Тридцать два
Карантин — в среду объявили. Или в четверг, хрен его знает. Марина давно уже не различала дни, потому что спала, когда получалось, урывками, ловя сон, как рыбу в сетку, а будильник на телефоне она выключила ещё раньше — на прошлой неделе, кажется, или две недели назад, — когда он в четыре утра вытащил её из какого-то сна, и она посмотрела в окно и увидела из него собаку.
Сидела под фонарём. Прямо на бордюре. Ровно.
Голову держала чуть набок, как на той картинке, когда художник специально наклонил собаку, чтобы она казалась милой. Только это была не милота.
Она улыбалась.
Да, улыбалась — не оскал, именно улыбка, когда губы разъехались в стороны и обнажили всё подряд: дёсны, язык, зубы, каждый поганый зуб, и вся морда сложилась в выражение, которое хотелось закрыть, спрятать, забыть, потому что это не была собачья морда — это была маска, которая в какой-то момент съезжала с настоящего лица, и Марине захотелось задёрнуть шторы и никогда больше к окну не подходить.
Она задёрнула.
Утром собаки нет. Но в новостях — H2N2, мутация, вспышка, штамм назвали «весёлым» (журналисты, блин, и их чувство юмора: спазм мускулатуры, дёргается, смешно). Безопасно для человека. Контакт не рекомендован. Паниковать не нужно.
Марина не паниковала.
Она просто больше не выходила из квартиры.
***
Сосед Лёня из сто четвёртой — грузный, лысый, одновременно дешёвый (табак) и дорогой (одеколон), загадка как он это комбинировал — постучал на второй день, нет, на третий, на второй он просто кричал в подъезде, орал:
«Они сидят! Штук пять! Прямо у входа!»
Марина подошла к двери, но открывать не стала. Через глазок вижу Лёнин глаз — красный, налитый, почти вываливается из орбиты.
— Видела? — спрашивает.
— Нет.
— Врёшь.
Не врёт. Видела одну. Но объяснять Лёне — не хочется, он из тех, кто слушает полтора слова и потом говорит сам, хоть убей.
— Звонил ветеринару. Аркадьичу. Говорит — спазм, вирус мутировал, не опасны. Но Мариш, ты бы видела, как они сидят.
Пауза.
— Ровненько. Рядком. И лыбятся. Все тридцать два зуба.
У собак, кстати, сорок два. Марина знала, потому что когда-то держала овчарку, но промолчала, потому что тридцать два — звучит по-человечески, страшнее.
Лёня ушёл. Включил телевизор, и из-за стены начало литься что-то про доллар, про карантин, про резервные отделения.
***
На четвёртый день Марина посмотрела в окно.
Семь.
У подъезда, полукругом, сидели семь дворняг. Разные — одна рыжая, крупная, с оторванным куском уха, две чёрные, похожие, сидели одна за одной (близняшки, что ли), одна седая, старая, живот висит, остальные — никакие, те, что видишь у помоек и тут же забываешь.
Все сидели.
Все улыбались.
Марина заметила: не моргают. Ни одна. Глаза открыты, неподвижные, блестящие, как у пластмассовых кукол, стеклянные, мёртвые. И эти разойдённые губы, жёлтые зубы, мокрые...
Отошла.
В наушниках IC3PEAK — «Сказка». Настя поёт, что всё хорошо, голос как разбитое стекло, звенит, и это идеальная музыка для этого — для собак, для карантина, для города, который делает вид, будто ничего не случается.
***
Аркадьича нашли на пятый день.
Лёня рассказал через дверь, глаз в глазке. Голос другой — тише, суше, как будто высушили.
— Во дворе клиники. На лавке. Мёртвый. Вокруг — семь штук. Сидели. Улыбались. Менты приехали — собаки спокойно ушли. Как люди из кафе: доели и пошли.
— Отчего умер?
— А фиг его знает. Говорят, сердце. Не трогали его.
Пауза долгая. Слышу, как Лёня дышит — часто, с присвистом, не может перевести дух.
— Мариш.
— Что.
— Ночью я вышел на балкон покурить. Не мог уснуть. Они были внизу. Все семь. Смотрели вверх. На мой этаж.
Марина закрыла глаза. Придавила веки.
— Они не могли на тебя смотреть, Лёнь. Ты на четвёртом.
— Они задрали головы. Все одновременно. И сидели. С этими...
Замолчал. Потом, совсем тихо:
— Я звонил в МЧС. Они сказали то же самое. «Спазм. Не опасно». Слово в слово. Как запись. Как робот говорит.
***
Ночь.
Марина на диване, завёрнута в плед, слушает «Сказку» по кругу, уже третий час, может, четвёртый, счётчик показывает что-то бредовое, но всё равно, пока музыка, не слышит другого.
Скулёж?
Нет. Не скулят — все говорят. Не лают, не воют, не скулят.
Тогда что?
Вытащила наушник. Левый. Правый оставила для страховки.
Тишина.
Нет. Не тишина.
Дыхание. Много. Одновременно. За дверью. Ровное, частое, влажное.
Марина встала. На холодный линолеум босыми ногами. Три шага до двери — каждый шаг в воду, медленно, не туда, как в кошмаре, когда ноги не слушаются.
Приложила ухо.
Дыхание нескольких... пастей. Семь? Больше? Тёплое, влажное дыхание через дверь, она чувствует его, или ей кажется, или не кажется.
Тишина.
Запах. Сладковатый, густой, как перезрелые яблоки, нет — не яблоки, как старая, мокрая шерсть, смешанная с чем-то химическим, формалин, вот это оно.
Марина отступила.
Глазок. Посмотреть нужно.
Она знала, что не нужно. Знала это так же, как знала, что зубов сорок два, а не тридцать два, и что спазм не объясняет того, как они сидят синхронно, задирая головы в одно время, смотря в одну точку, на четвёртый этаж. Знала, что смотреть нельзя.
Посмотрела.
Площадка пуста.
Нет. Не совсем. На коврике у Лёниной двери сидела одна. Рыжая, с рваным ухом. Ровно. Морда повёрнута к дверному глазку.
Улыбалась.
Глаза неподвижные, янтарные, мокрые, смотрят прямо в линзу. Прямо в Маринин зрачок. И Марина почувствовала — вот что было хуже всего — что её собственные губы дёрнулись. Уголки рта поползли вверх, не потому что смешно, а потому что... просто.
Отпрянула.
В наушнике сказка доиграла. Потом снова сначала.
Марина зажала рот ладонью.
Под ладонью улыбка. Широкая. Все тридцать два.
***
Утром Лёня не постучал.
Ждала до обеда. Потом до вечера. Потом подошла к двери. Глазок. Пусто.
Открыла дверь.
В сто четвёртую приоткрыта на пять сантиметров. Из щели тянет тем запахом: формалин, мокрая шерсть.
Хотела позвать: Лёнь, ты там?
Не позвала.
Потому что из щели, снизу, смотрели два янтарных глаза. И в темноте квартиры, за ними — сидели остальные.
Марина закрыла дверь. Повернула замок два раза, нет, три. Цепочка. Отступила.
В коридоре тихо. За стеной ничего. Ни телевизора, ни голоса.
Телефон. Позвонить кому? В МЧС? Скажут то же: не опасно. Слово в слово.
Марина села на пол прихожей, спиной к двери. Достала телефон. Экран осветил лицо.
В отражении стекла — её улыбка.
Широкая.
На все тридцать два.
И не может её убрать.
Загрузка комментариев...