Витрина для живых цветов
Данила Крестовский выбирал женщин как вазы. Сун. Долго, придирчиво — я даже шутила про лупу, но, похоже, близко к истине. Не заметила я это сразу, ладно, не буду лицемерить — просто не хотела видеть. На встречу первую явился, платит за кофе деньгами, от которых у официантки подрагивает рука, и перстень с камеей, как у аристократа из учебника истории. На встречу вторую цитирует Рильке — по-немецки, между прочим — и извиняется: мол, привычка, прошу прощения. Уже другое дело.
На третьей я поняла, что влипла.
Женя. Меня зовут Женя. Реставрирую иконы — руки у меня то ещё, пахнут олифой, пигментом под ногтями, обычный кромсальщик красок. Совсем не то, чего ждёшь видеть рядом с таким коллекционером. А он смотрел на мои руки и... не как на человека. Как на артефакт какой-то. На чудо, что ли.
— У тебя пальцы иконописца, — он перехватил мою кисть посреди ужина, и я не могла вырвать. Крепко, но не больно. — Длинные. Нервные. Точные. Таких больше не создают.
Не создают. Об отнятых с конвейера вазах говорят точно так же.
Его квартира? Нет. Музей. На Пречистенке. Три этажа, каждый сантиметр — японская керамика, фламандская живопись, маски из Африки, авангард русский. Всё подлинное. Всё в идеальном климате, за стеклом, с этикетками. Я ходила между витринами, и чувство такое — ты посетитель, которому по ошибке хозяйка ключ вручила после закрытия.
Он стоял и смотрел.
Всегда смотрел. Ты поворачиваешься — его взгляд уже там, где ты. Не преследование, нет. Это... куратура, что ли. Он следил за мной, как будто выстраивал экспозицию из живого материала.
— Встань у окна.
— Зачем?
— Свет изменится. Ты в контражуре — это совсем другой объект. Мне нужны оба варианта.
Объект.
Уходить мне не хотелось. Могла уйти, но не ушла. Потому что — и вот здесь начинается то, чему я стыдилась признаваться — когда он смотрел вот так, я ощущала себя красивой. По-настоящему красивой. Не просто симпатичная, а музейного разряда. Одним взглядом он переделывал тебя в шедевр, и это было как наркотик; попробуешь, и обратно уже не хочется.
Месяц прошёл. Два.
Он дарил платья. Не модные — старинные. Шанель пятидесятые годы, Баленсиага семидесятые. Каждое сидело идеально. Откуда он знал мои размеры? Я не спрашивала. (Стоило бы.)
Причёску менял. Мягко, без нажима: попробуй вот так, тебе пойдёт. И пробовала я, и правда шло, зеркало подтверждало, подруги восторгались, а мама по телефону молчала, потом: ты сама на себя не похожа, Жень.
Не похожа. Похожа на кого-то из его коллекции.
Однажды ночью — дождь, часа три — проснулась и обнаружила, что он не спит. Сидит в кресле напротив кровати. В полной темноте. Смотрит на меня.
— Данила?
— Не двигайся.
Тишина.
— Вот так. Рука на подушке, волосы... да. Караваджо. «Спящий Амур», только лучше исполнено.
От холода передёрнуло. Не от окна — внутри что-то в груди дёрнулось, будто дверцу в рёбрах открыли на сквозняк.
— Я не картина.
Он встал. Подошёл. Сел на край кровати. Его ладонь — тёплая, сухая — коснулась моей щеки.
— Ты лучше картины. Они не дышат.
Поцеловал. И я забыла про холод, про страх, про то, что нормальные люди так не делают — не сидят в темноте, не сравнивают женщин со старыми мастерами. Его губы были мягкие и настойчивые, руки двигались по моим плечам — не ласкали, нет. Располагали. Как скульптор поправляет материал.
Неделю спустя я нашла комнату.
Она скрывалась за шкафом — серьёзно, за шкафом, как в плохом кино. Тянула книгу Умберто Эко, потянула не ту, полка съехала в сторону, а там — помещение. Небольших размеров. Двадцать квадратов, может быть.
Витрины. Стеклянные, с подсветкой, с контролем влажности.
Вещи. Женские вещи в каждой: шарф. Перчатка. Заколка с бирюзой. Духи наполовину использованные. Волосы — каштановые, длинные, в хрустальной коробочке. Помада надломленная. Бумажка чьим-то почерком: буду ждать в четверг.
Четырнадцать витрин.
Под каждой — табличка. Имя. Годы. Как в музее подлинном. «Анна К., 2019–2020. Стиль: неоклассика». «Вера М., 2021. Стиль: ар-деко». «Софья Л., 2022–2023. Стиль: модерн».
Стояла и считала. Пересчитала. После села на пол.
Пятнадцатая витрина пуста, но подсветка горит, табличка на месте. Наклонилась прочитать.
«Евгения Д., 2025–... Стиль: ренессанс».
Моя витрина. Уже ждёт.
Его шаги за спиной. Бесшумные, как всегда, но паркет в старом доме — предатель.
— Ты нашла.
Не обернулась. Смотрю на пустое стекло и на своё отражение в нём.
— Что ты туда положишь? В мою?
Пауза долгая, как вдох перед падением.
— То, что оставишь ты. Они всегда что-то оставляют. — Голос ровный, даже нежный какой-то. — Анна — шарф. Вера — перчатку. Софья однажды записку...забыла, и я...
— Забыла или ты её отобрал?
Он молчит. Подходит ближе. Чувствую его тепло спиной — в сантиметре, не прикасаясь.
— Я не крадусь, Женя. Я сохраняю. Люди уходят, красота — нет. Не должна уходить.
Его губы на моей шее. Один только касок — точный, как мазок кистью. Колени подкашиваются, и это бесит; тело предаёт голову с таким рвением, что хочешь вопить.
— Я не вещь.
— Все так говорят.
— И все уходят.
— И все звонят мне ночами. Смотри на витрины, Женя. Четырнадцать. Каждая ушла. Каждая спрашивает, цел ли её шарф, цела ли она. Хочет вернуться, но боится — или хочет, и не может.
Разворачиваюсь. Его глаза близко — серо-зелёные, с крапинками, как яшма какая-то. Красивые. Безумные? Может быть. Граница настолько тонкая, что под определённым светом её вообще не видно.
— А если я ничего не оставлю?
Он улыбается. Пальцем провёл по моей ключице медленно, обводя контур, как художник на холсте.
— Ты уже оставила. Ты вот здесь.
Ушла в ту ночь. Вещи собрала, такси вызвала, не оглянулась. Три часа ночи, Пречистенка мокрая, таксист молчит, радио играет джаз — трубу, кажется, или саксофон, не помню.
Дома обнаружила, что заколки нет. Бабушкиной, бирюзовой, которую каждый день с собой таскала.
Он или забрал, или я забыла.
Разницы не было.
Три месяца прошло. Живу. Работаю. Реставрирую Богородицу шестнадцатого века, руки не трясутся, олифа пахнет как обычно, всё хорошо.
Кроме ночей.
Ночью я думаю о своей витрине. О подсветке, которая горит сейчас — уверена в этом. О бабушкиной заколке на бархате за стеклом. О табличке с моим именем и многоточием вместо второй даты.
И о том, что он был прав.
Хочу позвонить. Спросить — цела ли заколка. Цела ли я, та версия меня, которую он видел. Ренессансная. Музейная.
Не звоню.
Пока.
Загрузка комментариев...