Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 26 мар. 20:36

Стеклянные глаза

Стеклянные глаза

Вена, говорят, пахнет кофе. Все так говорят. И все, конечно, врут.

На самом деле, если работаешь на Грюнгассе, в подвале, между мясной лавкой Хофмана и прачечной, что закрывается в шесть, то пахнет формалином. Только формалином. По одежде, по волосам, даже дома в общежитии, куда обычный воздух почти не проникает. Привыкаешь за три месяца, и когда переходишь улицу, странно становится осознавать, что мир пахнет как-то совсем иначе.

Клим работал там третий месяц. Ученик таксидермиста — красивое слово, неправда ли? На деле: потрошил лис, набивал стекловату в белков (белки упрямые, реберки хрустят неприятно под пальцами), пришивал стеклянные глаза. Глаза приходили из Мюнхена, коробками по сорок штук, и лежали на полке в деревянном ящике — карие, зеленые, янтарные — и смотрели. Смотрели! Стекло же стекло, а они смотрели, как живые.

Мастер Руди работал один.

Всегда один. Двадцать лет без ученика, без помощника. Клима взял после долгих уговоров — и то лишь потому, что руки стали дрожать. Шестьдесят четыре года, артрит, по две-три рюмки шнапса перед сном (Клим не считал), и мастер сидел в углу мастерской, глядя на улицу, как будто что-то ждал. Мастерская располагалась в пяти минутах от Вестбанхофа — Западного вокзала, откуда каждый день прибывали поезда из Линца, Зальцбурга, Мюнхена.

Руди любил вокзал.

Точнее — начал туда ходить. Каждый вечер, около девяти, надевал потертое пальто и уходил. «Гуляю», — говорил он. Клим не спрашивал зачем. Не его дело. Мастер возвращался через час, иногда — с кем-то. Молодые парни, рюкзаки, растерянный вид. Туристы. Или не совсем — те, кто приехал без обратного билета. Руди давал им ночлег — комната наверху, над мастерской — наливал суп, и утром они уходили.

Уходили ли?

Клим заметил первое несоответствие в ноябре. Мясная лавка Хофмана — та, что по соседству — славилась домашними колбасками. Лучшие в районе, очередь по субботам. Хофман — толстый, молчаливый, лицо как сырое тесто — закупал мясо у нескольких поставщиков. Одним из них был Руди.

Таксидермист поставлял мясо мяснику.

«Дичь», — объяснил Руди, когда Клим спросил. «Кролики, косули. Охочусь за городом.» Клим видел в мастерской шкуры кроликов. Ни одной косули.

В декабре пропал первый. То есть — Клим узнал о первом. Парень из Инсбрука, двадцать два года. Фотография на фонарном столбе возле вокзала. Клим прошел мимо, остановился, вернулся. Лицо было знакомым. Этот парень ночевал наверху три недели назад. Утром его рюкзак стоял в коридоре, а самого парня — не было.

«Ушел рано», — сказал Руди.

Рюкзак остался.

Из радио в мастерской тек Наутилус — Клим сам настроил на станцию, которая крутила русский рок; привычка из Москвы, где он учился два года на ветеринара, пока не бросил. Бутусов пел тихо, почти интимно: «Я ломал стекло, как шоколад в руке, я резал эти пальцы за то, что они не могут прикоснуться к тебе...» Голос вибрировал между банками с формалином и коробками стеклянных глаз.

В январе Клим нашел зуб.

Человеческий. В ведре с отходами, среди обрезков шкур и сухожилий. Коренной, верхний, с пломбой. Клим повертел его в пальцах — и это уже было странно: что он не отбросил сразу, а повертел. Профессия делает с тобой такое. Положил обратно. Потом достал. Завернул в салфетку. Спрятал.

Зачем?

Он не знал. Или знал, но не хотел формулировать.

В феврале — река. Дунайский канал, участок между мостом Швейценштег и набережной Франца-Иосифа. Рыбак вытащил кость. Полиция приехала, натянула ленту. Клим читал в газете: человеческая бедренная кость, предположительно мужская, возраст — от двадцати до тридцати. В канале нашли еще три. И фрагмент челюсти.

Руди в тот день работал молча. Набивал чучело барсука. Руки не дрожали — впервые за месяцы. Стеклянные глаза лежали в ряд на столе — шесть пар, все карие. Клим смотрел на них и думал: почему карие? Он заказывал в Мюнхен разные. Но Руди в последний месяц использовал только карие.

Парень из Инсбрука на фотографии был кареглазым.

«Я хочу быть с тобой, — пел Бутусов из радио. — Я так хочу быть с тобой...»

Клим посмотрел на дверь в подвал. Руди никогда не пускал его туда. «Склад, — говорил он. — Химикаты. Опасно.» Из-под двери тянуло холодом. И чем-то еще — сладковатым, плотным, как забытое мясо в морозилке, которая однажды отключилась на неделю. Клим знал этот запах. Три месяца в мастерской учат различать оттенки гниения, как сомелье различает оттенки вина.

Этот оттенок был не звериный.

Он встал. Подошел к двери. Руди ушел на вокзал — девять двадцать, как обычно.

Ручка подалась.

Внизу — ступени, штук двенадцать. Лампа не работала. Клим включил фонарик на телефоне. Луч уперся в стеллаж. На стеллаже — банки. Десятки банок. В формалиновом растворе плавали не органы животных.

Клим узнал руки.

Человеческие. Кисти. Шесть или семь — он не стал считать. Рядом — коробка. В коробке — документы. Паспорта. Один — немецкий, с фотографией парня из Инсбрука. Другие — австрийские, чешский, польский. Молодые лица. Все — кареглазые.

На верхней ступеньке скрипнуло.

«Я думал, ты любопытный, — сказал Руди сверху. Голос — ровный, без злости, почти ласковый. — Три месяца — и все-таки полез.»

В его руке был нож. Не таксидермический — кухонный. Длинный, для разделки. Из мясной лавки Хофмана.

Радио наверху продолжало играть. «Я хочу быть с тобой, — пел голос. — И я буду с тобой...»

Клим стоял в подвале, среди банок, среди рук, и думал одну-единственную мысль: колбаски Хофмана. Лучшие в районе. Очередь по субботам.

Из чего?

Ночные ужасы 26 февр. 21:16

Позолоти ручку

Позолоти ручку

Катя ходила в садик сама. Пять лет — два двора, переулок, гаражи. Двести метров от дома. В девяносто восьмом, в Берёзовке, это вообще никого не волновало; все матери так поступали, без разговоров. Ирина выпускала её с крыльца, махала рукой, дочка топала по тропинке — скрывалась за углом пятиэтажки. Полминуты. За полминуты можно было подняться на цыпочки, прищуриться, поймать мельканье её макушки у забора садика. Галина Сергеевна стояла у калитки, ждала.

Тринадцатого апреля до калитки Катя не дошла.

Полминуты. Ирина потом считала это — сто, двести раз. Что успеешь за полминуты? Закурить. Звонок в трубку слушать. Ботинок — шнурок завязать. Или вообще чужого ребёнка забрать, если захочешь. Полминуты — время, как оказалось, невыносимо большое, невыносимо маленькое одновременно.

***

Искали. Как надо искать. Милиция, соседи, лес за посёлком прочесали — кто-то там наломал ветки, развесили фотографии; чёрно-белые, на принтере напечатали, четыре на шесть. Катя на них вышла размазанной, прямо тогда уже начинала куда-то исчезать. Бабка Нюра с первого этажа — видела машину, мол, тёмную, а может, нет, вообще не помнит. Участковый записал. Табор, кто-то сказал, стоял на пустыре, снялся неделю назад. Проверили — костры, мусор, колея. Ничего больше. Дело не закрыли. Просто забыли трогать. Как зуб, ноет, ноет, а потом уже и не замечаешь боль.

У Кати была на запястье родинка. Левое, с внутренней стороны. Тёмно-коричневая, форма сердечка — кривого; будто рисовали впопыхах, спешили. Ирина эту родинку запомнила острее, острее, чем саму дочку; лицо на фотографиях менялось, с карточки на карточку чуть другое, чужеющее, а родинка — нет, всегда одна и та же. Печать. Доказательство того, что девочка вообще существовала.

***

Двенадцать лет. Или тринадцать — Ирина перестала считать, от счёта становилось только хуже, как от алкоголя. Уехала из Берёзовки в область. На почту устроилась. Комнату сняла в панельке, на краю города — скрипит пол, окна не закрываются, но цена не высокая и это главное. Жизнь не наладилась, нет. Просто катилась, как поезд с тормозом заклинившим, по ровному полотну; катит, катит, и не знаешь, когда остановится.

На выданье не вышла. Мужчины были — двое, потом третий, — но каждый упирался в стену, которую Ирина не пускала никого пересекать. И сама не знала, что за стена это. В какой-то момент просто — уходи, и уходили, и ничего не жалела. Жалеть умела ровно об одном.

Фотография стояла на подоконнике. Выцвела, теперь Катя была бежевая, никакая, как фантом. Рядом — пластмассовая кукла, старая, советская, с глазами, что закрываются, и с противовесом щёлкающим внутри. Катина кукла. Единственное, что нашли в траве у гаражей, 13 апреля.

***

Вокзал. Потом был вокзал.

Ирина ехала к тётке в Самару, зачем — забыла. Ждала электричку. Октябрь, мокро, ветер гоняет обёртки. Народу мало, человек пятнадцать всего на перроне. И вот — у входа дети. Трое. Грязные, в куртках не своих размеров. Старшему — четырнадцать, может, десять; у голодных детей лица врут, худые до прозрачности. Двое поменьше. Между людьми ходили, ладошку выставляли, за рукав дёргали, машинально; работу делали. Старший командовал взглядом — туда глазом, подбородок сюда.

Ирина хотела пройти. Почти прошла.

Девочка — та, что ростом меньше, пятнадцать лет? шестнадцать? — шагнула вперёд, руку протянула ладонью вверх. «Позолоти ручку.» Голос плоский, зазубренный. Глаза — тёмные, как у куклы с закрывающимися веками, пустые. Пальцы тонкие, хрупкие. И вот запястье.

Родинка. Тёмно-коричневая. Кривое сердечко.

***

Мир не обрушился. Это враньё всё — «земля ушла из-под ног». Земля стояла, как стояла. Перрон, электричка гудела за путями, голуби у урны дрались. Просто внутри Ирины переключилось что-то, щелчок, выключатель, и всё вокруг стало плоским, ненастоящим, как декорация из картона.

— Катя, — сказала она.

Девочка не дрогнула. Ждала монету, смотрела.

— Катя. Это я. Мама.

Ничего. Взгляд пустой, вежливый, как отрепетированный; такой взгляд у продавщиц в ларьках — сквозь тебя, мимо тебя. Голос другой, совсем. С каким-то южным акцентом, мягкий, тягучий. Катя так не говорила никогда. Катя вообще мало говорила, тихая была, всё куклу волочила.

— Ну? Дашь чего или нет? — девочка пожимала плечами.

Ирина схватила её за руку. Та дёрнулась — резко, как зверёк, привычно. Ирина держала крепко, вывернула запястье к свету. Родинка. Сердечко. Печать.

— Пусти! — девочка рванулась. Парень уже двигался — не бежал, но так шёл, что ясно: сейчас будет рядом, за секунду.

— Это моя дочь, — сказала Ирина. Кому? Воздуху? Прохожему, которого не было?

Парень подошёл, положил руку девочке на плечо, что-то сказал, не по-русски, и они ушли. Быстро. Втроём. В толпу, которой не было (три калеки — толпа ли это?), в никуда.

Ирина стояла.

***

Полиция. Заявление писали. Камеры на вокзале — две не работали, третья записала мутное, зернистое что-то. Какая девочка? Каждый день десятки детей. Родинка? Фото есть? Экспертиза? Вы уверены, что это она? Что она ваша?

Уверена ли она.

Ирина лежала в своей комнате, потолок смотрела. Кукла на подоконнике. Выцветшая фотография. И эти глаза — пустые, не узнавшие. Хуже не то, что дочь не узнала мать. Хуже — что в глазах ничего не было, ни страха, ни злости, ни любопытства. Ровные, гладкие, как кафель в морге. За ними — дно не стояло. «Позолоти ручку» — пустота.

***

Ездила на вокзал каждый день. Утром — на работу, вечером — на вокзал. Бродила по перрону, в зал ожидания заглядывала, площадь проверяла. Дети попрошайничали — другие, не те. Присматривалась к каждому: руки, запястья, глаза. Еду им покупала, не деньги, еду — рядом садилась, спрашивала. Дети шарахались или врали, или молчали кафельным взглядом.

Через неделю — монетка.

Не на вокзале — дома. Под подушкой. Пятирублёвая, потёртая, 1998 года. Ирина её не клала туда; мелочь не хранила, в банку на кухне бросала. Но вот — монетка. Тёплая, будто кто-то долго в кулаке сжимал.

На следующий день — ещё одна. Десятикопеечная.

На третий — рубль.

Матрас перевернула, замок проверила, соседей обошла. Никто не входил. Окно — четвёртый этаж. Монетки появлялись каждую ночь, как ритуал какой-то, как подношение.

***

Потом — кукла.

Та самая, с подоконника. Ирина помнила точно: стояла рядом с фотографией годами. Утром — стояла. Вечером — пусто. Нашла у входной двери. Лицом вниз, руки раскинуты, как упала. Или как положили — аккуратно.

Подняла. Глаза закрыты, пластмассовые, с противовесом. Перевернула — должны открыться. Не открылись. Потрясла, постучала ногтем. Залипли — пластик старый, механизм сдох. Бывает. Ничего. Только кукла пахла костром. Дымом, гарью, горьким чем-то, травяным. Так не пахнет квартира. Так пахнет пустырь, кострище, пепел.

Ложила её на место. Легла сама. Не спала.

Среди ночи — шёпот. На грани слышимости, как радиопомехи, как ребёнок бормочет во сне, обрывками.

«...пей до дна... пей до дна...»

Считалочка? Песня? Детский голос, тонкий, мёрзлый, будто из-под земли. Ирина включила свет. Пусто. Кукла на подоконнике — глаза закрыты. Под подушкой — монетка. Тёплая.

***

Нашла их через три дня. Не на вокзале — на рынке за путями. Палатки, шум, чад. И дети — те самые; узнала парня, мальчишку, и девочку.

Подошла спокойно. Три ночи не спала, мир стал ватный, рыхлый; когда не спишь, страх куда-то уходит, остаётся только гул в ушах.

— Я знаю, что это ты, — сказала девочке.

Кафельный взгляд. Но — или показалось — мелькнуло что-то. На долю секунды. Не узнавание; нет. Что-то другое. Как будто знакомого увидела, но не из этой жизни — из сна, из того, чего вообще нет.

— Позолоти ручку, — сказала девочка.

Ирина достала монетку. Ту самую — из-под подушки. Пятирублёвую, 1998 года. Положила на протянутую ладонь. Девочка посмотрела на монету. Сжала пальцы. Улыбнулась. Не радостно. Не зло. Узнающе. Не Ирину — монетку. Как будто это была пароль, ключ, код.

— Мама? — сказала девочка.

Тихо. По-русски, но словно чужое слово, одолженное, как вся эта фраза — «позолоти ручку». Произнесла это, и её охватил испуг, резкий такой, как будто произнесением можно что-то окончательно сломать. Руку дёрнула назад, вот так, рывком. И мелькнула секунда (или полсекунда, кто считал) — глаза ожили, живыми стали, глубокие, как у Кати раньше, совсем детские.

Потом выключилось. Кафель. Стена. Ничего.

Парень её куда-то увел. Спешно, быстро, как в прошлый раз, как всегда. Ирина вслед не побежала. Просто стояла. В кулаке у девочки — монетка, на запястье — сердечко, криво нарисованное.

***

Дома кукла стояла на подоконнике. Глаза открыты.

Ирина её не трогала. Три дня, ни разу не касалась, даже не подходила близко. Но открыты же глаза, факт есть факт. Смотрит кукла в комнату, прямо вперёд, и пахнет от неё не костром (то был старый запах, другой), а чем-то совсем иным. Детским шампунем. Жёлтая бутылка, помню такую. «Кря-кря». Запах из девяносто восьмого года, или близко.

Ирина на кровать упала. Под подушку рука — и нет. Монеток ни одной. За неделю впервые.

Она поняла.

Монетки кончились, потому что она одну вернула. Замкнула что-то — круг, сделку, неважно. Отдала что-то, получила взамен, только не её, не дочь, нет. Что-то другое. Подтверждение? Квитанцию? Разрешение — перестать искать?

«Позолоти ручку».

На куклу смотрела Ирина. Кукла — на неё в ответ. Молчали обе.

За окном ночь, фонари светят, улица пустая. Где-то девочка (вокзал, рынок, может, совсем нигде, просто другой конец города) держит в кулаке пятирублёвку, с сердечком криво на запястье, и не может понять ничего — отчего же эта монетка такая тёплая, почему не стынет, почему приятно её в ладони сжимать.

А может, понимала. Чуть-чуть, на самом дне, под всеми слоями — под кафелем, под пустотой, под двенадцатью годами не-своей жизни.

Но значения это не имело.

Куклу Ирина взяла, к себе прижала, улеглась в постель. Закрыла глаза (или они сами закрылись).

— ...пей до дна...

Монетка. Утром. Под подушкой. Одна. Теплая.

А у куклы снова глаза закрыты.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд