Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 03 апр. 11:15

Кундера: родина отобрала у него гражданство, а он написал о ней лучшую книгу XX века

Кундера: родина отобрала у него гражданство, а он написал о ней лучшую книгу XX века

1 апреля 1929 года в Брно родился ребёнок, которого потом назовут одним из главных писателей XX века. Первое апреля. День смеха. Кундера бы оценил — он всю жизнь писал о том, как смех и забвение идут рука об руку.

Но начнём не с даты. Начнём с вопроса, который звучит куда острее: зачем человеку, которого отчизна выгнала как нечто лишнее, продолжать писать о ней всю жизнь? Отбирают язык — пишешь на нём дальше. Лишают гражданства — и ты объясняешь всему миру, что такое эта страна. Это не патриотизм. Это что-то другое. Злость, может быть. Или любовь, которую уже не отличишь от застарелой обиды.

В молодости Кундера был коммунистом. Нет, серьёзно. Вступил в партию в девятнадцать лет — в 1948-м, когда в Чехословакии произошёл переворот. Идеализм, что ли. Или просто время такое было, когда либо ты с ними, либо непонятно где. Из партии его выгнали дважды: сначала в 1950-м — за что именно, история мнётся и молчит; потом окончательно, в 1970-м, уже после Пражской весны. К тому моменту он уже написал «Шутку» — и партии было не до смеха.

«Шутка». 1967 год. Роман о студенте, который отправляет однокурснице открытку с иронической надписью — что-то про оптимизм и Троцкого. Шутка. Глупость. Но партия не смеётся; его отчисляют, забирают в армию, ломают жизнь. Весь роман про то, как одна фраза, сказанная не тем людям в не то время, способна уничтожить человека полностью. И ведь это не метафора — никакого художественного преувеличения. В Чехословакии 1950-х люди получали реальные лагерные сроки за анекдоты.

Книгу запретили сразу после 1968 года. Советские танки вошли в Прагу в августе, а вместе с ними пришло что-то вроде культурной дезинфекции — смыть всё, что думало не туда. «Шутку» изъяли из библиотек. Вместе с именем автора.

Кундера уехал в 1975-м. Франция. Ренн, потом Париж. Уехал — и как-то сразу выяснилось, что гражданство ему больше не нужно: в 1979-м Прага лишила его официально. Без суда и следствия, просто — больше не чех. Ну и ладно, решили там.

Во Франции он написал «Книгу смеха и забвения» — и это, пожалуй, самая точная книга о том, как работает государственная память. Смех и забвение не противоположности. Они соучастники. Власть смеётся над тем, что ты помнишь, а потом стирает это из записей — и всё, ничего не было. Один из персонажей связан с реальным политиком Клементисом, которого вычеркнули с официальной фотографии после казни. Буквально отретушировали. На снимке осталась только его шапка на голове другого человека. Кундера понял в этом что-то фундаментальное про власть задолго до того, как мы научились говорить слово «фейк».

«Невыносимая лёгкость бытия». 1984 год. Книга, которую в школе не читают, но о которой все что-то слышали. И обычно — неправильное. Что это, мол, роман про любовь. Ну, да. Примерно как «1984» Оруэлла — это роман про работу в офисе.

Четыре персонажа: Томаш, Тереза, Сабина, Франц. Прага, Женева, Париж. И центральный вопрос, который Кундера крутит так и сяк: что тяжелее — жить с последствиями своих решений или жить так, будто последствий нет? Ницше говорил об «вечном возвращении» — что если каждое мгновение повторяется бесконечно, оно приобретает вес, становится ответственностью. Кундера смотрит на это и спрашивает: а что, если — нет? Если всё один раз и больше не вернётся? Тогда легко. Невыносимо легко. А лёгкость — это страшнее, чем кажется.

В 1988-м Филип Кауфман снял фильм с Дэниелом Дэй-Льюисом в роли Томаша. Получилось красиво, но это другая история — кино всегда немного врёт, когда берётся за Кундеру, потому что он думает не образами, а понятиями. У него есть глава, где он просто объясняет, что такое кич — и это четыре страницы чистой философии посреди романа про людей в постелях. Попробуй-ка такое снять.

А потом было неприятное. В 2008-м чешский журнал «Respekt» опубликовал архивный документ: якобы в 1950 году молодой Кундера донёс в полицию на человека, которого та потом арестовала и посадила. Кундера всё отрицал — категорически, жёстко, без оговорок. Доказательств больше не появилось. Точки нет до сих пор — ни оправдательного, ни обвинительного приговора. Просто висит. Как это всегда бывает с репутацией: один документ, сорок интерпретаций, и никакого ответа.

Писать по-чешски он перестал в 1993-м — перешёл на французский. Окончательно. Стал французским писателем чешского происхождения; или чешским, живущим в Париже; или просто Кундерой, которому ярлыки надоели. «Медлительность», «Удостоверение личности», «Незнание» — эти романы написаны по-французски, и в них что-то другое, более холодное, более отстранённое. Хотя, может, это просто другой язык так ощущается изнутри.

Чешское гражданство ему вернули в 2019-м. Через сорок лет. Он к тому времени почти не давал интервью — замолчал в районе 1985-го и уже не размолчался. Жил с женой Верой в Париже. Умер в июле 2023 года — тихо, без скандала, что для человека его масштаба почти удивительно. Нобелевки так и не дали — хотя в списках претендентов он мелькал регулярно с конца 1970-х. Почему? Версий много, ответа нет. Толстой тоже не получил. И Набоков. И Борхес. Премии — штука странная.

97 лет. Не круглая дата, не юбилейная — и именно поэтому, может быть, честная. Без торжественных речей. Просто повод взять с полки «Невыносимую лёгкость» — или «Шутку», если ещё не читали, — и понять что-то про то, как смеяться и забывать, оставаясь при этом собой. Впрочем, Кундера бы наверняка сказал, что «оставаться собой» — это и есть главный человеческий самообман. Наверное, он был бы прав.

Статья 03 апр. 11:15

«Степной волк» Гессе: экспертиза романа, который злится на весь мир — и попадает в точку

«Степной волк» Гессе: экспертиза романа, который злится на весь мир — и попадает в точку

Герман Гессе. «Степной волк». 1927 год. Философский роман. Около 300 страниц. Перевод на русский существует в нескольких версиях — и это важно, потому что немецкий оригинал ритмически очень специфичен.

Есть книги, которые ты читаешь. И есть книги, которые читают тебя — просвечивают насквозь, без анестезии, и показывают то, что ты старательно прятал. «Степной волк» из вторых. Причем без какого-либо такта.

Гессе написал этот роман в 1927 году, будучи в глубокой депрессии после второго развода. Ему было сорок девять лет. Кризис среднего возраста — только настоящий, не когда покупают красный автомобиль, а когда по-настоящему не понимаешь, зачем продолжать. Все это чувствуется на каждой странице. Не как нытье, а как честность. Редкая, почти неприличная честность человека, которому нечего терять.

Гарри Галлер — пятидесятилетний интеллектуал, который ненавидит буржуазию, а сам снимает аккуратную буржуазную комнатку с салфеточками на полочках. Он называет себя «степным волком» — человеком, в котором живут два существа: цивилизованный бюргер и дикий зверь. Один хочет слушать Моцарта и пить кофе. Другой хочет загрызть все вокруг и уйти в лес. Это не метафора в смысле «просто образ» — для Гарри это буквальная картина мира, и он мучается ею вполне всерьез.

Структура романа странная, и это надо принять сразу. Начинается как дневник, который «нашел» некий добропорядочный жилец после исчезновения Галлера. Потом идет «Трактат о степном волке» — философский памфлет внутри романа, без которого дальше не разобраться. Потом — собственно история с джазом, с женщинами, с Волшебным театром. Три слоя, три темпа, три способа говорить об одном и том же. Спойлеров не будет, но финал такой, что с первого раза его просто не понимаешь. Со второго — тоже. С третьего начинаешь подозревать, что Гессе смеялся.

Гессе умеет делать одну вещь лучше почти всех прозаиков своего времени: он описывает ментальную боль точно. Не красиво — именно точно. Вот Галлер стоит перед витриной с едой. Смотрит. Ему одиноко. И Гессе не пишет «ему было одиноко» — он описывает запах жареного мяса, желтый свет в стекле, ощущение холодного стекла под пальцами, гул улицы сзади. Читаешь — и узнаешь. Знаешь это чувство. Неловко его знать — но узнаешь.

Язык — тяжелый, плотный, как намокший шерстяной плащ. Немецкая проза начала века вся такая, но у Гессе это работает. Предложения длинные, с придаточными, с паузами посередине, которые давят — и это правильно, потому что роман про давление. Про то, как мир давит на человека, который в него не вмещается. «Трактат о степном волке» внутри текста — отдельный феномен: философское эссе, которое дает концептуальный каркас для всего последующего. Редкий прием. У Гессе получилось.

Роман честен насчет возраста. Галлеру пятьдесят, он устал — не романтически, не красиво, а по-настоящему. И это не повод для героизма, а просто факт. В литературе 1920-х годов это было довольно смело; принято было изображать усталых людей либо сломленными, либо возрожденными. Галлер — ни то ни другое. Просто устал. И продолжает.

Теперь о плохом. «Волшебный театр» — метафизическое пространство в последней трети романа — задуман как психоделическое путешествие в бессознательное. Отсылки к Юнгу, идея множественности личности, все на месте. Но исполнение местами напоминает студенческий спектакль после первого прочтения Фрейда. Слишком буквально. Слишком объяснено. Гессе доверяет читателю — и тут же не доверяет: через рассказчика объясняет символы прямым текстом. «Это означает то-то». Не надо. Мы бы поняли сами.

Герминия — женский персонаж, который появляется в середине романа и становится... проводником? Зеркалом? Анимой? Она живая и обаятельная — но используется как инструмент для развития Галлера, и это чувствуется слишком сильно. Она существует ради него, а не сама по себе. В 2020-х читается с прищуром.

Галлер много страдает по поводу буржуазности — и очень мало делает. Это можно читать как трагедию умного человека, который не способен выйти за рамки. Можно — как тихий нарциссизм, завернутый в интеллектуальную упаковку. Зависит от настроения, в котором берешь книгу.

Несколько типов людей, которым «Степной волк» попадет точно в нерв: те, кому около сорока, кто чувствует, что живет не своей жизнью, но не знает, как выйти; люди, знакомые с депрессией — не потому что книга лечит, а потому что она называет то, что они не могли назвать; любители Томаса Манна, раннего Кафки. Кому не подойдет: любителям сюжетного экшена (его нет), людям, которым нужен четкий финал (его нет), всем, кто хочет выйти с ощущением «все хорошо». Из этого романа выходишь с ощущением «все сложно». Причем не плохо — именно сложно.

Читать. «Степной волк» — одна из тех книг, которые остаются с тобой не потому, что ты их любишь, а потому, что они тебя узнали. Не комфортное чтение — зеркало. Честное, без льстивого угла. Лучший момент: когда тебе сорок и ты стоишь на развилке. Когда ты достаточно устал, чтобы не отмахнуться, — и достаточно жив, чтобы не утонуть. 8 из 10. Минус два балла за Волшебный театр и за Герминию, которая заслуживала большего. Плюс восемь — за честность, которая редко встречается в литературе любой эпохи.

Замок: глава, найденная между стенами

Замок: глава, найденная между стенами

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Замок (Das Schloss)» автора Франц Кафка. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Роман «Замок» остался незавершенным. По свидетельству Макса Брода, Кафка рассказал ему задуманный финал: К. так и не попадет в Замок, но на смертном одре получит извещение из канцелярии — ему дозволяется жить и работать в Деревне, хотя законных оснований для этого не существует. Последние сохранившиеся строки рукописи обрываются на разговоре К. с Пепи в трактире «У моста».

— Франц Кафка, «Замок (Das Schloss)»

Продолжение

К. проснулся оттого, что кто-то стоял над ним.

Не рядом — именно над ним, как будто потолок комнаты вдруг приобрел лицо. Это был чиновник. Маленький, с бледными руками и воротником, который казался слишком большим для его шеи, — или, вернее, шея казалась слишком маленькой для воротника, что, впрочем, одно и то же, хотя К. не мог бы сказать наверняка, потому что разница между этими двумя утверждениями, при всей их кажущейся симметрии, была, вероятно, принципиальна для кого-нибудь в Замке.

— Вы К.? — спросил чиновник.

— Да, — ответил К. и сел на кровати.

— Землемер?

— Землемер.

Чиновник кивнул. Не одобрительно и не осуждающе — просто кивнул, как кивает механизм, когда в него опускают монету. Затем он достал из портфеля — портфель был темной кожи, потертый, с медной застежкой, которая не закрывалась до конца, — стопку бумаг и принялся листать.

— Дело в том, — сказал чиновник, — что ваше прошение рассмотрено. Прошение от четырнадцатого числа, копия которого, заверенная Бюргелем, была направлена в секретариат Кламма, а оттуда — после надлежащей обработки — в подотдел регистрации земельных претензий, где оно пролежало некоторое время, и не потому, что было забыто, — ни в коем случае! — а потому, что подотдел в этот период проходил внутреннюю реорганизацию, связанную с пересмотром номенклатуры документов второй и третьей категории, к которой ваше прошение, строго говоря, не относилось, но могло бы относиться при определенных обстоятельствах, которые, к счастью или к несчастью — тут мнения расходятся — не наступили.

К. слушал. Он давно уже научился слушать так, как слушают шум воды: не вникая в каждое слово, но улавливая общее направление потока. Поток, как правило, шел по кругу.

— И каков результат? — спросил К.

Чиновник поднял глаза. В них было что-то — не удивление, нет, — скорее, мягкое разочарование, какое бывает у учителя, чей ученик задал вопрос, обнаруживающий полнейшее непонимание предмета.

— Результат? — переспросил чиновник. — Вы хотите знать результат?

— Да. Мое прошение — одобрено или отклонено?

Чиновник сложил бумаги. Потом разложил их снова. Потом снова сложил — но в другом порядке, так что верхний лист оказался внизу, а нижний — наверху, и К. подумал: а может быть, в этом и заключается весь процесс — бесконечное перекладывание одних и тех же страниц, каждый раз в новой последовательности, каждый раз — якобы другой документ.

— Видите ли, — сказал чиновник, и голос его стал мягче, почти доверительным, — понятия «одобрено» и «отклонено» несколько... как бы это выразить... устарели. Замок перешел на новую систему. Теперь прошения не одобряются и не отклоняются. Они — обрабатываются. Процесс обработки является непрерывным. Ваше прошение находится в состоянии обработки, и это, если позволите, наилучшее состояние, в каком прошение может находиться, потому что обработка означает, что им занимаются, в то время как одобрение или отклонение означало бы, что им перестали заниматься, а это, согласитесь, хуже.

К. встал. Ноги затекли — он спал прямо в одежде, на узкой кровати в трактире, и одеяло было влажным, и подушка пахла чужими волосами. Или своими. К этому моменту он прожил в деревне так долго, что его собственные волосы, его одежда, его запах — все стало частью этого места, как мох на камне.

— Мне нужно попасть в Замок, — сказал К.

— Да, — ответил чиновник. — Это известно.

— И?

— И вы стоите на верном пути. — Чиновник застегнул портфель (застежка, как и прежде, не закрылась). — Путь в Замок существует. Он задокументирован. Есть даже схема — семнадцатого года, и хотя с тех пор топография несколько изменилась, потому что была проведена малая перепланировка северо-западного крыла, а также демонтирован вспомогательный мост через ров, который, впрочем, никогда не использовался по назначению, — схема в целом остается действительной. При определенном допущении.

— Каком допущении?

— Что вы не будете ею пользоваться.

К. молчал.

— Это не парадокс, — поспешно добавил чиновник. — Схема верна, но предназначена для тех, кто уже находится в Замке. Для ориентации внутри. Для входа извне она не годится, потому что вход — это, строго говоря, не пространственная категория, а административная. Вы не входите в Замок — вам оформляют вход. Это разные процедуры, хотя результат... — он помедлил, как если бы сам запутался, но тут же выправился: — хотя результат, безусловно, совпадает. Или совпал бы. Если бы вопрос о результате стоял. Но он, как я уже объяснил, не стоит.

Чиновник направился к двери. На пороге обернулся.

— Ах, и еще. Вам назначен помощник. Некий Варнава — вы, кажется, знакомы. Он будет приносить вам сообщения из Замка. Регулярность доставки... ну, регулярность — понятие относительное. Скажем так: сообщения будут приходить. Когда — зависит от обстоятельств. Каких — выяснится по мере поступления.

Он ушел. Дверь закрылась. Не хлопнула, нет — закрылась ровно, тихо, как закрывается глава в книге.

К. сел обратно на кровать.

Внизу, в трактире, кто-то двигал мебель — скрежет ножек по каменному полу. Хозяйка, наверное. Или один из помощников — тех двоих, которых К. давно перестал различать, потому что они сами, казалось, не считали нужным различаться. Они были — функция. Два проявления одной и той же бесполезности.

К. подошел к окну.

За окном лежал снег — ровный, плотный, белый, как чистый бланк. Замок был там, наверху. К. видел его каждый день. Башни. Крыши. Стены. Иногда ему казалось, что Замок приближается — не физически, а как-то иначе; как приближается мысль, которую не можешь додумать, — вот она уже почти здесь, уже почти сформулирована, но всегда — всегда — в последний момент расплывается.

А может быть, подумал К., Замок и был — мыслью. Недодуманной, общей, ничьей мыслью, которая повисла над деревней, и все смотрели на нее снизу, и все о ней говорили, и никто — ни единый человек — не знал, о чем именно.

Фрида вошла без стука. Она делала так всегда — не из бесцеремонности, а потому что дверь в их отношениях давно перестала быть границей.

— Тебя опять искали, — сказала она.

— Кто?

— Не знаю. Кто-то. Мальчик из канцелярии. Или не мальчик. Маленький. С портфелем.

— Он уже был здесь.

— Другой.

К. посмотрел на нее. Фрида стояла у двери и выглядела так, как выглядят люди, которые давно перестали ждать чего бы то ни было, но еще не научились не ждать. Промежуточное состояние. Как прошение в обработке.

— Ты когда-нибудь была в Замке? — спросил К.

Фрида не ответила. Она подошла к окну, встала рядом с ним, и они оба смотрели вверх — на башни, на крыши, на стены, которые в утреннем свете казались ближе, чем когда-либо.

— Иногда, — сказала Фрида, не поворачиваясь, — мне кажется, что Замка нет.

— А что есть?

— Дорога. Дорога, которая ведет вверх. Только дорога.

К. промолчал. За окном маленький чиновник шел по снегу прочь от трактира. Портфель болтался в руке. Застежка поблескивала. Следы на снегу были ровные, одинаковые, как строчки в казенном формуляре.

К. оделся. Вышел.

Снег скрипел.

Дорога вела вверх.

Она всегда вела вверх.

Цитата 03 апр. 11:15

Жан-Поль Сартр: свобода и ответственность в экзистенциализме

Человек осужден быть свободным и несет полную ответственность за свой выбор — центральная идея экзистенциализма Сартра.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Угадай автора 20 мар. 02:42

Философия без иллюзий: чей это взгляд на жизнь?

Каждый день я убеждаюсь, что у нашей жизни нет автора.

Угадайте автора этого отрывка:

Статья 03 апр. 11:15

Коллекционер маньяков и женщина с обрыва: Джону Фаулзу сегодня — 100 лет

Коллекционер маньяков и женщина с обрыва: Джону Фаулзу сегодня — 100 лет

Тридцать первого марта — ровно сто лет со дня рождения Джона Фаулза. Родился в Лей-он-Си, приморском городке в Эссексе — таком скучном, что само название звучит извинительно. Городок. Море. Мальчик. Всё это потом станет сырьём для книг, которые до сих пор не отпускают.

«Коллекционер» — его дебютный роман, 1963 год — стал любимым чтением реальных маньяков. Не метафорически. Буквально: Леонард Лейк, калифорнийский серийный убийца, держал потрёпанный экземпляр рядом с клеткой для жертв. Чарльз Нг — тоже читал. Фаулз знал об этом. Молчал. Потому что автор за своих читателей не отвечает — или всё-таки отвечает? Этот вопрос он, судя по редким интервью, так до конца жизни и не решил для себя. Мерзкий холодок под рёбрами — вот что остаётся после таких знаний.

Что вообще происходит в «Коллекционере»? Клерк Фредерик Клегг выигрывает в лотерею кучу денег, покупает загородный дом с подвалом и похищает девушку, которая ему нравится. Студентку. Художницу. Он её не насилует — он её коллекционирует. Как бабочек; у него и правда есть энтомологическая коллекция, и Фаулз это придумал далеко не случайно. История рассказана дважды: сначала голос Клегга — вежливый, почти обиженный, — потом дневник жертвы. И вот тут удар под дых: читатель понимает, что Клегг не монстр в привычном смысле. Он хуже. Пустой. Как резервуар без воды — и именно поэтому страшный. Зло без мотива страшнее зла со смыслом; Фаулз это понял раньше всех.

Интеллигентская Британия в шоке сидела.

Деньги от «Коллекционера» дали Фаулзу главное — время. И он написал «Волхва». Роман вышел в 1966-м, потом автор его сам переработал в 1977-м: был недоволен собой, что уже говорит кое-что о характере. Действие — греческий остров Спецес; Фаулз там действительно преподавал английский, там познакомился с будущей женой Элизабет, там и придумал всю эту историю. Английский учитель Николас попадает в психологическую игру, которую устраивает загадочный богач Кончис: театральные постановки прямо в жизни, подставные актёры, мистификации слоями — реальность расслаивается под ногами. Читатель чувствует себя так же, как герой. Вроде разобрался — и снова нет, снова ничего не понятно. Фаулз говорил: книга задумана без окончательного ответа. «Волхв» — роман-головоломка с намеренно убранной последней деталью.

Студенты любят такое. Профессора — через раз, примерно.

Главная книга — «Женщина французского лейтенанта», 1969 год. Вот где настоящий фокус. Викторианская Англия, портовый Лайм-Реджис — тот самый городок, где Фаулз потом и прожил большую часть взрослой жизни, почти затворником. Сара Вудрафф стоит на молу в шторм и смотрит в море. Вокруг — слухи, позор, история о каком-то французском офицере. Чарльз Смитсон, вполне благовоспитанный джентльмен с правильной невестой, влюбляется — и это его губит. А потом Фаулз делает то, что тогда казалось почти нахальством: предлагает три возможных концовки. Три. И прямо в тексте выходит как нарратор-персонаж — да, вот так, в ткань викторианского романа — и говорит: я не знаю, чем это закончится, я сам решаю прямо сейчас. Четвёртая стена снесена с хрустом, щепки в стороны.

Сейчас этим никого не удивишь — постмодернизм стал учебниковым. Но в 1969-м метафикция в массовом романе была заявлением. Роман продавался тиражами, которые академические критики не прощают: слишком хорошо, слишком популярно — значит, подозрительно. В 1981-м вышел фильм: Мерил Стрип, Джереми Айронс, режиссёр Карел Рейш, сценарий писал Гарольд Пинтер — не абы кто. Мерил номинировалась на «Оскар». Достаточно.

А сам Фаулз жил в доме над обрывом в Лайм-Реджисе — там, где гуляла его Сара, — и журналистов не жаловал. Редко выходил. Много читал. Переводил с французского — Перро, Клерисо. Дальнейшие романы вышли, были уважаемы, некоторые любимы. Но три первых — вот что зацепило намертво. Три удара, три попадания.

Влияние. Иэн Макьюэн называл Фаулза важным — в разных интервью, без нажима. Салман Рушди тоже. «Постмодернизм с человеческим нутром» — вот как это можно сформулировать; сам Фаулз от ярлыков морщился, считал себя прежде всего экзистенциалистом: Сартр, Камю, свобода как тяжесть, а не подарок. Это буквально встроено в каждый его текст — особенно в «Волхве», где свобода выбора оборачивается таким ужасом, что начинаешь завидовать тем, у кого выбора нет. Минут пять думаешь об этом. Или десять. Или всю дорогу домой.

Умер в ноябре 2005-го. Семьдесят девять лет. Тихо, в Лайм-Реджисе.

Сто лет — хороший повод прочитать. Или перечитать — «Коллекционер» до сих пор бьёт под дых с первых страниц; «Волхв» не отпускает неделю после финала; Сара Вудрафф, стоящая на молу в шторм, — один из самых живых женских образов в английской литературе XX века. Живее многих реальных людей, честно говоря.

Три книги. И тишина. И сто лет.

Статья 03 апр. 11:15

Инсайд: как убеждённый коммунист из Брно стал иконой свободной мысли — и никогда не объяснился

Инсайд: как убеждённый коммунист из Брно стал иконой свободной мысли — и никогда не объяснился

Он не давал интервью тридцать лет. Просто отказывался — молча, без объяснений, без пресс-релизов. Публика злилась. Критики шептались. Он не реагировал.

Милану Кундере 1 апреля исполняется 97 лет (посмертно, что ли — он умер в июле 2023-го в Париже, но дата рождения никуда не делась). 97 лет — и примерно столько же лет ведутся споры о том, кем он был на самом деле: диссидентом или конформистом, гением или моральным банкротом, великим европейцем или перебежчиком. Правда, как это часто бывает, немного хуже любого варианта.

Итак, факт первый — и он неудобный: Кундера был коммунистом. Не «сочувствовал», не «разочаровался потом» — вступил в партию в 1948 году, когда ему было 19, с явным энтузиазмом. Исключили его в 1950-м. Восстановили в 1956-м. Снова исключили в 1970-м — уже окончательно, после того как он осмелился поддержать Пражскую весну. Эта биография — не грязное пятно, которое пытаются скрыть биографы. Это, собственно, и есть Кундера: человек, который на собственной шкуре испытал то, о чём потом писал, — как идеология сначала обещает рай, а потом требует душу.

«Шутка» — первый его роман, 1967 год. Людвик Яхл посылает открытку подруге: «Оптимизм — опиум народа! Здоровый дух воняет идиотизмом. Да здравствует Троцкий!» Шутка. Чёрный юмор студента, который дурачится. Итог: исключение из партии, армейский штрафной батальон, перекроенная жизнь. Роман вышел в оттепель 1967-го, мгновенно стал бестселлером — и был запрещён сразу после советских танков в августе 1968-го. Кундеру вычеркнули из всех каталогов, уволили из всех университетов. Как будто его никогда не было.

Но было. Ещё как было.

В 1975-м он уехал во Францию. Не «эмигрировал в поисках лучшей жизни» — его фактически вытолкали. В 1979-м чехословацкое правительство лишило его гражданства. Кундера стал апатридом — человеком без паспорта, без Родины, без права вернуться. Зато с пишущей машинкой. И с грандиозным раздражением, которое он методично перегонял в прозу.

Потом была «Книга смеха и забвения» (1979). Странная вещь — не совсем роман, не совсем эссе; что-то посередине, с главами, которые, кажется, могут идти в любом порядке, и с автором, который вдруг вылезает прямо в текст и говорит: «Вот, кстати, про меня». Книга о памяти и её отсутствии — о том, как режим стирает неудобных людей из истории, буквально ретушируя фотографии. И о том, что забывать умеют не только режимы. Обычные люди справляются с этим ничуть не хуже.

А потом — «Невыносимая лёгкость бытия» (1984). Вот тут мир окончательно сошёл с ума по Кундере. Томаш и Тереза. Прага, 1968. Эрос и Танатос, история как задник, философия Ницше, объяснённая через постельные сцены. Звучит как пошлость? Именно это поначалу и раздражало критиков. Но Кундера делал нечто хитрое: прятал диагноз эпохи в личную историю двух людей, которые никак не могут договориться — что важнее, свобода или привязанность. Томаш хочет лёгкости. Тереза тянет его в тяжесть. Оба правы. Оба проигрывают. История смотрит на них и не комментирует.

Концепция «kitsch» у Кундеры — отдельная история, довольно жуткая. Он вкладывал в это слово не «безвкусица», а нечто точнее: потребность в мире, где дерьма не существует; умиление перед упрощёнными картинами бытия; слезливый восторг перед флагами, детьми на лугу, первомайскими парадами. Китч — это тоталитаризм чувств, отказ признавать сложность. И Кундера видел его везде: в коммунизме, в масс-культуре, в либеральных лозунгах. Никого не щадил — что раздражало всех подряд, что само по себе, в общем-то, неплохой знак.

Нобелевскую премию он не получил. Ни разу. Несмотря на слухи о бесчисленных номинациях. Версии «почему» разные — от дипломатических до личных. Но в 2008 году в эту историю влетел неприятный эпизод: чешский журнал «Respekt» опубликовал архивный документ, якобы свидетельствующий, что в 1950-м молодой Кундера донёс полиции на западного агента. Доказательства — спорные. Кундера всё отрицал. Историки спорят до сих пор. Дело не закрыто — ни в архивах, ни в умах.

Стоп.

Важный момент, который легко пропустить: даже если донос был — это не отменяет «Невыносимую лёгкость бытия». Хорошие книги пишут самые разные люди, включая людей с тёмными страницами в биографии. Это неудобно, но правда. Кундера, собственно, сам об этом и писал — о том, что человек не монолитен, что прошлое не смывается, но и не перечёркивает всё остальное. Он был живым доказательством собственных тезисов. Что само по себе — либо ирония, либо последовательность.

Последние десятилетия он жил в Париже, в Шестом округе, почти невидимо. В 2019-м ему вернули чешское гражданство — символический жест спустя сорок лет. Он принял молча. Говорили, что почти ослеп. Говорили, что писал до конца. Говорили разное — проверить было невозможно, потому что он по-прежнему никого не пускал. Умер 11 июля 2023 года. Некрологи были огромные и искренние.

97 лет. Не круглая дата — но в этом что-то кундеровское. Он бы не выбрал юбилей с нулём. Слишком очевидно. Слишком китчево.

К. перед Замком: утерянная глава о пробуждении

К. перед Замком: утерянная глава о пробуждении

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Замок» автора Франц Кафка. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Роман «Замок» остался незавершённым. Последние строки рукописи обрываются на середине сцены, в которой К. разговаривает с Герстекером. Макс Брод, душеприказчик Кафки, записал предполагаемый финал: К. не получает разрешения жить в деревне, но на смертном одре ему сообщают, что ему дозволено остаться.

— Франц Кафка, «Замок»

Продолжение

К. проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. Это был Варнава — или нет, не Варнава; человек стоял в темноте, и К. видел только очертания шляпы, нелепо высокой, будто карнавальной. «Вас вызывают», — сказал человек, и голос его был сухой, как бумага, которую рвут надвое.

К. сел на кровати. Холод. Ноги босые, пол ледяной, половицы скрипнули — всё как обычно в этой проклятой гостинице, где каждая ночь похожа на предыдущую, а утро никогда по-настоящему не наступает.

«Вызывают — куда?» — спросил К., и собственный голос показался ему чужим, принадлежащим кому-то, кто задавал подобные вопросы уже тысячу раз и давно перестал ждать ответа.

Человек в шляпе молчал. Потом повернулся и вышел, оставив дверь открытой. В коридоре тянуло гарью — кто-то опять жёг бумаги в печи на первом этаже; хозяйка или её помощница, или один из бесчисленных слуг Замка, которые появлялись и исчезали, точно их выдувало сквозняком.

К. оделся. Руки тряслись — не от страха, нет; от того странного возбуждения, которое охватывало его всякий раз, когда Замок подавал признаки жизни. Это было как... ну, как дёрганье рыболовной лески — неизвестно, рыба ли на крючке или просто течение.

Он вышел.

Деревня лежала в предрассветных сумерках, и снег скрипел под сапогами так громко, что К. казалось — его слышат все. Дома стояли тёмные, слепые; ни одного огонька. Только далеко, на холме, в окнах Замка горело что-то — не свет, а скорее отсутствие темноты, если такое возможно. К. много раз пытался определить, что именно он видит, когда смотрит на Замок ночью, и каждый раз приходил к выводу, что определить невозможно.

Человек в шляпе шёл впереди. Не оглядывался.

«Послушайте, — сказал К., ускоряя шаг, — я имею право знать, кто меня вызывает. Кламм? Или кто-то из канцелярии?»

Никакого ответа. К. почувствовал раздражение — тупое, привычное, почти уютное в своей бессмысленности. За месяцы, проведённые в деревне, он научился носить это раздражение как старый пиджак; оно не жало, не давило, просто было на нём всегда.

Они свернули. К. ожидал, что человек поведёт его к мосту — обычным путём, — но вместо этого они пошли между домами, по узкой тропинке, которой К. раньше не видел. Хотя — мог и видеть; деревня постоянно менялась, тропинки появлялись и исчезали, заборы перемещались на метр влево или вправо, и никто не считал нужным это объяснять.

«Новая дорога?» — спросил К.

Молчание.

Тропинка вела вверх. Круто вверх. Снег здесь был глубже — по колено — и К. проваливался, цеплялся за ветки, которые царапали лицо. Человек в шляпе, однако, шагал легко, будто по мостовой; снег не проминался под его ногами, и К. подумал — вяло, без удивления — что, возможно, этот человек не имеет веса. Или не имеет ног. Или не существует. В этой деревне подобные мысли давно перестали казаться безумными.

Они поднимались минут двадцать. Или час. К. не знал; он потерял часы ещё на второй неделе — Фрида сказала, что часы здесь «не нужны», и забрала их куда-то, и он не стал спорить, потому что спорить с Фридой было так же бесполезно, как спорить с Замком, с той разницей, что Фрида хотя бы отвечала.

Фрида.

Он не думал о ней уже... сколько? Дни смешались. Она ушла к Иеремии, или вернулась к Кламму, или — третий вариант — просто перестала существовать, как перестают существовать персонажи сна, когда сновидец переключается на другой сюжет. К. предпочитал третий вариант. Он был наименее болезненным.

Тропинка кончилась.

К. стоял перед стеной. Настоящей стеной — каменной, серой, уходящей вверх и теряющейся в темноте. Стена Замка. Он коснулся её ладонью; камень был тёплый. Не просто тёплый — горячий, как тело живого существа, как бок лошади после долгого бега. К. отдёрнул руку.

«Войдите», — сказал кто-то.

Не человек в шляпе. Тот исчез — когда? К. не заметил. Голос шёл сверху, или изнутри стены, или отовсюду разом.

В стене обнаружилась дверь. Низкая, узкая; К. пришлось нагнуться. За дверью — коридор, освещённый тусклыми лампами. Пахло бумагой и чем-то сладковатым — то ли воском, то ли старым деревом. Коридор был длинный; К. шёл, и двери по обеим сторонам были закрыты, и за каждой слышались звуки — скрип перьев, шелест страниц, иногда — покашливание. Канцелярия. Он был внутри Замка.

Внутри.

К. остановился. Ноги ослабели. Не от усталости — от осознания. Сколько месяцев он добивался этого, сколько унижений перенёс, сколько бессмысленных разговоров провёл с помощниками, секретарями, хозяевами гостиниц, случайными прохожими, — и вот он здесь. Внутри. Так просто. Шляпа, тропинка, дверь.

Подозрительно просто.

Он пошёл дальше. Коридор разветвлялся — налево, направо, ещё раз налево. К. выбирал наугад. Все двери одинаковые. Все звуки одинаковые. Он мог бы идти вечно.

Одна дверь была приоткрыта.

К. заглянул. Комната, заваленная бумагами — стопки от пола до потолка, целые башни из папок и конвертов. За столом сидел человек. Маленький, лысый, в очках; он писал что-то и не поднял головы.

«Вы — землемер?» — спросил он.

«Да», — сказал К., и слово вышло хриплым.

«Садитесь».

Стула не было. К. огляделся. Человек за столом по-прежнему не смотрел на него.

«Стул...» — начал К.

«Его принесут».

Никто ничего не принёс. К. стоял. Прошла минута, другая, пять. Человек писал. Перо скрипело. Бумаги шуршали. К. чувствовал, как возвращается — нет, не раздражение; что-то хуже. Понимание. Медленное, тяжёлое, как камень, который кладут на грудь.

Он попал внутрь. Да. Но «внутри» было точно так же, как «снаружи». Та же бюрократия, те же невидимые стулья, те же люди, которые не смотрят в глаза. Замок не был чем-то отдельным от деревни. Деревня была Замком. Замок был деревней. Границы не существовало — вот что; граница была выдумкой, необходимой для того, чтобы кто-то вроде К. мог стремиться её пересечь и тем самым поддерживать систему.

«Ваше дело рассмотрено, — сказал человек, не поднимая головы. — Результат будет направлен в соответствующую инстанцию. Вам сообщат».

«Когда?»

«Вам. Сообщат».

К. стоял ещё несколько секунд. Потом повернулся и пошёл к выходу. Коридор. Двери. Скрип перьев за ними.

Он нашёл ту низкую дверь в стене и вышел наружу. Рассвет. Снег порозовел. Деревня внизу — маленькая, жалкая, прижавшаяся к холму, — выглядела так, будто спала. Или притворялась спящей.

К. стоял на снегу и смотрел вниз. В кармане что-то зашуршало. Он сунул руку — бумага. Сложенная вчетверо. Он не помнил, чтобы кто-то давал ему бумагу. Развернул.

Пустая.

Обе стороны — пустые.

К. засмеялся. Звук вышел странный — короткий, каркающий, совершенно чужой; он сам испугался этого смеха. Потом сложил бумагу обратно, сунул в карман и начал спускаться.

Внизу дымила труба гостиницы. Видимо, хозяйка уже встала. Будет завтрак — холодный, как всегда, — и разговоры, и кто-нибудь спросит, где он был, и он не будет знать, что ответить.

Или не спросит. Скорее всего — не спросит. Здесь не принято спрашивать о том, на что нет ответа. А ответа, как теперь знал К., нет ни на что.

Цитата 20 мар. 03:50

Фёдор Достоевский о сознании и человеческой природе

Сознание есть болезнь

Статья 03 апр. 11:15

Он посадил человека в подвал — и заставил вас его пожалеть: 100 лет Джону Фаулзу

Он посадил человека в подвал — и заставил вас его пожалеть: 100 лет Джону Фаулзу

31 марта 2026 года — ровно сто лет со дня рождения Джона Фаулза. Человека, который написал роман с тремя финалами и не объяснил, какой из них настоящий. Который посадил девушку в подвал — буквально, физически — и заставил миллионы читателей переживать за обоих: и за пленницу, и за её похитителя. Который жил в маленьком городке на юге Англии, почти не давал интервью и, судя по всему, получал от всего этого нехорошее удовольствие.

Сто лет. Хороший повод разобраться, что это вообще было.

**Деревня, война, Оксфорд и неожиданный Сартр**

Родился в Лей-он-Си, Эссекс. Небольшой приморский городок, ничего примечательного. Отец — торговец табаком, консервативный до хруста в позвоночнике. Потом — короткая служба в Королевской морской пехоте, которую молодой Фаулз, по всем свидетельствам, возненавидел всей душой: форма, приказы, отсутствие мысли как явления природы. Оксфорд, кафедра французского. Вот тут что-то щёлкнуло.

Камю. Сартр. Экзистенциализм во всей своей французской красоте — с тошнотой, с подлинностью, с невыносимой свободой выбора. Фаулз впитал это не как студент, зубрящий к экзамену, а как человек, который наконец нашёл слова для того, что у него уже было внутри. Свобода — не подарок. Выбор — не право, а проклятие. Людей, отказывающихся от обоих, он будет препарировать потом в романах с холодным энтомологическим интересом. Буквально — энтомологическим; об этом позже.

Потом — преподавание в Греции, на острове Спецес. Вот это важно.

**«Маг»: остров, игра и методичное разрушение реальности**

Греческий период стал фундаментом для «Мага» — романа, который вышел в 1965 году, потом был переписан и вышел снова в 1977-м. Сам Фаулз о нём потом говорил с раздражением: мол, молодёжная переоценённая вещь. Читатели не согласились. Ни тогда, ни сейчас.

Молодой англичанин Николас Эрфе приезжает учителем на греческий остров. Встречает загадочного миллионера Кончиса. И дальше стены реальности начинают плыть — медленно, почти незаметно, а потом всё быстрее. Кончис устраивает для Николаса целые постановки: с актёрами, гримом, историческими реконструкциями, психологическими ловушками. Где заканчивается театр и начинается что-то настоящее? Непонятно. Финал романа не объясняет ничего — буквально ничего. Читатель закрывает книгу с тем же вопросом, с которым открывал.

Это либо гениально. Либо издевательство. Скорее всего — и то и другое, что, собственно, и есть фирменный почерк Фаулза.

**«Коллекционер»: человек без нутра и банальность зла в подвале**

1963 год. Дебют. Фредерик Клегг — бухгалтер, коллекционер бабочек, человек-функция. Выигрывает в лотерею. И делает то, о чём давно думал: похищает студентку Миранду Грей. Сажает её в подвал загородного дома. Не насилует — он «влюблён». Ждёт, пока она полюбит его добровольно.

Роман написан от двух лиц: сначала — Клегг, потом — дневник Миранды. Простой ход; убийственный эффект. Клегг — не демон, не злодей с горящим взором. Он скучный. Мелкий. Серая пустота, которая называет себя любовью и не подозревает о разнице. Миранда — умная, живая, читает Сартра (привет, профессор Фаулз), спорит, пытается манипулировать в ответ. Между ними — не метр стены, а несколько световых лет внутреннего содержания.

Ханна Арендт в том же 1963 году публиковала «Эйхмана в Иерусалиме» и писала о «банальности зла» — о том, что страшнее всего не монстры, а люди без нутра, методично делающие своё маленькое дело. «Коллекционер» — художественная иллюстрация к этому тезису. Совпадение по времени? Возможно. Но что-то явно носилось в воздухе в шестидесятые.

**«Женщина французского лейтенанта»: роман, который не притворяется**

1969 год. Вот тут Фаулз сделал то, за что его до сих пор не могут простить традиционалисты и обожают все остальные.

«Женщина французского лейтенанта» — викторианский роман. С корсетами, туманными скалами, нравственным давлением на каждой странице. Лайм-Реджис, мол с волнорезом, и на нём — женщина в чёрном. Сара Вудруфф. За ней — скандал, разбитая репутация, история про французского офицера, который её бросил. Чарльз Смитсон, джентльмен, помолвлен, жизнь идёт по плану — и влюбляется, разумеется.

А потом в тринадцатой главе Фаулз останавливает повествование и говорит читателю прямым текстом: я не знаю, что будет дальше. Я не Бог. Я романист, а это принципиально другая профессия. И даёт три финала. Три. Один — в духе эпохи. Второй — горький и честный. Третий — оставим читателю, это надо пережить самостоятельно.

Метафикция. Роман, который не притворяется, что не знает о своёй романности. Лоренс Стерн делал похожее в восемнадцатом веке; Фаулз применил инструмент так, что читатель физически чувствует, как у него из-под ног уходит привычная почва. В 1981-м вышел фильм — Мерил Стрип, Джереми Айронс, сценарий Гарольда Пинтера. Стрип получила «Оскар». Роман от этого не стал хуже.

**Лайм-Реджис, тишина и добровольное исчезновение**

В семидесятых Фаулз окончательно перебрался в Лайм-Реджис. Купил дом с садом над обрывом. Стал смотрителем местного краеведческого музея — да, вот так. Писал заметки о природе, о юрских окаменелостях, о птицах. Интервью давал редко и нехотя. От Букеровской премии отказался; мол, книги — не лошади, их на скаковой дорожке сравнивать — дурной тон.

Жена его, Элизабет, умерла в 1990-м. Он написал о ней потом, в дневниках. Без красивостей, без театра. Просто: вот как было. Дневники опубликовали уже после его смерти. В 1998 — инсульт. Говорить стало трудно. Писать — почти невозможно. Умер в ноябре 2005-го, не дожив до восьмидесяти. Говорят, в последние годы сидел в саду и смотрел на море. Не жаловался.

**Что осталось**

Сто лет — это повод не праздновать, а думать.

Фаулз не основал школы, не написал манифеста, не устраивал публичных скандалов. Биография у него — никакого материала для таблоидов: ни арестов, ни изгнания, ни эффектного саморазрушения. Он просто сидел у моря и писал книги, в которых аккуратно, почти с хирургической скукой разбирал, как устроена человеческая свобода — и почему мы так редко берём на себя труд ею пользоваться.

«Коллекционер» — про то, что несвобода бывает добровольной с обеих сторон. «Маг» — про то, что реальность есть конструкт, и кто-то всегда готов построить её для вас — лишь бы вы не строили сами. «Женщина французского лейтенанта» — про то, что у каждой истории есть несколько правд, и выбор между ними не задача автора, а ваша личная проблема.

Три книги. Три ловушки. Ни одного ответа.

Сто лет, и всё ещё работает. Неплохо для человека, который терпеть не мог давать интервью.

Статья 20 мар. 05:42

Человек падает в яму. Больше ничего не происходит. Почему это гениально?

Человек падает в яму. Больше ничего не происходит. Почему это гениально?

Представьте: вы читаете книгу, в которой примерно двести страниц ничего не происходит. Буквально. Человек сидит в яме. Лопатой копает песок. Иногда смотрит на женщину. Снова копает песок. Пытается выбраться. Не выбирается. Снова копает.

И вы не можете оторваться.

Вот что делает с вами роман Абэ Кобо «Женщина в песках» — книга, которую в Японии 1962 года читали взахлёб, а Нобелевский комитет потом жалел, что не дал автору премию. Не дал, кстати. Абэ умер в 1993-м, за год до того, как Кэнзабуро Оэ её получил. Вселенская несправедливость, если верить литературоведам. Ну или просто невезение. Одно из двух.

Итак, сюжет. Ники Дзюмпэй — учитель и энтомолог-любитель, что само по себе уже странное сочетание, — уезжает на выходные в прибрежные дюны. Собирать жуков. Упускает последний автобус, соглашается переночевать в деревне. Местные жители провожают его в дом, расположенный на дне глубокой песчаной ямы. Там живёт молодая вдова. Утром Дзюмпэй обнаруживает, что верёвочная лестница исчезла. Он в ловушке. Каждую ночь жители деревни обязаны выкапывать осыпающийся песок — иначе он медленно, необратимо похоронит дом под собой. За это им платят едой и водой. Новых работников надо... откуда-то брать.

Звучит как начало фильма ужасов? Оно так и звучит. Но Абэ написал не ужасы — а роман, который потом разобрали на цитаты философы всех мастей; экзистенциалисты, структуралисты, постмодернисты, все кому не лень. Потому что в яме происходит кое-что поважнее побегов и лопаты.

Дзюмпэй пытается бежать. Раз. Другой. Третий — уже как-то вяло, без прежнего напора. В промежутках он думает. Много думает, да нет — копается, в том смысле что разгребает мусор у себя в голове, как тот же песок. О свободе: что это вообще такое, если ты теоретически можешь уйти в любой момент, но почему-то не уходишь? О смысле: зачем копать, зачем жить, зачем вообще всё это сизифово хозяйство? О женщине рядом — которая принимает своё существование как данность, без надрыва, без экзистенциального визга в четыре ночи. Просто копает. Ей нормально.

Именно здесь Абэ делает ход, из-за которого книгу до сих пор читают. Он не отвечает ни на один из вопросов. Вообще. Ни единого ответа. Дзюмпэй в конце концов получает реальный шанс уйти — лестница, вот она, воля ваша — и...

Спойлера не будет. Скажу только, что финал ощущается как кулак в солнечное сплетение. Медленный такой кулак. Который доходит через три минуты после того, как закрыл книгу и уставился в потолок.

Экранизацию сделал режиссёр Хироси Тэщигахара в 1964 году — то есть буквально через два года после выхода романа. Фильм взял специальный приз жюри Каннского кинофестиваля. Для японского кино той эпохи это было из ряда вон. Чёрно-белое, медленное, красивое до того, что начинаешь немного ненавидеть оператора. Если соберётесь смотреть — смотрите после книги, не вместо.

Абэ Кобо — это вообще отдельный случай. Рос в Маньчжурии, изучал медицину в Токио, потом бросил, писал пьесы и романы, дружил с авангардными художниками, состоял в Коммунистической партии Японии и был из неё исключён — за что именно, история предпочитает не уточнять, но звучит как биография человека, которому тесно в любой яме. Что иронично, учитывая содержание его главной книги. Абэ, судя по всему, ценил такие противоречия.

«Женщина в песках» — не роман для тех, кто хочет сюжета, динамики, экшена. Если вам нужен экшен — честный совет: идите читать что-нибудь другое. Здесь нет погонь, нет злодея с мотивом, нет любовной линии в привычном смысле, нет даже имени у главной героини — она просто «женщина», и точка. Это роман про то, как человек постепенно перестаёт понимать разницу между тюрьмой и домом. Что жутковато. Особенно потому что где-то на середине книги понимаешь: а сам-то ты понимаешь эту разницу? Точно?

Читать или нет — вот в чём вопрос, как говорится.

Читать — если хотите книгу, которая будет неудобно сидеть в голове ещё недели три. Если терпите медленное повествование и цените атмосферу больше события. Если интересна японская литература за пределами Мураками и самураев. Читать — если нравится, когда автор ставит вопросы, демонстративно разворачивается и уходит, не оставив ответов.

Не читать — если устали после работы и хотите простую историю с понятным концом. Не читать — если песок в тексте раздражает вас физически: он здесь везде, буквально в каждом абзаце, вы будете чувствовать его на зубах и в складках одежды. Не читать — если ждёте, что японская классика — это непременно что-то про сакуру, честь и неторопливые закаты.

«Женщина в песках» — это роман про то, что свобода, возможно, неотличима от её отсутствия. Неприятная мысль. Зато своя. Книга не изменит вашу жизнь и не вселит оптимизм — она просто заставит вас по-другому смотреть на собственную яму. У каждого она есть. Просто не у всех есть лопата.

Яма, кстати, остаётся.

Вторая линька: хроника Греты Замза

Вторая линька: хроника Греты Замза

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Превращение (Die Verwandlung)» автора Франц Кафка (Franz Kafka). Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лежа на панцирно-твердой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами.

— Франц Кафка (Franz Kafka), «Превращение (Die Verwandlung)»

Продолжение

Запись первая. Без даты.

Я не знаю, когда это началось.

Нет — знаю. Но мне стыдно назвать точный день, потому что тогда придется признать, что я молчала слишком долго. Что я видела первые признаки и выбрала не видеть.

Первым было зеркало.

То маленькое зеркало в ванной комнате, с трещиной в левом углу, которое мама хотела заменить еще при жизни Грегора. Я стояла перед ним после ванны, вытирала плечи, и вдруг обратила внимание на кожу между лопатками. Она была темнее, чем обычно. Не загар — что-то другое. Плотнее. Суше.

Я потрогала. Под пальцами было — как пергамент. Старый пергамент, который начинает трескаться от времени.

Мне было семнадцать лет. У семнадцатилетних не бывает такой кожи.

Я решила, что это от нового мыла. Выбросила мыло. Купила другое. Неделю мазала спину кремом.

Стало хуже.

***

Запись вторая.

Сегодня утром я нашла на простыне что-то. Коричневое. Тонкое. Изогнутое, как скобка. Полупрозрачное на свет.

Я долго держала это на ладони и не могла понять, что это такое.

Потом поняла. Это была чешуйка. Моя чешуйка. Она отслоилась ночью, пока я спала. Как у змеи. Как у — нет. Я не буду писать это слово.

Мама стирала белье и ничего не заметила. Или заметила и промолчала. Мама теперь часто молчит. После Грегора в нашем доме молчание стало формой разговора. Мы молчим друг другу разные вещи: мама молчит тревогу, отец молчит стыд, я молчу — я еще не знаю, что именно я молчу.

Страх? Нет, не совсем. Есть что-то за страхом. Узнавание. Вот что это. Я узнаю́ то, что происходит с моим телом, потому что я это уже видела. Видела, как это случилось с другим.

С братом.

***

Запись четвертая. (Третью я уничтожила.)

Спина теперь целиком. От шеи до поясницы — темная, сегментированная поверхность. Если провести пальцем, чувствуются границы между пластинами. Они чуть подвижны, как клавиши. Когда я дышу глубоко, пластины приподнимаются и опускаются с тихим щелчком.

Щелк. Щелк. Щелк.

Как часы.

Я больше не могу носить платья с открытой спиной. Впрочем, я никогда их и не носила — я всегда была скромной девушкой, хорошей дочерью, послушной сестрой. Послушной сестрой жука.

Вот. Я написала это слово. Жук. Грегор был жуком. И я — я тоже.

Нет. Не так. Грегор проснулся однажды утром и уже был. Полностью. Целиком. Шесть ног, панцирь, усики. Мгновенное превращение, как в сказке, только без феи и без обратного заклинания.

У меня — иначе. У меня это медленно. Как болезнь. Как беременность. Как старение. Постепенное, необратимое, ежедневное. Каждое утро я просыпаюсь и проверяю — что изменилось за ночь? Какая часть меня перестала быть человеческой?

Вчера это были локти. Кожа на внешней стороне стала твердой и глянцевой, как каштановая скорлупа.

Сегодня — ногти на ногах. Они потемнели и загнулись внутрь. Не больно. В том-то и ужас: не больно.

***

Запись шестая.

Разговор с мамой.

Она вошла в комнату без стука — раньше она никогда так не делала, но после Грегора двери в нашем доме потеряли значение. Я стояла перед зеркалом. Спина была к ней.

Она увидела.

Я знаю, что она увидела, потому что я услышала — не крик, нет. Вздох. Такой тихий, такой глубокий, как будто из нее вышел воздух, который она держала внутри целый год. С того самого дня.

— Грета, — сказала она.

— Да, мама.

— Давно?

— Несколько месяцев.

Молчание. То самое наше семейное молчание, плотное, как вата.

— Что ты чувствуешь?

Я думала долго. Что я чувствую? Этот вопрос предполагает, что я еще могу разделить себя на ту, которая чувствует, и то, что чувствуется. Но граница стирается. Каждый день граница стирается.

— Я чувствую, как я становлюсь чем-то, — сказала я наконец. — Не кем-то. Чем-то.

Мама подошла. Положила руку на мою спину — на панцирь. Ладонь была теплая. Панцирь — нет.

— Ты моя дочь, — сказала она.

Это не было ответом. Но это было все, что она могла сказать.

***

Запись девятая.

Звуки.

Я стала слышать вещи, которых раньше не слышала. Вибрацию водопроводных труб за стеной. Шаги жильцов двумя этажами выше. Сердцебиение мамы, когда она стоит рядом.

И еще — я слышу стены. Это невозможно объяснить человеческими словами, но я попробую, пока у меня еще есть человеческие слова. Стены гудят. У каждой стены свой тон. Комната Грегора — до-диез. Кухня — фа. Мой потолок — ля, чуть ниже, чем нужно, расстроенная.

Грегор тоже это слышал? Когда он сидел на потолке — он слышал ля?

Я поймала себя на том, что смотрю на потолок. Не просто смотрю — оцениваю. Поверхность. Текстуру. Прочность. Угол.

Мои ноги согнулись иначе, чем обычно. В коленях — и еще в одном месте, где раньше колена не было.

Я выпрямилась. Вышла из комнаты. Закрыла дверь.

За дверью потолок продолжал звучать ля.

***

Запись последняя.

Я пишу это левой рукой. Правая больше не держит перо — пальцы срослись попарно и загнулись внутрь, как крючки. Они очень сильные, эти крючки. Вчера я случайно раздавила дверную ручку.

Буквы получаются кривые. Скоро они перестанут получаться вовсе.

Я хочу записать одну вещь, пока могу.

Когда Грегор стал тем, кем он стал, мы — я, мама, отец — мы испугались. Мы отвернулись. Мы заперли его в комнате и ждали, пока он умрет. Мы сделали вид, что его больше нет, а когда он все-таки умер, мы вздохнули с облегчением и поехали на трамвае за город, и я потягивалась на солнце, молодая, красивая, живая.

Теперь я знаю, какова цена этого облегчения.

Теперь я знаю, что превращение — не наказание и не болезнь. Это наследство. Оно передается. Не по крови — по вине.

Мама приносит мне яблоки. Она режет их на тонкие дольки и кладет на тарелку у двери.

Я ем их по ночам, когда никто не видит.

Мне нравятся подгнившие.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл