Мальчик, который чинил луну
Час ночи. Деревня Перелески лежала в такой вот тишине, что голубь на почте и во сне переворачивался — слышно было. Луна светила криво, неровно, и Тимофей — у него никогда не было сна по четвергам, давно уже не спрашивал себя зачем — он заметил первым. То самое косое падение лунного света, видишь.
Луна была с трещиной.
Едва видно — как если бабушкино блюдце когда-то поцарапаешь, проводя ногтем. Но трещина была. Тимофей носом к стеклу прижался, дышать начал, рукавом протёр. Не грязь. Не конденсат, не блин. Трещина шла — раз, раз — от верхнего края косо вниз, и в ней подрагивало что-то. Мерцало там. И не просто свет сочился (если честно, давай не будем называть это светом) — серебряная пыль какая-то, мелкая, как пудра.
«Вот ведь», — сказал он. Тимофей. Испугался? Нет. В одиннадцать лет ты пугаешься контрольных и собаки Кудрявцевых (та была действительно страшная), а трещина в луне — странно просто. И странное, знаешь ли, не всегда страшное.
Кеды натянул на босу ногу. Сунул фонарик в карман пижамных штанов (хотя зачем он там нужен — луна светит и так, но вот сунул). Через веранду вылез. Ступеньки были. Ледяные. Март же — снег почти уже растаял, но земля помнила, помнит всё, цепляется за холод.
Во дворе.
Кошка. Не их кошка (кошки у них не было вообще), чужая какая-то. Огромная, серая, с глазами — янтарь старый, пожелтевший. Смотрела на него так, будто он опаздывал куда-то.
«Ты к луне?» — спросила. Говорящая кошка.
Тимофей моргнул. Ещё раз. Потом решил, что раз луна треснула — говорящая кошка, она мелочь. Логика какая-то даже. Всё ломается разом.
«Допустим», — сказал.
«Тогда молоко бери». Кошка головой мотнула в сторону крыльца — там банка стояла, забытая с вечера. Бабушка оставляла для ежа (хотя в марте ёж спит, спит крепко, и молоко каждый раз скисало, превращалось в кислое пятно).
«Зачем молоко?» — спросил.
«Затем», — сказала.
Взял он банку. Молоко холодное было, загустевшее чуть, и пахло — не молоком. Сиренью мокрой. Странно как-то. Но Тимофей не стал это вслух произносить.
Пошли.
Кошка впереди, хвост трубой, лапы бесшумные. Он за ней, кеды хлюпают по снегу талому, неприятно так. Мимо почты. Мимо магазина «Берёзка» — вывеска там всегда кривая была, паршивая, мимо детской площадки, где качели сами по себе покачивались. Без ветра. Странно.
За деревней лес начинался.
Не тот, в который по грибы ходил Тимофей — обычный, скучный, комары. Нет. Другой лес. Левее, чуть левее, и он как-то не помнил, чтобы раньше видел его. Светились берёзы — не ярко, нет; слегка, вот как экран телефона в кармане светится. Свет молочный, мягкий, тепловатый.
«Проходной лес, вот это вот», — сказала кошка. Не обернулась. «Появляется только когда луна болеет».
«Болеет?»
«А ты как думал? Трещина — от здоровья?»
Было в чём-то справедливо.
Вошли. Внутри пахло — хвоя, конечно, но и ещё что-то. Сладкое. Не мёд, не варенье, не знаю что; Тимофей подбирал, подбирал — нет слова. Перестал. Тропинка под ногами мягкая, пружинит, как по ладони идёшь, по чьей-то тёплой ладони. Между корнями светлячки сидят (светлячки в марте? да ладно) и мигают, переговариваются, что ли.
Минут десять. Или час. Кто там считал.
Тропинка привела на поляну.
На поляне. Лестница.
Деревянная, обычная, жёлтая, как все стремянки. На третьей ступеньке наклейка «ОБИ». У деда Семёныча такая же в гараже лежит. Только эта — вверх уходила. И дальше вверх. И выше, и выше, теряясь в кронах, потом выше крон, в небо упирается, где луна с трещиной отсюда огромная казалась, пульсирующая, живая, честное слово.
«Лезь», — кошка сказала.
«А ты?»
«У меня лапы», — помолчала. — «И достоинство».
Тимофей засмеялся. В первый раз за ночь. Банку с молоком под мышку зажал и полез.
Лестница.
Не качается. Не скрипит. Ступеньки тёплые — странновато для дерева в ночи, но учёт странностей Тимофей перестал вести. Лез, лез, а потом воздух — не закончился, нет, другим стал. Гуще. Пахнет серебром (серебро пахнет, кто бы подумал).
Луна прямо перед ним.
Не камень. Не холодная. Как ночник. Как тот фарфоровый, что мама включала — помнит? — круглый, тёплый, сквозь стенки что-то светится, живое такое. Трещина вот, на вытянутой руке расстояние. Серебряная пыль из неё сыпется, и луна подрагивает. Как человек подрагивает, когда холодно или больно ему.
«Эй», — сказал Тимофей. Шёпотом. «Что с тобой?»
Вздохнула луна.
По-настоящему. Долгий выдох, тихий, и серебро закружилось, завихрилось.
И тогда.
Тимофей понял. Всё. Открыл банку и молоком — осторожно, осторожно очень — на трещину плеснул. Молоко потекло, впиталось, и трещина — стала затягиваться. Как ранка. Молоко пахло сиренью, луна серебром, и вместе это было — слово нашёл потом, только потом, через годы — благодать. Вот оно слово.
Закрылась трещина. Тонкий шов остался, едва видный, светлее чуть. Луна засияла — ярче, ровнее, сильнее. Тимофей зажмурился.
«Спасибо», — сказала луна. Голос как у бабушки — тёплый, с хрипотцой, улыбается голосом.
«Не за что», — сказал. Помолчал. «Молоко-то не моё. Кошка велела взять».
«Кошка всегда знает».
Спускался долго. Или быстро. Не разберёшь; время на лестнице ведёт себя как ему вздумается. Внизу кошка ждала, лапу вылизывала.
«Готово?» — не поднимая головы.
«Готово».
«Ну и хорошо. Иди спать».
Хотел спросить Тимофей — про лес, про лестницу, откуда она, куда денется. Но кошка посмотрела. Тем взглядом. Каким все кошки смотрят, когда вопрос лишний. И не спросил.
Обратно один шёл.
Лес — растворился. Обернулся Тимофей, и там опушка обычная, пеньки, темнота просто. Деревня спала. На почте голубь не шевелился.
Через веранду вез, кеды мокрые стянул, под одеяло забрался. Одеяло тёплым было — слишком тёплым, как будто его кто-то нагрел, пока его нет.
За окном луна сияет — целая, ровная, без трещинки. Только если знаешь — если прищуриться и знаешь — виден тонкий шов. Как шрам. Как напоминание о чём-то.
Закрыл глаза.
«Спокойной ночи», — сказал. Ни кому конкретно. Просто. В тишину. В воздух. В мартовскую ночь, которая пахла талым снегом и совсем чуть — сиренью.
И уснул.
Загрузка комментариев...