Процент с души
Алина пришла просить деньги. Двести миллионов. Столько, чтобы спасить завод отца — цифра, перед которой даже серьёзные банки отступали в сторону. Кершин не отступал.
Он сидел. Чёрное кресло, дорогое, кожаное. Крутил в пальцах незажжённую сигарету — не закуривал, просто крутил — и смотрел на неё так, будто всё уже решено. Ещё до того, как она вошла. Может, раньше.
— Сядьте.
Она села. Спина прямо. Как гостья на похоронах.
Кабинет пах деревом и чем-то горьким. Кофе? Или старые книги — те, что никто не трогал десятками лет. Тёмные переплёты. Золотые буквы на спинах, поблёкшие.
Окна во всю стену. За ними — январь, Москва, мокрый снег, жидкий свет, и над всем этим рыжее небо, будто город горел снизу вверх, медленно, без спешки.
— Я изучил ситуацию, — произнёс он, уставившись в стол. — Ваш завод. Долги. Три месяца, и суд. Отчаянное положение.
Она открыла рот, чтобы возразить. Не отчаянное, а сложное — слово другое. Но молчание вышло наружу, и она его не поймала обратно. Потому что он был прав. Оба знали.
— Я дам вам деньги.
Пауза.
Она ждала подвоха. Слова «но» или «однако», или какой-нибудь гадости. Ничего. Вместо этого он поднял голову — и в груди что-то дёрнулось, как живая рыба на крючке. Не холод. Не жар. Что-то промежуточное. Как стоять на краю крыши и понимать, что этот страх тебе нравится.
— Какие условия? — спросила она тихо.
— Одно.
Встал. Обошёл стол, двигался без спешки — человек, который привык, что весь мир под ним подстраивается, а не наоборот. Высокий. Волосы тёмные, на висках — ранняя седина. Лицо такое, что не забывается: резкое, угловатое, как будто уголь и никаких растушёвок, никакого смягчения.
— Вы будете со мной. Каждый день. До тех пор, пока долг не закроется.
— Это всё? — она моргнула, переспросила, потому что смысл не сходился.
— Вы ожидали чего-то другого?
Ожидала. Конечно, ожидала. Слухи о нём были такие, что нормальный человек бы обошёл его стороной. Жёсткий — говорили. Манипулятор — говорили. Про женщин говорили, что они уходят, но уходят изменённые, не в лучшую сторону. Впрочем, говорили это те, кто к нему не ходил. А те, кто ходил...
Молчали.
Просто молчали.
Это было хуже всего.
***
Первую неделю шло нормально. Ну, почти. Приезжала в девять, офис на Пречистенке — старый особняк, переделанный хирургически аккуратно, каждый метр взвешен. Они разбирали бумаги. Кершин работал так, что становилось страшно. Четырнадцать часов без остановки, без единого «устал», как будто батареи не садились, как будто человек был из железа. Просто работал. И всё.
А ещё смотрел.
Не пялился — это другое. Именно смотрел. Вскользь, коротко, но она ловила этот взгляд кожей на затылке, кожей на шее, чем-то глубже. Ничего не говорил. Ничего не делал. Просто смотрел, и внутри закипало раздражение, смешанное с чем-то совершенно неуместным, с чем-то, чего не скажешь вслух.
На пятый день она не выдержала.
— Почему я? Зачем вам я, если у вас есть команда из сорока человек, юристы, аналитики, чёрт знает кто ещё. Я же филолог. Я унаследовала завод.
Он закрыл ноутбук. Медленно, с щелчком, от которого она вздрогнула и сразу разозлилась на себя.
— Потому что деньги я верну и без вас. Это арифметика. Вы же...
— Я?
— Вы — не арифметика.
Тишина. Гулкая, как в пустой церкви, только ещё более пустая. За окном что-то каркнуло. Ворона. Или что-то другое — не разберёшь.
***
Ко концу второй недели она ловила себя на том, что думает о нём дома. Не о деньгах, не о заводе. О нём. О его морщине между бровей — одна, глубокая, как шрам. О руках, крупных, сухих, пальцы длинные, сильные. О том, как он передавал ей папку и его пальцы задели её локоть, и потом она часов пять чувствовала это место, как ожог, который не болит, но помнишь о нём.
Это было неправильно. Она себе это повторяла. Между ними — двести миллионов, контракт на сорок страницах, её мёртвый отец, весь этот кошмар.
Но.
В среду он налил ей виски. Не спросил. Не попросил разрешения. Просто поставил стакан рядом с её рукой. И когда их пальцы соприкоснулись — секунда, две, может, вечность; кто считает в такие моменты — она не отдёрнула руку. И он не отдёрнул. Просто стояли. Касались.
— Вам пора идти, — сказал он. Голос ровный, но что-то в нём дрогнуло, как струна, которую случайно задели.
— Да, — согласилась она.
Она не ушла.
***
В четверг он отменил все встречи. Просто так. Секретарша — памятник с лицом, двадцать лет в должности — посмотрела на неё взглядом, в котором было жалость. Или предупреждение. Скорее предупреждение.
Кабинет. Дождь за стеклом. Мелкий, назойливый, как точки в азбуке Морзе. Молчание.
— Я должен вам рассказать. О вашем отце.
Внутри что-то оборвалось. Как трос в лифте, когда летишь вниз и ловишь ничто.
— Он приходил. Три года назад. С таким же предложением. Инвестиции, партнёрство, весь этот пирог.
— И?
— Я отказал.
Морозная тишина. Колючая.
— Почему вы мне не сказали раньше?
— Потому что тогда бы вы спросили, почему я согласился теперь.
Они смотрели друг на друга. И в его взгляде было столько, просто столько, что она забыла дышать. Забыла, как это делается, как воздух проходит в лёгкие.
— Почему? — почти беззвучно.
Он подошёл к окну, прижал ладонь к холодному стеклу.
— Потому что я видел вашу фотографию. На столе вашего отца. Три года назад. И с тех пор я не мог.
— Не мог — что?
— Остановиться. Не считать дни.
Она встала. Ноги ватные. Подошла. Встала позади него. Близко. Так близко, что чувствовала тепло, идущее от его спины.
Запрещено. Опасно. Глупо. Двести миллионов. Бумаги. Завод её отца.
Она положила руку ему на плечо.
Он накрыл её руку своей — крупной, тёплой, как живой.
Дождь стучал по стеклу. Москва горела рыжим за окном. На Пречистенке внизу кто-то сигналил — долго, зло, бессмысленно.
А они стояли.
И она не знала — это падение или взлёт. И не хотела знать, на что упасть придётся, если всё развалится.
Но ей было всё равно.
Загрузка комментариев...