Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Таймер на шестьдесят семь дней

Таймер на шестьдесят семь дней

Лика согласилась в пятницу.

Не потому что хотела — хотя хотела, конечно, и врать себе было просто лень — а потому что Даниил спросил так, будто ответ «нет» вообще не существовал в его словаре. Не требовал ничего, не давил. Просто смотрел. И в его глазах — серых, как ноябрьское небо, с какой-то жёлтой прожилкой ближе к зрачку — отражалось абсолютное, спокойное знание того, что она скажет «да».

Вот так вот. Просто посмотрел — и готово.

Условия? Простые. Девять с половиной недель. Шестьдесят семь дней — он посчитал, она потом проверила на телефоне, совпадало. Снимает проект: серия фотографий, одна женщина, одно пространство, каждый день другой свет. Ей нужно только приходить. В его студию на Лиговке, третий этаж, дверь без номера. Каждый вечер, в восемь.

— А потом? — спросила Лика.

— А потом — всё. Выставка, разъехались, как не бывало.

Она помолчала. Ристретто в её чашке остывал — горький, зернистый, обжигающий нёбо, если глотать быстро. Она пила медленно.

— Зачем именно я?

Даниил улыбнулся. Не губами, конечно — чем-то в районе скул.

— Ты не красивая, — сказал он. — Ты... точная.

***

Первую неделю она думала, что справится.

Студия оказалась огромной — бывшая типография, чугунные колонны, потолки метров пять, а может, и выше. Пахло проявителем (он снимал на плёнку, как маньяк или гений, Лика так и не решила, какой вариант правдивей), пылью, и ещё чем-то. Чем-то тёплым. Может, просто его запах. И вот здесь, на третий день, ей стоило бы насторожиться, потому что запоминать, как пахнет совсем чужой человек — это, знаешь ли, симптом. Неправильный симптом.

Он почти не разговаривал во время съёмки. Ставил свет, крутил объектив — старый, тяжёлый, такие видела в фильмах про семидесятые. Просил повернуть голову. Иногда — отвернуться. Чаще всего — просто стоять.

— Не двигайся.

— Я не двигаюсь.

— Ты дышишь слишком ритмично. Это видно.

Она рассмеялась. Он нажал на спуск.

На шестой день показал ей первые снимки. Чёрно-белые, зернистые, какие-то... неприличные? Нет, одежда на ней была. Вся. Но что-то в том, как свет ложился на её шею, как тень от ресниц перечёркивала щёку — в этом было раздевающее. Хуже, чем если б была голая.

— Я не такая, — сказала Лика.

— Ты именно такая. Просто раньше никто не смотрел правильно.

Господи, подумала она. Какой банальный текст. И как он работает.

***

Вторая неделя. Третья. Приходила каждый вечер, как договаривались. Иногда на три минуты опаздывала — специально, чтобы не выглядеть одержимой. (Она была одержима.) Даниил ни разу не спросил про опоздания. Не позвонил. Между восьмью и девятью (или десятью, или дважды полуночью) он целиком принадлежал ей. В остальное время его не существовало.

Это бесило.

Нет — бесило и завораживало одновременно, как огонь в камине. Знаешь, что обожжёшься. Рука туда идёт сама.

На семнадцатый день он впервые до неё дотронулся. Убрал прядь с лица — медленно, кончиками пальцев. У Лики перехватило дыхание, и она разозлилась на себя за это, потому что ей тридцать два года, взрослый человек с ипотекой и кактусом на подоконнике, и от чужих пальцев на виске не задыхаются. Не должны же задыхаться?

Задыхаются. Ещё как.

***

Про Даниила она не знала почти ничего. Фамилия — Вернер. Выставлялся в Берлине, что-то было в Вене. Возраст — непонятно; лицо из тех, которым может быть и тридцать пять, и сорок восемь. Шрам на левой руке, тонкий, от запястья до локтя — заметила на третьей неделе и не спросила. Потому что спрашивать было нельзя.

Не правило это было. Просто. Вокруг него стояла стена — не каменная, скорее стеклянная: видно насквозь, а рукой не пробить. Лика иногда задавала вопросы, и он отвечал — кратко, точно, так, что потом она понимала: он ей ровным счётом ничего не рассказал.

— Ты был женат?

— Да.

— И?

— И — нет. Больше нет.

Пауза. Щелчок затвора.

— Не двигайся.

***

На двадцать девятый день — считала же, боже, как школьница считала — на двадцать девятый день они столкнулись в дверном проёме. Банально, как в плохом кино. Замерли. Несколько секунд просто стояли, и расстояние между их лицами было... ну, никаким. Сантиметры, может меньше. Лика чувствовала его дыхание на своей верхней губе и думала: если я шевельнусь — конец.

Она шевельнулась.

Он целовался точно. Внимательно. Без суеты. Так, будто в этом поцелуе нужно было поймать конкретный свет, конкретную тень. Лике показалось, что пол слегка накренился — но это, скорее, потому, что она с утра не ела, а не из-за поцелуя. (Из-за поцелуя.)

Потом отстранился, и в его лице не изменилось ничего. То есть вообще ничего.

— Двадцать девятый, — сказал он.

— Что?

— День. Двадцать девятый. Я думал, раньше.

У Лики внутри что-то оборвалось — верёвка, канат, что-то, на чём держалось всё её рациональное, взрослое, ипотечно-кактусное «я».

— Ты считал?

— Я всегда считаю.

***

Потом были вечера, которые она помнит нечётко — не потому что хочет забыть, а потому что в некоторых воспоминаниях слишком много всего; они слипаются, как влажные фотографии. Его руки. Свет лампы на стене — тёплый, янтарный, ненастоящий какой-то. Музыка (Шуберт, боже, Шуберт — композитор для людей, рыдающих в метро, а Лика его терпела). Его голос, когда всё-таки говорил — тихий, чуть хриплый.

Она перестала опаздывать на три минуты. Начала приходить на десять раньше, курила у подъезда — бросила же четыре года назад, но вот.

На сорок первый день наткнулась на статью. Случайно, ночью, в кроличьей норе интернета. «Даниил Вернер. Выставка "После". Берлин, 2019». Серия чёрно-белых портретов. Одна модель. Женщина с тёмными волосами, и на снимках она была... точной. Именно это слово.

Лика листала дальше. Выставка в Вене, 2021. Другая женщина. Тот же принцип. Одна модель, одно пространство. «Проект длился ровно девять с половиной недель», — цитата из каталога.

Ещё. Прага, 2023. Третья.

Пальцы у Лики стали ледяными — не от страха, нет, от чего-то другого; от понимания, что ты — не исключение. Что ты — версия 4.0.

***

Она пришла на следующий вечер. (Конечно, пришла.) Молча села в кресло у окна. За стёклами мигал Петербург — мокрый, равнодушный, наплевать ему.

— Я нашла остальных, — сказала она.

Даниил не вздрогнул. Не обернулся. Продолжал что-то делать со светом — двигал софтбокс, миллиметр влево, миллиметр вправо.

— Я знаю, — ответил он.

— Знаешь — что я нашла? Или знаешь — что я найду?

Тишина. Длинная. Неудобная. Такая, при которой хочется встать, уйти, но ноги не работают.

— Каждый раз, — сказал он наконец, не оборачиваясь, — я думаю, что в этот раз будет по-другому.

— И?

— И каждый раз — по-другому. Но всегда заканчивается.

— Через шестьдесят семь дней.

— Через шестьдесят семь дней.

Лика встала. Пальто. Шарф. Сумка.

— Что будет, если я не приду завтра?

Он наконец повернулся. В его глазах — серых, ноябрьских, с этой дурацкой жёлтой прожилкой — было что-то, чего она раньше не видела. Что-то, похожее на трещину в стекле.

— Ничего, — сказал Даниил. — Просто серия останется незаконченной.

— И всё?

— И всё.

Она ушла. Спустилась по лестнице (лифт не работал третью неделю, как назло). Вышла на Лиговку. Закурила. Руки тряслись — но это ветер; март в Петербурге, ледяной, гнилой.

Остался двадцать один день. Три недели. Она могла уйти. Развернуться, дойти до метро, забыть его студию, его руки, его дурацкого Шуберта.

Могла.

***

На сорок седьмой день Лика стояла у двери без номера. Восемь вечера. Вторник.

Зачем пришла — не знала. То есть знала, но объяснение было таким неудобным, таким некрасивым, что предпочитала прикидываться: работа есть работа; ну, договорились же; ну, двадцать дней — ерунда, пережить можно.

Правда была проще и хуже: она хотела быть рядом с ним. Хотела его свет на своём лице, его тишину, его «не двигайся» — потому что когда он говорил это, впервые за тридцать два года она чувствовала, что кто-то её действительно видит. Не смотрит — видит.

Даже если была четвёртой. Даже если будет пятая.

Она толкнула дверь.

Темно. Свет выключен. Софтбоксы накрыты. Камера — на столе, без объектива. Посреди студии — конверт. Белый, плотный, без подписи.

Лика открыла.

Фотография. Одна. Она — у окна, сорок первый день (тот самый вечер, когда она пришла после статьи, когда сидела в кресле и голос не слушался). На снимке её лицо было... разбитым. Нет — не разбитым; сломанным изнутри, как фарфоровая чашка с трещиной, которая держится только потому, что её никто не трогает.

На обратной стороне — почерк, мелкий, острый:

«Эта — не для выставки. Эта — для тебя. Прости, что считал дни.»

Ни адреса. Ни номера. Ни «до свидания».

***

Лика простояла в темноте минут двадцать. Или час. Или три — кто считал.

Потом сунула фотографию в сумку, вышла и пошла по Лиговке. Ветер бил в лицо. Петербург горел огнями — жёлтыми, белыми, красными, безразличными, наплевать.

Она не плакала. Двадцать дней осталось — а его уже не было. Сбежал из собственного эксперимента или из собственной ловушки, чёрт разберёт.

И Лика думала только одно: если он считал дни — значит, ему тоже было страшно. Значит, хотя бы это было настоящим.

А потом — может, через неделю, может, через три — она вернётся на Лиговку, поднимется на третий этаж, и дверь без номера будет заперта. Или открыта.

Шестьдесят семь дней.

Она так и не узнала, что было бы на шестьдесят восьмой.

Ночные ужасы 24 февр. 13:41

Тридцать шесть кадров

Тридцать шесть кадров

Два года назад Вадим переключился на плёнку. Просто надоела цифра. Хотелось чего-то реального, осязаемого, с запахом и шуршанием. Проявлял сам, в ванной, переделанной под фотолабораторию — крохотное место, но своё. Красный свет, вонь реактивов, шорох проявляемой бумаги — это стало его вещью, ритуалом, если хотите, хотя он никогда это так не назвал бы.

На Измайловском, где валялось столько всякой дряни, что хоть в антиквариат открывай, он нашёл камеру. Зенит-Е, начало семидесятых, корпус потёртый, как старый деньги, но механика — живая, чистая. Дед, продавец, тощий, с жёлтыми от никотина пальцами, назвал цену, при которой Вадим поверить не смог. «Забирай, — сказал он, — только плёнку сначала докончи. Там ещё кадров десять осталось».

Это показалось странным. Зарядить и не доснять? Вадим спросил, чья была камера. Дед пожал плечами. Мол, из расселённого дома принесли, коробка с фотоаппаратами, биноклями, всякой мелочью. Чья — вот этого он не знал и не хотел вспоминать.

Дома Вадим быстро управился. Чайник. Окно. Соседский кот, валявшийся во дворе. Всё это — щёлк, щёлк, щёлк. Потом проявил. Тридцать шесть кадров — десять его, остальное чужое.

Чужие снимки сначала скучили. Улица, которую он не узнавал. Подъезд с деревянными перилами, облупившейся краской. Дверь квартиры. Номер 14. Обычная, ничего примечательного. Вадим разглядывал их без особого интереса, так, для галочки.

Потом пошли интерьеры. Комната с мелким цветочком на обоях. Кухня с газовой плитой, старомодной, советской. Коридор с узким полом. Вадим раскидал фотографии на столе и вдруг ощутил это — не то чтобы узнавание, но узнавание. Планировка. Он эту планировку видел. Каждый день видел.

Посмотрел на свою кухню. Окно в одном месте. Дверной проём в другом. Ниша в стене. Совпадение, конечно — типовые дома все одинаковые, как муравейник. Но что-то уже зашевелилось в груди, холодное и неприятное.

Следующие кадры разглядывал долго, по минуте на каждый, а то и больше. Кадр пятнадцать: угол комнаты с нижней точки, почти с паркета, словно камеру положили и нажали спуск. Шестнадцать: тот же угол, но ближе. Семнадцать: стена, совсем близко, видна вся эта штукатурная грязь под обоями.

Восемнадцать.

Он отложил фото и потёр лицо. Восемнадцатый был снят изнутри. Сквозь щель. Комната видна, да, та же с цветочками, но через узкую вертикальную прорезь, как будто объектив засунули в трещину между кирпичами, туда, где свет не должен проходить.

Оставшиеся. Девятнадцатый: вентиляционная решётка. Всё видно через неё — комната, кресло, торшер, всё из стены, из-за решётки. Двадцатый: снизу, из-под половицы. Паркет обрамляет сверху, а внизу чёрная, бездонная тьма подпола. Двадцать первый: из-за зеркала. Комната отражена в пыльном стекле, но ракурс наперекосяк — камера между зеркалом и стеной, в щели, где её не должно быть.

Вадим встал. Прошёлся по квартире. На кухне посмотрел на решётку вентиляции. Потом в прихожую, на зеркало. Потом на паркет, на его края, щели.

Двадцать второго не хотел. Но напечатал.

Спальня. Сверху. С потолка. Кровать. На кровати человек. Спит. Одеяло до подбородка. Лицо нерезкое, размыто, выдержка длинная, в темноте снято. Но силуэт читается. Мужчина. Один.

Вадим посмотрел на свою кровать. На потолок. На стык плиты и стены, где штукатурка чуть отошла, образуя тёмную линию.

Двадцать третий. Двадцать четвёртый. Двадцать пятый. Двадцать шестой. Все одно и то же — спящий, вид сверху, каждый раз ближе. На последнем кадре лицо занимало почти весь кадр. Нерезкое, но черты видны. Лоб высокий. Нос прямой. Щетина.

Это было его лицо.

Сидел долго. Думал рационально. Квартира типовая — совпадение. Лицо размыто — проекция, парейдолия, его мозг видит себя, потому что боится увидеть себя. Плёнка семидесятых — его тогда вообще не существовало на свете.

Но ракурсы. Кто-то — полвека назад, может, больше — засовывал камеру в стены. В щели. Под пол. За зеркала. В потолок. Кто-то фотографировал спящих людей из пустот.

Ночью спать не мог. Лежал, смотрел вверх. Линия у стены казалась шире, толще, чем днём. Включил фонарь телефона и направил наверх.

Трещина. Просто трещина. Но в ней что-то...

На кровать встал, поднёс телефон к потолку. Штукатурка крошилась, сыпалась. Ковырнул её пальцем — кусок отвалился, открыв зазор, тёмный, глубокий. Между плитой и штукатуркой. Сантиметров пять-шесть.

Посветил внутрь.

Катушки. От плёнки. Пустые. Дюжины катушек в пыли и бетоне, уходящие в чёрноту щели. Как будто кто-то годами засовывал их туда, одну за другой, и никому не рассказывал.

Отдёрнул руку. Телефон упал на кровать, и свет попал на стену, и он увидел, что трещина идёт по всему потолку. Тонкая, едва видимая паутина линий — над кроватью, над столом, над креслом. Над каждым местом, где он обычно находился.

И тогда он услышал звук. Сухой. Тихий. Механический.

Щелчок. Как затвор фотоаппарата.

Замер. Слушал. Тишина, мёртвая. Но он знал, что это не дом, что это не старые трубы, что это...

К столу вернулся. Посмотрел на двадцать шестой кадр. Спящее лицо. Его лицо. Снято с потолка.

И вот тогда заметил деталь. На краю кадра, в темноте у потолка, где щель расширялась, — что-то было. Не рука. Не лицо. Но что-то органическое, живое. Как будто потолок был не совсем потолком. Как будто щель была не трещиной, а чем-то, что могло открываться и закрываться.

Вадим медленно поднял глаза к потолку.

Катушки. Десятки катушек. Сотни снимков. Кто-то фотографировал жильцов этой квартиры из стен, из-под полов, из потолков — десятилетиями. И эта камера, найденная на рынке, была просто одной из многих.

Новый щелчок. Чуть громче. Чуть ближе.

Куртку схватил и вышел из квартиры. На лестнице остановился и посмотрел на дверь. Номер четырнадцать.

Как на фотографии.

Он не вернулся в ту ночь. И в следующую тоже. Через неделю приехал за вещами днём, с другом. Квартира была такой же. Фотографии лежали на столе. Трещина на потолке была заделана.

Вадим не заделывал трещину.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин