с нар). Который час?

САТИН. Часов нет. Зачем тебе часы? Ты же никуда не опаздываешь.

БУБНОВ. Это верно. (Садится, чешет голову.) Мне нынче снилось, будто я — городовой. Стою на перекрёстке и свищу в свисток. И все — все! — мне кланяются.

САТИН. Странные у тебя мечты, Бубнов. Другим людям снятся полёты, моря, женщины... А тебе — свисток.

БУБНОВ. Потому что свисток — это власть. А женщина — это расход.

КЛЕЩ (не оборачиваясь, сердито). Опять философия. С самого утра. Делать вам решительно нечего.

САТИН. Делать — нечего. Но философствовать — есть что. Человек, братец ты мой, создан для мысли, как птица для полёта. Только вот птица действительно летает, а человек — всё больше лежит на нарах.

НАСТЯ (из угла, не поднимая глаз). Замолчите вы! Читать совершенно невозможно.

САТИН. А что ты нынче читаешь, Настя?

НАСТЯ. «Роковую любовь».

БУБНОВ (ухмыляясь). Опять роковую? У тебя все любови — роковые. Хоть бы раз про какую-нибудь нероковую прочитала. Про тихую.

НАСТЯ. Дурак. Нероковая любовь — это не любовь вовсе, а хозяйство.

САТИН (с неожиданным одобрением). А ведь это умно сказано! Запомни, Бубнов: любовь без рока — хозяйство. Хозяйство без любви — тоже хозяйство. Выходит, всё на свете — хозяйство. Кроме любви.

БУБНОВ. И кроме водки.

САТИН. Водка, Бубнов, — это тоже своего рода любовь. Роковая.

ТАТАРИН (просыпается на нарах, садится, трёт глаза). Шумите... Опять шумите... Молиться надо, а вы — шумите.

САТИН. Молись, Асан. Кто тебе мешает? Мы шумим — ты молись. Бог, он через шум слышит. Ему привычно. Сколько народу ему ежедневно жалуется — и ничего, разбирает.

ТАТАРИН (качает головой). Грех. Всё у вас — грех.

БУБНОВ. Это точно. Грех. А что не грех? Ты мне скажи, Асан, что не грех? Дышать — грех? Спать — грех? Вот я лежу на нарах и ничего не делаю. Казалось бы — святой человек. А нет! Лень — тоже грех.

ТАТАРИН (махнув рукой). С вами говорить... (Отворачивается.)

Входит БАРОН, одет чище обычного, в руках — газетный лист.

БАРОН. Господа! В газете пишут, что в Москве изобрели аппарат, который передаёт человеческий голос по проводам. На расстояние. Говоришь в одном городе — а слышно в другом.

БУБНОВ. Врут.

БАРОН. Нет, серьёзно. Вот, напечатано.

САТИН. И зачем это?

БАРОН (с достоинством). Как — зачем? Это прогресс!

САТИН. Прогресс — это когда человеку делается лучше. А когда его голос слышно за тысячу вёрст — это не прогресс, а наказание. Ты представь себе: лежишь ты на нарах, тебе тепло, тихо, спокойно... И вдруг — голос! Голос из Москвы! По проводам! И кто, по-твоему, тебе звонит из Москвы? Кредитор, вот кто.

БУБНОВ (хохочет). Верно! Кредитор! Ха-ха!

БАРОН. Вы ничего не понимаете. Это — наука.

САТИН. Наука, Барон, — это когда умный человек объясняет глупому, почему ему плохо. А глупому и без объяснений плохо. Так что наука, выходит, — для умных. А для нас хватит и газеты.

КЛЕЩ (стуча молотком). Заткнитесь. Заткнитесь вы все. У меня работа.

САТИН (серьёзно). Работа... Вот ты мне скажи, Клещ: ты работаешь каждый день. Уже лет десять, если не больше. И что — тебе стало лучше?

КЛЕЩ (мрачно). Нет.

САТИН. Вот! А я не работаю десять лет. И мне тоже не стало лучше. Вывод: работа не имеет решительно никакого значения. Значение имеет только... (задумывается, вертит карту в пальцах)... нет, пожалуй, и это тоже не имеет значения.

НАСТЯ (захлопывая книгу). Пропали! Все мы пропали! Неужели вам не тошно — так жить?

БУБНОВ. Тошно. Но привычно. А привычка, Настя, — она сильнее тошноты. Сильнее любви. Сильнее страха. Привычка — вот кто настоящий хозяин.

Входит КВАШНЯ с корзиной, от которой идёт пар.

КВАШНЯ. Пирожки! С требухой! Кто хочет — по копейке за штуку. Горячие.

БУБНОВ. Откуда требуха?

КВАШНЯ. Не твоё дело, откуда. Твоё дело — есть или не есть.

САТИН (берёт пирожок, рассматривает его с разных сторон). Вот он, Бубнов, главный вопрос мировой философии: есть или не есть. Гамлет, братец мой, только думал. А мы — решаем. Ежедневно. (Откусывает.) Впрочем, требуха какая-то сомнительная.

КВАШНЯ. Не нравится — не ешь!

САТИН. Нравится. Но сомнительная. Одно другому, заметь, не мешает. Человек, Квашня, вообще существо насквозь сомнительное. Он ест сомнительную пищу, живёт сомнительной жизнью и умирает от сомнительных причин. Но! (встаёт, поднимает пирожок как бокал) — но звучит гордо! За человека!

БУБНОВ (тоже поднимая пирожок). За человека!

ТАТАРИН (оглядываясь). Грех.

КЛЕЩ (бурчит). Идиоты.

БАРОН (складывая газету). Между прочим, я вчера видел Наташу. На рынке. Она...

КВАШНЯ (резко). Молчи! Не трогай Наташу.

БАРОН (пожимая плечами). Я только хотел сказать...

САТИН (тихо, но твёрдо). Не надо, Барон. Есть вещи, о которых лучше молчать. Не потому, что нельзя говорить. А потому, что — бесполезно. Слова ничего не переменят. Вот если бы твой московский аппарат умел передавать не голос, а хлеб... тогда бы — да. Тогда — прогресс.

БУБНОВ. Хлеб по проводам! Ха! Вот это, я понимаю, изобретение!

НАСТЯ (тихо, как бы про себя). А ведь Лука был прав. Надо верить. Хоть во что-нибудь. Иначе — зачем?

САТИН (садясь, задумчиво). Лука верил в человека. Актёр поверил Луке. А мы... мы, Настя, верим в пирожки с требухой. И знаешь что? Это тоже вера. Маленькая, жалкая, с запахом лука и неизвестного мяса. Но — вера. А без веры человеку — никак.

КВАШНЯ (собирая корзину). Дураки вы все. Бог вам судья. (Уходит.)

САТИН (вслед ей). И тебе, Квашня! И тебе... (тише, почти шёпотом) И всем нам.

Тишина. Слышно, как за стеной кто-то поёт — тихо, невнятно, заплетающимся голосом, пьяную песню. Все прислушиваются.

БУБНОВ. Поёт.

САТИН. Поёт. Потому что — человек. А человек... человек — это звучит. (Длинная пауза. Потом, совсем тихо.) Иногда.

Занавес.

Шестое действие: Сад после топоров

Шестое действие: Сад после топоров

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Вишневый сад» автора Антон Павлович Чехов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву.»

— Антон Павлович Чехов, «Вишневый сад»

Продолжение

Осенью, через год после продажи имения, на маленькой станции близ бывшего вишневого сада пахло сырыми досками, углем и ранним снегом. Ветер гнал по платформе сухие листья, и казалось, будто сам сад, изрубленный и распроданный, прислал сюда свою последнюю шелуху — напомнить о себе тем, кто думал, что уже забыл.

Аня вышла из вагона первой, в простом темном пальто и с потертым чемоданом. Она стала старше, но глаза ее оставались прежними: светлыми, упрямыми, будто она все еще смотрела туда, где должно начаться новое. «Только бы не расплакаться, — сказала она себе, — мама сразу услышит в голосе прошлое».

За ней появился Трофимов, в запотевших очках, с тетрадями под мышкой. Он заговорил о курсах, о новой жизни, о том, что старые дома не жалко, но на слове «не жалко» неожиданно осекся и поправил воротник. За станцией тянулись ровные столбики дачных участков, аккуратные до уныния; там, где прежде белел сад, теперь все было размечено по линейке, как чужая тетрадь.

У буфетной двери сидел Лопахин. Он пополнел, оделся дорого, говорил громко и быстро, но глаза у него были усталые, будто он давно не спал по-настоящему. Увидев Аню, он вскочил, засмеялся, сразу же смутился и заговорил о делах:
— У нас движение, постройка, арендаторы... все, как надо.
Потом отвернулся к окну и добавил уже тише, почти про себя:
— Только вот отчего, когда все как надо, внутри стоит пусто, как в амбаре зимой?

К вечеру приехала Раневская — в светлой шляпке не по погоде, с той же поспешной улыбкой, которая умела скрывать беду и не скрывала ее вовсе. Гаев семенил рядом, кашлял, рассказывал о службе в банке, будто оправдывался перед всеми сразу. Встреча вышла шумная, почти радостная: смех, воспоминания, перебитые фразы. Но между словами то и дело образовывалась пауза, похожая на щель в рассохшемся полу.

Ночевать остановились в старом флигеле у станции, который Лопахин устроил под контору. В бывшей детской стояли счеты, кипы договоров и чернильницы; на стене висел план участков. Раневская провела ладонью по дверному косяку:
— Здесь был шкаф...
— Был, — ответила Варя, появившись из соседней комнаты с ключами на поясе. — Теперь архив.
Сказано было сухо, но сухость эта звенела сильнее упрека.

Ночью Аня вышла на крыльцо. Трофимов догнал ее и остановился рядом.
— Вы устали?
— Нет. Я слушаю.
— Что?
— Как нет топора.
Они молчали. Ему слышались недописанные речи о будущем, ей — шаги матери в старой гостиной, где уже никогда не загорится лампа под абажуром. Из темноты тянуло холодом и мокрой корой.

Утром прибежал подрядчик: ночной мороз побил половину молодых посадок. Рабочие ругались, Лопахин метался с бумагами, пытаясь пересчитать убытки еще до того, как признал их. Все пошли смотреть. Между почерневших прутиков, у старого пня, оставленного по спору о границе, стоял один живой побег дикой вишни. На тонкой ветке дрожал поздний белый цветок, нелепый и упрямый.

— Видите, — тихо сказала Раневская, — он не спросил разрешения.
Лопахин поднял руку, будто снова торгуется, и опустил. Варя отвернулась. Гаев снял шляпу. Трофимов смотрел на цветок с тем новым, тяжелым вниманием, которое приходит, когда слова о будущем впервые сталкиваются с памятью о прошлом.

К полудню разъехались: кто в город, кто по делам, кто от себя самого. Аня поднялась в вагон последней и долго смотрела в окно, пока станция не стала точкой. Издалека будто донесся знакомый звук лопнувшей струны, но вслед за ним не было топора — только долгий гул поезда и ровное дыхание земли, которая умеет помнить и без нас.

Чайка: Четвёртое действие, которого не было

Чайка: Четвёртое действие, которого не было

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Чайка» автора Антон Павлович Чехов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Дорн (стараясь увести Тригорина в другую комнату). Уведите отсюда Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился...

— Антон Павлович Чехов, «Чайка»

Продолжение

После выстрела в соседней комнате все замерли. Тригорин опустил карты на стол. Аркадина побледнела, но тут же взяла себя в руки — привычка актрисы управлять лицом сильнее любого потрясения. Дорн первым поднялся и вышел. Когда он вернулся, лицо его было неподвижным, каменным, и только руки — красивые, ухоженные руки провинциального доктора — мелко дрожали.

Прошла неделя. Усадьба у озера стояла притихшая, виноватая, как человек, который знает, что мог предотвратить беду, но не стал. Октябрь забрасывал аллеи мокрыми листьями, и никто их не убирал.

Маша пришла на кладбище одна, без мужа. Медведенко остался дома — у ребёнка прорезались зубы, и он плакал не переставая. Впрочем, Маша была даже рада. Ей не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как она стоит у свежей могилы и не плачет. Она давно разучилась плакать — может быть, именно тогда, когда поняла, что Костя никогда её не полюбит.

«А ведь я могла бы спасти его, — подумала она. — Если бы он дал мне спасти себя».

Но Треплев не давал. Никому не давал. Он принадлежал своей тоске, как монах принадлежит своему ордену — целиком, безраздельно, до последнего вздоха.

Маша постояла ещё минуту, поправила платок на голове и пошла к выходу. У ворот кладбища её ждал Медведенко. Он всё-таки пришёл — стоял, переминаясь с ноги на ногу, в своём потёртом пальто, и лицо у него было виноватое, как всегда.

— Маша, я подумал... может, тебе тяжело одной...

— Пойдём, — сказала Маша. — Дома дитя одно.

Они шли молча по размытой дороге, и осенний ветер бросал им в лицо мелкий дождь. Медведенко что-то говорил о жалованье, которое опять задержали, и о том, что директор гимназии обещал прибавку, но Маша не слушала. Она думала о том, что жизнь её — как эта дорога: длинная, грязная, без поворотов, и в конце ничего не будет, кроме усталости.

* * *

Аркадина уехала на третий день. Тригорин — с ней. Перед отъездом она плакала — плакала красиво, как на сцене, промокая глаза батистовым платком и стараясь не испортить грим. Сорин смотрел на неё из кресла и молчал. Он постарел за эту неделю на десять лет.

— Ирина, — сказал он, когда карета уже была подана, — ты бы осталась. Хоть на несколько дней.

— Не могу, Петруша. В четверг премьера. Ты же понимаешь.

Он понимал. Он всегда понимал — и от этого понимания ему делалось только хуже.

Тригорин стоял на крыльце с чемоданом и смотрел на озеро. Лицо его было рассеянное, отсутствующее — такое лицо бывает у людей, которые уже мысленно сочиняют. Он достал записную книжку и что-то черкнул карандашом.

Дорн видел это из окна и подумал: «Запишет. Всё запишет. И про выстрел, и про могилу у озера, и про Машеньку с её нюханьем табаку. Вставит в повесть. Изменит имена. Напечатает в журнале. И ему даже не будет стыдно — потому что для таких людей чужая боль есть только материал».

Но вслух Дорн ничего не сказал. Он давно привык не говорить вслух того, что думает. Это называется мудрость, а может быть — трусость. Он не знал наверняка.

* * *

Осенью Нина Заречная играла в Ельце, в маленьком театре, который пах сыростью и керосином. Зал был полупустой — двадцать, может быть, тридцать человек. Она играла Катерину в «Грозе» и играла хорошо — с той настоящей, нутряной болью, которую нельзя изобразить, а можно только пережить.

После спектакля к ней зашёл антрепренёр — толстый, потный, с масляными глазками.

— Недурно, Заречная, недурно. Но публика в Ельце, знаете ли, предпочитает водевили. Нет ли у вас чего-нибудь полегче?

Нина посмотрела на него и ничего не ответила. Она сидела перед зеркалом, снимая грим, и в зеркале отражалось лицо, которое она с трудом узнавала: бледное, с тёмными кругами под глазами, красивое той красотой, которая бывает у людей, прошедших через страдание и вышедших по ту сторону его.

Она думала о Косте. Не о живом — живого она помнила плохо, как помнят человека, которого видела в тумане. Она думала о том, последнем Косте, который рвал свои рукописи и говорил ей: «Дело не в формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах». Тогда она не поняла. Теперь — понимала.

«Я — чайка, — подумала она и тут же поправила себя: — Нет. Я — актриса».

Это было сказано без гордости и без отчаяния. Просто факт. Она — актриса. Она будет играть в Ельце, и в Вологде, и в Саратове, и в других городах, названия которых звучат как станции на бесконечной железной дороге. Она будет играть плохо и хорошо, для тридцати человек и для трёхсот. И может быть, когда-нибудь, через много лет, она выйдет на настоящую сцену — или не выйдет. Это уже неважно.

Важно другое — что она не остановилась. Что она не села у этого озера и не стала ждать, пока тоска съест её заживо, как съела Костю.

Она вытерла лицо полотенцем, оделась и вышла на улицу. Ельцовский вечер был холодный, тёмный, с редкими фонарями. Пахло дымом и первым снегом. Нина подняла воротник, сунула руки в карманы и пошла по улице — одна, маленькая фигурка в темноте, — и в этом была своя правда, может быть, единственная правда, которую стоит знать: жизнь продолжается, даже когда кажется, что ей незачем.

* * *

Сорин умер в декабре, тихо, во сне. Шамраев нашёл его утром — старик лежал в кресле у окна, с раскрытой книгой на коленях, и лицо у него было спокойное, даже довольное, будто он наконец увидел что-то хорошее.

Полина Андреевна плакала. Шамраев ходил по дому и командовал прислугой, как командуют на похоронах — громко, деловито, пряча растерянность за хлопотами. Дорн приехал из города, постоял у гроба, пощупал пульс — по привычке, хотя пульса, разумеется, не было, — и сказал:

— Спокойная смерть. Лучшее, что можно пожелать.

Аркадина не приехала. Прислала телеграмму: «Убита горем. Играю в Харькове. Приехать не могу. Целую».

Дорн прочитал телеграмму, аккуратно сложил и положил в карман. Он стоял у окна и смотрел на озеро, затянутое льдом. Снег лежал на берегу ровным, нетронутым покровом, и от этой белизны делалось больно глазам.

«Все мы чайки, — подумал Дорн. — Летим, кричим, бьёмся о воду. А озеро молчит».

Он надел пальто, вышел на крыльцо и долго стоял, глядя на озеро. Потом закурил сигару и пошёл к экипажу. Лошадь нетерпеливо переступала копытами по мёрзлой земле.

— В город, — сказал Дорн кучеру.

И экипаж тронулся — медленно, с натугой, по дороге, засыпанной первым настоящим снегом.

На дне: Утро после Актёра

На дне: Утро после Актёра

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «На дне» автора Максим Горький. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Сатин (спокойно). Эх... испортил песню... дурак! Эта последняя реплика пьесы звучит как приговор — не только Актёру, повесившемуся на пустыре, но и всем обитателям ночлежки, и самой жизни, которая не оставляет места ни для мечты, ни для правды.

— Максим Горький, «На дне»

Продолжение

Барон вошёл в ночлежку на рассвете. Лицо у него было серое, глаза — пустые. Он остановился на пороге и сказал негромко, ни к кому не обращаясь:

— Актёр... На пустыре. Удавился.

Никто не шевельнулся. Настя перестала плакать, но не подняла головы. Клещ сидел на нарах, свесив ноги, и тупо смотрел в пол. Татарин бормотал молитву в углу. Только Сатин медленно поднялся, подошёл к окну и долго стоял, глядя на серое, безрадостное утро.

Прошла минута, две. Тишина стояла такая, что слышно было, как во дворе каркает ворона — лениво, нехотя, точно и ей было всё равно.

С а т и н (не оборачиваясь). Значит — ушёл.

Б а р о н. Ушёл. Верёвку нашёл где-то... хорошую верёвку.

С а т и н. Человек — свободен. Он сам — ценность. Он сам решает, когда уходить.

К л е щ (злобно). Ты опять про своё? Человек... Ценность... Вон она, твоя ценность, — на пустыре висит!

С а т и н (оборачивается, смотрит на Клеща). Ты не понимаешь.

К л е щ. Чего тут понимать? Подох человек — и всё. Одним меньше.

Н а с т я (поднимая голову). Он в лечебницу хотел... в лечебницу, где лечат... Лука говорил — есть такая лечебница...

С а т и н (резко). Луки нет. Лука — ушёл. Он всем наговорил — и ушёл. Как облако... поманило дождём и ушло.

Б а р о н. Полицию надо бы...

С а т и н. Полиция сама придёт. Она всегда приходит — когда уже не нужна.

Пауза. Татарин встаёт, подходит к центру комнаты.

Т а т а р и н. Закон надо. Человек помер — закон есть.

С а т и н. Закон... (Усмехается.) Тут другой закон действует, князь. Закон дна. Упал — лежи. Встал — упадёшь опять. А кто устал падать — тот вешается.

Б у б н о в (из своего угла, он лежал молча и все думали — спит). Я вот картузы шью. Шью и шью. А зачем? Кому они нужны, мои картузы? Никому. А шью. Потому что руки — привыкли.

С а т и н. К чему это ты?

Б у б н о в. К тому, что привычка — сильнее смысла. Актёр привык пить. Потом привык мечтать. А когда мечта кончилась — привычки не стало. Вот и всё.

С а т и н (задумчиво). Нет... не всё. (Ходит по комнате.) Лука говорил — во что веришь, то и есть. Красиво говорил, складно. А Актёр поверил — и вот... Значит что? Значит, вера без правды — яд. А правда без веры — тоже яд. Так чем же человеку жить?

К л е щ. Работой!

С а т и н (с горечью). Работой... Ты всю жизнь работал — и где ты? Здесь, на дне. Рядом со мной, который не работал никогда.

К л е щ (вскакивает). Потому что порядка нет! Потому что справедливости нет! Я — мастеровой, я — слесарь! У меня руки золотые! А мне — нет места! Нет!

Н а с т я. Тише вы... человек умер...

К л е щ (садится, тише). Умер... Все умрём.

Сатин подходит к столу, садится. Берёт грязный стакан, вертит в руках.

С а т и н. Я вот что думаю. Лука — жалел. Он всех жалел: и Актёра, и Настю, и Анну... Жалел и врал. Красиво врал, утешительно. А я — не жалею. Я — уважаю. Я говорю: человек — это звучит гордо. Но от моего уважения — Актёр тоже повесился. Значит — ни жалость, ни уважение — не спасают?

Б у б н о в. Не спасают.

С а т и н. А что спасает?

Б у б н о в. Ничего. (Пауза.) Картузы вот...

Б а р о н (нервно). Полицию всё-таки надо позвать. Снимут его... нехорошо — висит.

С а т и н. Иди, зови. Ты у нас — барон. Тебе с полицией разговаривать привычнее.

Барон хочет что-то возразить, но молча поворачивается и выходит. Пауза.

Н а с т я. А я его жалела... Он мне стихи читал. Про любовь. Красивые...

С а т и н. Он и сам — красивый был. Когда-то. До водки, до дна, до всего этого... (Обводит рукой комнату.) Он мне рассказывал — как играл Гамлета. Провинция, маленький театр, зал — наполовину пустой. А он — играл. Говорил — в тот вечер он был Гамлет. Не играл Гамлета — был.

К л е щ (тихо). Быть и не быть...

С а т и н. Вот именно. Быть и не быть. Он выбрал — не быть.

Молчание. Откуда-то снаружи доносится шум — голоса, шаги. Барон привёл полицию.

С а т и н (встаёт, одёргивает свой грязный пиджак, говорит негромко, как будто себе). Человек — это звучит гордо... А умирает — тихо. На пустыре. На верёвке. И никто не заметит. (Пауза.) Впрочем... может быть, в этом и есть... гордость?

Входит городовой — молодой, розовощёкий, с усами. За ним — Барон.

Г о р о д о в о й. Ну, кто тут у вас? Где? Показывайте.

С а т и н (указывая на дверь). Там. На пустыре. Пойдёмте, я покажу.

Они выходят. В ночлежке остаются Клещ, Настя, Бубнов, Татарин.

Долгая пауза.

Б у б н о в (берёт иголку, начинает шить картуз). А хорошую песню испортил, дурак...

Н а с т я. Какую песню?

Б у б н о в. А ту, вчерашнюю. «Солнце всходит и заходит...» Хорошая была песня. Складная. Мы вчера пели — хорошо пели. А теперь — как её петь? Человек под неё помер. Всё — песня испорчена.

К л е щ. Найдёшь другую.

Б у б н о в. Другую... Другую найдёшь. Это верно. Песен — много. Людей — тоже. Одни уходят, другие приходят. Дно — оно не пустеет.

Татарин тихо бормочет молитву. Настя плачет. Клещ смотрит в стену. Бубнов шьёт.

Откуда-то издалека — может быть, из соседней ночлежки, может быть, с улицы — доносится чья-то песня. Другая. Незнакомая. Но такая же тоскливая, протяжная, безнадёжная.

Б у б н о в (прислушиваясь). Вот... уже поют. (Шьёт.) Я же говорю — дно не пустеет.

Занавес.

Гроза: Утро после грозы

Гроза: Утро после грозы

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Гроза» автора Александр Николаевич Островский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

КУЛИГИН (неся Катерину). Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней, что хотите! Тело её здесь, возьмите его; а душа теперь не ваша: она теперь перед судией, который милосерднее вас! (Кладёт на землю и убегает.)

— Александр Николаевич Островский, «Гроза»

Продолжение

Волга несла тело Катерины к дальним берегам, туда, где кончается Калинов и начинается другая жизнь. Но город не спал — он ворочался в своих перинах, просыпался от кошмаров, зажигал свечи и крестился на тёмные углы.

Кабаниха стояла у окна и смотрела на реку. Губы её шевелились — она читала молитву, но слова путались, и вместо «Отче наш» выходило что-то странное, нечленораздельное, похожее на стон.

— Матушка, — раздался голос Тихона из-за двери, — матушка, пустите...

— Пошёл прочь! — крикнула Кабаниха. — Прочь от меня, убивец!

Она сама не понимала, что говорит. Разве Тихон убил? Разве не Катерина сама бросилась в Волгу? Но что-то переменилось в Марфе Игнатьевне за эту ночь — какая-то пружина лопнула внутри, и весь её железный порядок дал трещину.

— Это ты её довела, — снова заговорил Тихон из-за двери, и голос его звучал иначе, чем прежде — не жалобно, не просительно, а твёрдо, почти зло. — Это ты, матушка. И я — я тоже виноват. Все мы виноваты.

Кабаниха повернулась к двери, и лицо её исказилось.

— Замолчи! Замолчи, не то прокляну!

— Проклянёте, — ответил Тихон. — Мне теперь всё равно. Я уеду из Калинова. Сегодня же уеду.

— Куда?! — Кабаниха распахнула дверь и увидела сына — бледного, с красными от слёз глазами, но странно спокойного. — Куда ты денешься без меня?

— Куда глаза глядят, матушка. В Москву поеду. Или в Петербург. Где люди живут, а не в земле заживо себя хоронят.

Впервые в жизни Марфа Игнатьевна не нашлась, что ответить. Она стояла в дверях, грузная, в тёмном платье, и смотрела на сына так, будто видела его впервые.

— Это она тебя научила, — прошептала Кабаниха наконец. — Она, змея подколодная, даже из могилы...

— Не трогайте её, матушка! — крикнул Тихон и сжал кулаки. — Не смейте! Она святая была, а мы... мы её замучили.

Он повернулся и пошёл прочь. Кабаниха хотела крикнуть ему вслед, остановить, но голос пропал. Она только смотрела, как сын уходит по тёмному коридору, и чувствовала, как рушится всё, что она строила столько лет.

Прошёл месяц. В Калинове всё вернулось на круги своя — или почти всё. Купцы торговали, мещане сплетничали, странницы разносили свои вздорные истории о землях, где люди с пёсьими головами.

Но что-то изменилось. Это чувствовали все, хотя никто не мог бы сказать, что именно.

Кабаниха постарела на десять лет. Она по-прежнему ходила в церковь, по-прежнему учила всех жить, но голос её стал глуше, а взгляд — пустым. Тихон уехал, как и обещал, и ни разу не написал матери. Дом Кабановых стоял тёмный и тихий, как склеп.

На берегу Волги, там, где нашли тело Катерины, кто-то поставил деревянный крест. Никто не знал, кто это сделал — может, Кулигин, может, отец Никодим, а может, кто-то из тех калиновских жителей, которые молчали при жизни Катерины, но помнили о ней после смерти.

К кресту приносили цветы. Не каждый день, но иногда — то ромашки, то васильки, то простые полевые колокольчики. И это было странно для Калинова, где не принято было чтить память тех, кого церковь объявила грешниками.

Но Катерину помнили. Помнили её голос, её смех, её странные речи о птицах и полёте. Помнили, как она стояла на обрыве перед грозой и говорила, что не боится смерти.

И может быть — только может быть — её смерть что-то сдвинула в этом сонном, тёмном царстве. Может быть, первая трещина уже пролегла, и рано или поздно всё здание рухнет.

А Волга текла, как текла тысячи лет назад, и будет течь ещё тысячи лет. И ей не было дела до человеческих драм, до тёмных царств и светлых душ. Она просто несла свои воды к далёкому морю — туда, где кончается земля и начинается небо.

Васса Железнова: Наследница

Васса Железнова: Наследница

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Васса Железнова» автора Максим Горький. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«ВАССА (берёт со стола коробочку с порошком). Вот, Сергей Петрович... Прими это. СЕРГЕЙ. Что это? ВАССА. Прими. От сердца помогает. СЕРГЕЙ. От сердца? Спасибо. (Принимает порошок, запивает водой.) Ты добрая, Васса. Не думал я... ВАССА. Иди спать, Сергей. Иди. (Сергей уходит. Васса стоит неподвижно, смотрит ему вслед.)»

— Максим Горький, «Васса Железнова»

Продолжение

Действие первое

Кабинет Вассы Железновой. Прошло пять лет со дня её смерти. Обстановка почти не изменилась — тот же массивный письменный стол, те же иконы в углу, те же тяжёлые портьеры. Только на стене появился портрет покойной хозяйки — строгое лицо, тёмные глаза, плотно сжатые губы.

За столом сидит НАТАЛЬЯ, внучка Вассы, молодая женщина двадцати пяти лет. Она просматривает бумаги. В комнату входит ПРОХОР, старый управляющий.

ПРОХОР. Наталья Сергеевна, из банка пришли. Говорят, срок по векселям истекает.

НАТАЛЬЯ (не поднимая головы). Скажи, что приму завтра. Сегодня некогда.

ПРОХОР. Они настаивают. Говорят, сумма большая, ждать не будут.

НАТАЛЬЯ (резко). А я говорю — завтра. Иди.

Прохор уходит. Наталья откидывается на спинку кресла, трёт виски. На стене портрет бабки смотрит на неё строго и оценивающе.

НАТАЛЬЯ (глядя на портрет). Что, бабушка? Думаешь, не справлюсь? Думаешь, слабая я? (Пауза.) А может, и слабая. Не чета тебе.

Входит РАШЕЛЬ, компаньонка, женщина средних лет с умным усталым лицом.

РАШЕЛЬ. Наташа, там Михаил Антонович приехал. Говорит, по срочному делу.

НАТАЛЬЯ (морщится). Дядя? Что ему надо?

РАШЕЛЬ. Не знаю. Но вид у него... победительный.

НАТАЛЬЯ. Зови.

Входит МИХАИЛ, брат покойной матери Натальи, представительный мужчина лет пятидесяти. Он оглядывает кабинет с хозяйским видом.

МИХАИЛ. Здравствуй, племянница. Давно не виделись.

НАТАЛЬЯ. Здравствуй, дядя. Чем обязана?

МИХАИЛ (садится без приглашения). Слышал, дела у тебя неважные. Долги растут, доходы падают. Пароходство еле дышит.

НАТАЛЬЯ. Откуда такие сведения?

МИХАИЛ. Город маленький, Наташа. Всё знают все. (Пауза.) Я хочу тебе помочь.

НАТАЛЬЯ (насторожённо). Помочь? Как?

МИХАИЛ. Куплю у тебя половину дела. Цену дам хорошую. Тебе останется достаточно, чтобы жить безбедно. А пароходством займусь я — у меня связи, опыт.

НАТАЛЬЯ (медленно). То есть ты хочешь забрать бабушкино дело?

МИХАИЛ. Не забрать — спасти. Ты, Наташа, женщина молодая, неопытная. Это не женское занятие — пароходы, грузы, рабочие. Тебе бы замуж выйти, детей растить.

НАТАЛЬЯ. Бабушка была женщиной. И справлялась.

МИХАИЛ (криво улыбается). Бабушка твоя была... особенной. Таких, как она, мало. А ты — обычная. Без обид.

НАТАЛЬЯ встаёт, подходит к окну.

НАТАЛЬЯ. Знаешь, дядя, бабушка перед смертью мне одну вещь сказала. Она сказала: «Наташка, никому не верь. Особенно родне. Родня хуже волков — те хоть в глаза смотрят, когда горло грызут».

МИХАИЛ (меняясь в лице). Это она про меня, что ли?

НАТАЛЬЯ. Это она про всех. (Поворачивается к нему.) Спасибо за предложение, дядя. Но я откажусь.

МИХАИЛ (вставая). Ты пожалеешь, Наталья. Через полгода придёшь ко мне сама, на коленях придёшь.

НАТАЛЬЯ. Может быть. А может, и нет.

Михаил уходит. Наталья остаётся одна. Она снова смотрит на портрет бабки.

НАТАЛЬЯ. Ну что, бабушка? Правильно я сделала?

Действие второе

Ночь. Тот же кабинет. Наталья спит в кресле, уронив голову на бумаги. Свеча почти догорела.

Из темноты выступает фигура ВАССЫ — не призрак, не видение, а словно живая женщина. Она садится напротив Натальи.

ВАССА (тихо). Не спи, внучка. Дел много.

НАТАЛЬЯ (просыпаясь, вздрагивая). Бабушка?! Ты... как...

ВАССА. Это сон, дура. Не бойся. (Пауза.) Я пришла поговорить.

НАТАЛЬЯ. О чём?

ВАССА. О тебе. О деле. О том, что ты делаешь неправильно.

НАТАЛЬЯ (защищаясь). Я стараюсь! Я делаю всё, что могу!

ВАССА. Стараешься — да. А толку? (Листает бумаги на столе.) Договор с Самсоновыми — невыгодный. Зачем подписала?

НАТАЛЬЯ. Они давили. Угрожали уйти к конкурентам.

ВАССА. И что? Пусть уходят. Через год приползут обратно. А ты испугалась, прогнулась. Слабость показала.

НАТАЛЬЯ (тихо). Я не ты, бабушка. Я не умею быть железной.

ВАССА (помолчав). Железной быть не надо. Железо — оно ломается. Гнётся — и ломается. Надо быть... как вода. Мягкая снаружи, а камень точит.

НАТАЛЬЯ. Ты всегда была железной. Все так говорили.

ВАССА (усмехается). Говорили... Дураки говорили. Я просто делала то, что надо. Без жалости, без страха. (Пауза.) Знаешь, почему я столько выдержала? Потому что любила. Любила дело своё, как дитя любят. А ты — любишь?

НАТАЛЬЯ молчит.

ВАССА. Вот то-то. Ты держишься за пароходство, потому что моё оно, потому что род, наследство. А не потому что сердце горит. А без сердца, внучка, никакое дело не живёт.

НАТАЛЬЯ. Тогда что мне делать?

ВАССА (встаёт). Решать. Или полюби дело — и тогда дерись за него, как я дралась. Или отдай тем, кто полюбит. Но не ходи посередине. Посередине — только смерть.

Васса уходит в темноту. Наталья просыпается по-настоящему. Свеча догорела, за окном светает.

Действие третье

Прошёл месяц. Кабинет изменился — появились новые бумаги, карты речных путей, чертежи.

Наталья сидит за столом с ФЁДОРОМ, молодым инженером.

ФЁДОР. Если переоборудовать три парохода по новой системе, расход угля снизится на четверть. Это огромная экономия, Наталья Сергеевна.

НАТАЛЬЯ. А затраты на переоборудование?

ФЁДОР. Окупятся за два года. Я всё рассчитал. (Протягивает бумаги.)

НАТАЛЬЯ (просматривая). Хорошо. Делайте. И ещё... (Пауза.) Фёдор Игнатьевич, вы ведь предлагали новую линию открыть, до Астрахани?

ФЁДОР (удивлённо). Да, но вы тогда отказали. Сказали — рискованно.

НАТАЛЬЯ. Я передумала. Давайте рискнём.

Фёдор уходит. Входит Прохор.

ПРОХОР. Наталья Сергеевна, Михаил Антонович снова приехали. Говорят, последний раз предлагают.

НАТАЛЬЯ (улыбается). Передай дяде, что я занята. И что пароходство не продаётся. Ни сейчас, ни потом.

ПРОХОР (с уважением). Слушаюсь.

Наталья остаётся одна. Она смотрит на портрет бабки. Впервые за всё время она улыбается ему.

НАТАЛЬЯ. Я, кажется, поняла, бабушка. Не железо и не вода. Огонь. Надо гореть.

Занавес.

Эпилог

Через десять лет пароходство Железновых стало крупнейшим на Волге. Наталья Сергеевна так и не вышла замуж — говорили, что она замужем за своими пароходами. Рабочие любили её и боялись, как когда-то любили и боялись её бабку.

А в кабинете, рядом со старым портретом Вассы, появился новый — портрет Натальи. Те же тёмные глаза, те же плотно сжатые губы. Железновы. Наследницы.

Гроза: После грозы

Гроза: После грозы

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Гроза» автора Александр Николаевич Островский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Катерина. Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу — всё равно. В могиле лучше... Под деревцем могилушка... как хорошо!.. Солнышко её греет, дождичком её мочит... весной на ней травка вырастет, мягкая такая...

— Александр Николаевич Островский, «Гроза»

Продолжение

Действие первое

Берег Волги. Тот самый обрыв, с которого бросилась Катерина. Год спустя.

Борис стоит у края, смотрит вниз. Он изменился — похудел, осунулся, в глазах — пустота.

Появляется Варвара. Она тоже изменилась — повзрослела, погрубела, в лице — что-то жёсткое, злое.

Варвара. Борис Григорьевич? Вы ли это?

Борис (оборачивается). Варвара... Варвара Кабанова?

Варвара. Была Кабанова. Теперь — Кудряшова. Вышла за Ваню Кудряша, уехала с ним. Живём теперь в Нижнем.

Борис. А сюда зачем?

Варвара. Матушку хоронить приехала. Марфу Игнатьевну. Померла на прошлой неделе. Говорят, от сердца, да только я думаю — от злости своей померла. Всю жизнь злилась, вот сердце и не выдержало.

Борис. А Тихон?

Варвара. Тихон... (Усмехается горько.) Тихон сначала запил, потом в монастырь ушёл. Не выдержал. Всё Катерину вспоминал, плакал. «Я виноват, — говорил, — я её не защитил». Правду говорил. Виноват. Да только не он один.

Действие второе

Они садятся на скамью. Солнце заходит, река блестит красным.

Борис. Расскажи мне... расскажи, как она... в последние дни.

Варвара. Зачем тебе? Легче станет?

Борис. Не станет. Но я должен знать.

Варвара (помолчав). После того как ты уехал, она совсем замкнулась. Ходила как тень, не ела, не спала. Свекровь её поедом ела — «грешница, распутница, опозорила семью». А Катерина молчала. Только смотрела куда-то, словно видела что-то, чего мы не видим.

Борис. Она... говорила обо мне?

Варвара. Ни разу. Ни одного слова. Но я знала — думает. Всё время думает. И ещё — молилась. Целыми ночами молилась, до рассвета. Просила Бога простить её.

Борис. За что? За что ей было просить прощения? Это я виноват, я один!

Варвара. Ты? (Смеётся зло.) Ты думаешь, всё так просто? Нет, Борис Григорьевич, тут все виноваты. Все до единого.

Действие третье

Варвара встаёт, подходит к обрыву.

Варвара. Вот смотри. Здесь она стояла в ту ночь. Гроза была страшная, молнии сверкали, гром гремел. А она стояла и смотрела вниз, на воду.

Борис. И никто не остановил её?

Варвара. Кто? Тихон спал пьяный. Свекровь... свекровь, может, и видела, да не остановила. Ей, я думаю, даже легче стало, когда Катерина ушла. Не надо больше мучить — сама себя наказала.

Борис (закрывает лицо руками). Боже мой, Боже мой...

Варвара. А ты? Ты где был? Уехал, когда дядя приказал. Послушный племянник. А она осталась — одна, среди волков.

Борис. Я не мог... Дядя бы меня лишил наследства...

Варвара. Наследства! (С презрением.) Вот ради чего ты её бросил. Ради денег. А она ради тебя — жизнь.

Действие четвёртое

Ночь. Они всё ещё сидят на берегу. Горят звёзды.

Борис. Что мне делать, Варвара? Как жить дальше?

Варвара. Живи как хочешь. Мне-то что? Я тебе не судья. Бог тебе судья, да совесть твоя.

Борис. Совесть... У меня её нет. Я думал, что есть, а нет. Если бы была — разве я уехал бы тогда?

Варвара. Может, и не уехал бы. А может, уехал бы всё равно. Люди слабы, Борис Григорьевич. Все слабы. Одни слабы от злости, другие — от страха, третьи — от любви к деньгам. Сильных нет. Или почти нет.

Борис. Катерина была сильной.

Варвара. Да. Была. Потому и погибла. В нашем мире сильным не место. Выживают те, кто умеет гнуться. А она не умела.

Пауза.

Варвара. Знаешь, что она сказала мне в последний вечер? «Варя, — говорит, — я птица. Птица в клетке. А птице нельзя в клетке — она умирает». Я тогда не поняла. Теперь понимаю.

Действие пятое

Рассвет. Варвара собирается уходить.

Варвара. Мне пора. Ваня ждёт.

Борис. Варвара... Ты счастлива с ним?

Варвара. Счастлива? Не знаю. Живём. Он меня не бьёт, не пилит. Я его не обманываю. По нашим меркам — счастье.

Борис. А любовь?

Варвара (усмехается). Любовь... Это для таких, как Катерина. Для тех, кто не боится сгореть. Я боюсь. Я выбрала жить.

Она уходит. Борис остаётся один.

Борис (глядя на воду). Катерина... Прости меня. Я знаю, что не заслуживаю прощения. Но всё равно — прости.

Он стоит долго, неподвижно. Потом медленно опускается на колени.

Борис. Господи... Если Ты есть... Прими её душу. Она не грешница. Она просто любила. А мы... мы все — грешники. Мы убили её. Своей трусостью, своей жестокостью, своим равнодушием.

Занавес.

Эпилог

Борис не вернулся в Москву. Он остался в городе, поселился в маленьком домике на окраине. Жил тихо, никого не видел, целыми днями сидел на берегу Волги, глядя на воду.

Говорили, что он помешался. Говорили, что видит призрак Катерины, разговаривает с ней. Может быть, так и было. А может быть, он просто искупал свою вину — единственным способом, который знал.

Он умер через три года, тихо, во сне. Похоронили его на городском кладбище, рядом с могилой Катерины. Никто не знает, кто поставил над его могилой крест, но говорят, что на кресте было написано: «Борис. Он любил».

А Волга течёт по-прежнему. И по-прежнему над ней гремят грозы. И по-прежнему кто-то любит, страдает, гибнет. Потому что любовь — это гроза. Она не спрашивает разрешения. Она приходит — и всё сжигает.

Дядя Ваня: Через двадцать лет

Дядя Ваня: Через двадцать лет

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дядя Ваня» автора Антон Павлович Чехов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Соня. Мы отдохнём! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую...

— Антон Павлович Чехов, «Дядя Ваня»

Продолжение

Действие первое

Та же комната, что и двадцать лет назад. Только всё как-то постарело, потускнело. Обои выцвели, мебель обветшала, на стенах те же портреты, но покрытые пылью времени.

Соня сидит за столом, перебирает счета. Ей уже за сорок, волосы с проседью, лицо в мелких морщинах. Но глаза всё те же — добрые, терпеливые.

Входит старая няня Марина.

Марина. Барышня, там письмо привезли. Из самого Петербурга.

Соня (берёт письмо, смотрит на адрес). Странно... Кто бы это мог быть? (Распечатывает, читает, бледнеет.) Боже мой...

Марина. Что такое, голубушка? Нехорошее что?

Соня. Это от дочери Елены Андреевны... От Катеньки. Она пишет, что мать умерла. И просит позволения приехать к нам, в имение, где жила её мать.

Марина. Царствие небесное покойнице. А девочка-то выросла, значит?

Соня. Ей уже двадцать два. Пишет, что хочет увидеть места, о которых так много рассказывала мать. (Опускает письмо.) Двадцать лет прошло...

Марина. Да, милая, время летит. Давно ли, кажется, они уехали — и профессор, и супруга его, — а вот уж и её нет на свете. Так и мы все уйдём.

Соня (тихо). Да, няня. Так и мы все уйдём.

Действие второе

Та же комната, неделю спустя. Вечер. Горят свечи.

Катерина Александровна, молодая женщина, удивительно похожая на свою мать в молодости, стоит у окна.

Соня входит.

Соня. Вы не устали с дороги? Может быть, хотите отдохнуть?

Катерина. Нет, благодарю вас. Мне не спится. Всё кажется странным... Мама так много рассказывала об этом доме, об этих комнатах, о саде... Я словно уже была здесь прежде.

Соня. Ваша матушка была здесь недолго. Всего одно лето.

Катерина. Но это лето изменило всю её жизнь. Она всегда говорила об этом. Здесь она поняла что-то важное о себе, о жизни...

Соня (тихо). Да, то лето многое изменило. Для всех нас.

Катерина. Вы ведь были тогда совсем молоденькой?

Соня. Мне было двадцать четыре. Почти столько же, сколько вам сейчас.

Катерина (подходит ближе). Софья Александровна, я хотела спросить вас... Мама перед смертью просила передать вам кое-что. (Достаёт из сумочки небольшой свёрток.) Вот.

Соня разворачивает свёрток. Там старая фотография — Астров, молодой, красивый — и засушенный цветок.

Катерина. Она сказала, что вы поймёте.

Соня (долго смотрит на фотографию). Михаил Львович... Он умер пять лет назад. Всё пил... Так и не женился, не завёл семьи. Говорили, любил кого-то, да без взаимности.

Катерина. Маме было очень тяжело это узнать.

Соня. А ваш отец? Профессор?

Катерина. Папа пережил маму всего на полгода. Он так и не смог без неё. При всей его сухости, при всём эгоизме — он любил её по-своему.

Пауза.

Соня. Любовь... Странная вещь. Она приносит столько страданий, а мы всё равно не можем без неё.

Действие третье

Сад. День. Те же деревья, только выросшие, раскинувшие широкие кроны.

Соня и Катерина гуляют по аллее.

Катерина. Как здесь красиво... Мама говорила, что здесь самый прекрасный сад в мире.

Соня. Этот сад — дело всей жизни дяди Вани. Он ухаживал за ним до последнего дня.

Катерина. Иван Петрович... Я помню, мама рассказывала о нём. Она говорила, что виновата перед ним.

Соня. Дядя Ваня умер семь лет назад. Тихо, во сне. Знаете, он так и не простил себе тот выстрел в профессора. Хотя не попал, хотя всё обошлось — но он считал себя человеком, способным на убийство. Это его мучило.

Катерина. Какие все были несчастные тогда...

Соня. А разве сейчас люди счастливее? Разве сейчас меньше боли, меньше непонимания, меньше несбывшихся надежд?

Катерина. Не знаю. Я сама несчастна. У меня был жених, я его любила, а он оказался обманщиком, мошенником. Обобрал нашу семью и исчез. Вот почему я здесь — мне некуда больше идти.

Соня (берёт её за руку). Бедная девочка... Оставайтесь здесь, сколько хотите. Этот дом помнит много горя, но он умеет утешать.

Действие четвёртое

Та же комната, что в первом действии. Поздний вечер. Горит лампа.

Соня сидит за столом, работает над счетами. Катерина рядом, помогает ей.

Катерина. Софья Александровна, можно спросить вас о чём-то личном?

Соня. Конечно.

Катерина. Вы никогда не жалели о своей жизни? О том, что остались здесь, в этом имении, что не уехали в город, не вышли замуж?

Соня (откладывает перо, задумывается). Жалела ли я? Когда-то — да. Когда была моложе, когда ещё надеялась на что-то... На любовь, на счастье, на какую-то другую жизнь. Но потом поняла: у каждого свой путь. Мой путь — здесь.

Катерина. Но это так несправедливо! Вы заслуживали большего!

Соня (улыбается). Чего — большего? Любви? Богатства? Славы? Знаете, я много думала об этом за эти годы. И поняла: счастье — не в том, что мы получаем, а в том, что мы отдаём. Я заботилась о дяде Ване до его смерти, я сохранила это имение, я помогла сотням крестьян... Это ли не счастье?

Катерина. Но вы были одиноки...

Соня. Да. Это было тяжело. Особенно зимними вечерами, когда темнеет рано и ветер воет в трубе... Но одиночество учит многому. Учит понимать себя, принимать жизнь такой, какая она есть.

Пауза.

Соня. Знаете, что говорил мне дядя Ваня перед смертью? Он сказал: «Соня, ты одна из нас прожила жизнь правильно. Ты не обманывала себя, не гналась за призраками, не разрушала чужие жизни. Ты просто жила — честно, терпеливо, с любовью». И я подумала тогда: может быть, в этом и есть смысл?

Катерина (со слезами). Софья Александровна...

Соня. Не плачьте, милая. Жизнь не кончена — ни ваша, ни моя. Мы будем работать. Мы будем помогать другим. И когда придёт наш час, мы увидим небо в алмазах, и вся наша жизнь, всё наше страдание превратится в радость... Так я верила двадцать лет назад, так верю и сейчас.

Занавес медленно опускается.

Катерина остаётся в имении. Она становится помощницей Сони, учится вести хозяйство, помогает крестьянам. Две женщины — старая и молодая — находят друг в друге то, чего им так не хватало: Соня обретает дочь, которой у неё никогда не было, а Катерина — мать, которую потеряла.

Имение продолжает жить. Сад цветёт весной, золотится осенью. И когда-нибудь, через много лет, кто-нибудь ещё приедет сюда — искать следы прошлого, пытаться понять тех, кто жил здесь раньше, любил, страдал, надеялся.

Потому что в этом и есть смысл: мы уходим, но что-то остаётся. Наша любовь, наш труд, наша боль — всё это не исчезает бесследно. Всё это живёт в тех, кто приходит после нас.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл