Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 20 мар. 11:35

Она пошла сама

Она пошла сама

Помидоры стоили восемьдесят девять рублей. Странно, что Ирина это помнит? Помнит, потому что это самое последнее, что зафиксировалось в голове до того момента, когда всё перестало быть «до» и стало просто разломом времени на две несоединимые половины.

До Даши и после Даши. Просто так.

«Южный», суббота, конец июня — жара гнёт асфальт под ногами, реально ли это физически возможно или просто ощущение, которое забивает в голову? Ирина стояла перед прилавком в одиннадцать сорок (смотрела на часы, да, чёткий отпечаток в памяти), выбирала томаты — узбекские, рыхлые, те самые, что по-настоящему пахнут помидорами, а не той пластмассовой гадостью из сетевых магазинов. Дашка держалась за подол платья — белого с синим горошком, четыре года, тугие косички с красными резинками, которые та с утра крутила головой, пока Ирина их заплетала. Одна получилась кривая. Она хотела переделать, но они опаздывали.

Это потом.

Полтора метра рынка — максимум две секунды невнимания. Может, три. Может, больше — никто не засекает время в такие моменты. Когда отвернулась, когда снова посмотрела, подол был просто подол. Пустой.

Внутри что-то дёрнулось, как рыба на крючке.

Даши не было. И это был не испуг — это было что-то похуже, что-то глубокое, в самом горле, в груди, вообще везде и нигде. Хруст ветки под ногой в чужом лесу, который никогда не закончится, будет хрустеть вечно.

Четыре года. Платье в горошек. Две косички — одна ровная, одна кривая. Красные резинки. Не переделала, потому что опаздывали. Вот и всё. Мозг потом выберет именно это, будет грызть по ночам, не вопросы про то, почему отвернулась или зачем взяла на рынок, а — почему последнее, что сделала для дочери, было сделано спешно, кое-как, на бегу. Косичка. Одна кривая косичка.

***

Третий день. Полиция — парень лет двадцать пяти, следователь, прыщи на шее, смотрит так, как будто Ирина уже лежит в земле. Камеры нашли. Показывают запись.

Почти не видно. Серое, мутное, дёрганое видео из зоны АТО, честно. Но Ирина видит всё — каждый пиксель, каждую ступеньку.

Женщина. Юбка цветастая, платок. Возраст — непонятно; тридцать? Шестьдесят? Лицо заедено пикселями, тенью, лицо стёрто, как при падении. Она подходит к Даше. Наклоняется. Говорит что-то.

Даша берёт её за руку.

Берёт сама. Не крикнула, не посмотрела на маму, не испугалась. Взяла руку этой женщины и пошла. Спокойно. Ровно. Как будто знала её с рождения, как будто эта женщина была впечатана в её память задолго до того, как Ирина её вообще родила.

Ирина отматывала эту запись потом — сто раз, двести раз, она не считала, не могла считать — и каждый раз одно и то же. Наклон. Слова. Рука. Уход. Всё вместе, как танец репетировавшийся тысячу лет.

«Позолоти ручку, деточка».

Не слышала этого — звука в записи нет, камера записывает на беззвучности. Но знала. Откуда-то знала с первого дня, как радиопомеха, как гул того холодильника, который слышишь только в два ночи, когда даже урбанизм затихает. Позолоти ручку.

***

Три года. Не стоит описывать подробно — ни времени, ни желания, ни места в рассказе. Коротко: Ирина не умерла, хотя старалась. Два раза. Один раз — серьёзно, с таблетками, с приездом скорой в три утра; второй раз — театрально, неглубокие порезы, сама же и позвала. На второй год муж ушёл — не потому что сволочь, а потому что не выдержал видеть, как она листает форумы с пропавшими детьми, листает, листает, листает до того, пока экран не поплывёт слёзами.

Что-то там с работой было. Квартиру чуть не потеряла. Мать взяла к себе, Ирина спит в старой детской комнате на Дашиной кровати среди плюшевых зайцев и розовых стен, и это одновременно единственное место, где можно дышать, и ад. Ад в розовых обоях.

Телефон звонит в четверг, половина третьего.

Обычно не берёт — мошенники, всякие мошенники, службы безопасности с их мерзкой энергией. Но в этот раз палец — сам, без команды мозга — ткнул в зелёную кнопку.

— Ирина Сергеевна? Капитан Лосев, отдел по делам несовершеннолетних. Приезжайте. Опознание.

Слово упало в молчание кухни — как кирпич в колодец. Глубоко. На несколько этажей вниз. Пол уходит вбок, реальность съезжает, как картинка на телевизоре с неправильной частотой развёртки.

— Она... жива?

— Приезжайте, — сказал Лосев, и в его голосе — жаль. Будто уже жалеет, что звонил.

***

Метро «Тёплый Стан».

Ирина увидела её ещё через стекло такси. Девочка сидит на картонке у входа, ноги поджаты, в руке пластиковый стаканчик. Куртка грязная, не по размеру. Волосы — чёрные, спутанные, никаких резинок. Лицо.

Лицо — Дашино и не Дашино одновременно.

Ирина выходит из машины, ноги подгибаются, хватается за дверь; водитель что-то ворчит, она не слышит. Над входом в метро из динамика сочится музыка — какая-то нежная, неподходящая для города, неподходящая для света дня. Потом узнает ту песню. Монеточка. Позже это слово (позже, потом, после) будет окрашено в цвет крови.

Рядом Лосев — невысокий, куртка мятая, лицо такое, как будто давно и окончательно разочаровался во всём, включая жизнь, включая себя.

— Не бегите. Тихо. Она не привыкла.

Ирина подходит медленно. Каждый шаг — по битому стеклу, хотя под ногами асфальт, трещины, окурки, никакого стекла вообще.

Девочка поднимает голову.

Семь лет. Худая, опасно худая. Скулы режут через кожу. Глаза тёмно-карие, Дашины глаза, с жёлтыми крапинками у зрачка — Ирина эти крапинки знает наизусть. На левом запястье родинка, маленькая, в форме сердечка. Видно, когда девочка поднимает стаканчик.

Всё остановилось.

Это Даша. Абсолютно, на сто процентов, по ДНК и по крови, и по родинке, и по тем жёлтым крапинкам.

— Дашенька, — говорит Ирина, голос мятый, рваный, как газета, которую сминали и разминали сто раз, — это мама.

Девочка смотрит на неё.

Без узнавания. Без страха. Ничего. Взгляд пустой, спокойный, ровный — как в ту запись, когда четырёхлетняя Даша взяла за руку чужую женщину и ушла.

— Позолоти ручку, — говорит девочка.

Тихо. Как молитву, которую выучила наизусть. Протягивает стаканчик.

Ирина падает на колени. Прямо в грязь, в окурки, в сырость. Хватает Дашу за плечи — девочка не дёрнулась, не заплакала, не отстранилась. Просто сидит. Как предмет. Как вещь.

— Даша, это я. Помидоры. Рынок. Красные резинки. Помнишь? Помнишь меня?

Девочка молчит. Потом:

— У тебя есть десять рублей?

Улыбается вежливо, дежурно, как продавщица, которой хочется, чтобы ты уже ушёл и не мешал.

***

Лосев отводит Ирину в сторону, говорит про психолога, про время, про то, что ребёнок три года жил другой жизнью. Ирина кивает. Ничего не слышит.

Смотрит на Дашу. На свою дочь, которая сидит на картонке и ждёт следующего. Которая не помнит резинок, не помнит комнаты, не помнит плюшевых зайцев. Которая смотрит на мать как на совершенно чужую — с равнодушием профессионала: даст денег или нет.

Из динамика выплёвывается «Каждый раз».

Каждый раз.

***

Дашу забирают в приют — суд, экспертизы, документы, подписи на бумагах, чьей-то печать. Ирина приходит каждый день. Игрушки, конфеты, книжки. Даша берёт всё, складывает в угол кровати, не распаковывая.

На четвёртый визит Ирина приносит красные резинки. Точно такие же, тонкие, эластичные, ждала в очереди в «Фикс Прайсе» и едва не рыдала у кассы от того, что бывают красные резинки.

— Хочешь, заплету косички? Как раньше?

Даша смотрит на резинки. Потом на Ирину.

— Тётя Зара не разрешает.

Тётя Зара. Так она зовёт эту женщину.

— Её больше нет, — говорит Ирина; горло сжимается, слова выходят по одному, как пробки из бутылки. — Я твоя мама, Даша. Я тебя нашла. Я тебя ищу три года.

Девочка молчит долго.

— А можно мне потом вернуться? К тёте Заре?

Пауза.

Пауза тянется, как жевание дённой жвачки. В коридоре приюта пахнет хлоркой, варёной капустой, чем-то ещё — может, надеждой, может, отчаянием, может, просто приютом, в котором всё пахнет потерей. Ветер дребезжит в окне. Откуда-то из переговорок, из окон, из самого воздуха сочится музыка.

Та же песня. Снова.

Каждый раз.

Ирина выходит в коридор. Спиной к стене облупленной, прислоняется, дышит или пытается дышать; воздух не входит, застревает где-то в груди, в горле, никуда не идёт.

Она нашла. Три года и нашла. ДНК, группа крови, родинка, глаза — всё совпадает на сто процентов. Это Даша. Абсолютно.

Но Даша не пришла.

Тело пришло. Маленькое, худое, с родинкой в форме сердечка. Тело здесь. А дочь — та самая, которая крутила головой при заплетении косичек, которая держала подол у прилавка, которая смеялась и говорила «мамуся» — та Даша осталась в той записи. Навсегда. В том единственном моменте, когда маленькие пальцы сжались вокруг чужой руки и девочка в платье в горошек пошла прочь — спокойно, ровно, без оглядки.

Позолоти ручку, деточка.

Ирина стоит в коридоре — спиной к стене, босая почему-то, хотя приехала в ботинках (когда их сняла? зачем?) — когда из палаты раздаётся звук.

Тихий. Почти неслышный.

Даша поёт.

Без слов, без мелодии, или может быть и есть мелодия, но такая, которую давно позабыли люди; монотонная, глухая, как колыбельная из-под воды. Несколько нот — по кругу, по кругу, по кругу. И Ирина вдруг понимает, как хлёсткий удар мокрой тряпкой по лицу, что эту мелодию она уже слышала. Каждую ночь три года. В той записи без звука. В своей голове.

Она знала, что именно сказала женщина на рынке.

Всегда знала, если честно.

И Даша — тоже. Даша узнала эту женщину ещё до того, как её увидела. Знала, что нужно взять за руку. Знала, что нужно уйти.

Потому что её позвали.

А маму — нет.

Из палаты музыка стихает. Потом начинается снова. Те же ноты. По кругу.

Каждый раз.

Ночные ужасы 26 февр. 21:16

Позолоти ручку

Позолоти ручку

Катя ходила в садик сама. Пять лет — два двора, переулок, гаражи. Двести метров от дома. В девяносто восьмом, в Берёзовке, это вообще никого не волновало; все матери так поступали, без разговоров. Ирина выпускала её с крыльца, махала рукой, дочка топала по тропинке — скрывалась за углом пятиэтажки. Полминуты. За полминуты можно было подняться на цыпочки, прищуриться, поймать мельканье её макушки у забора садика. Галина Сергеевна стояла у калитки, ждала.

Тринадцатого апреля до калитки Катя не дошла.

Полминуты. Ирина потом считала это — сто, двести раз. Что успеешь за полминуты? Закурить. Звонок в трубку слушать. Ботинок — шнурок завязать. Или вообще чужого ребёнка забрать, если захочешь. Полминуты — время, как оказалось, невыносимо большое, невыносимо маленькое одновременно.

***

Искали. Как надо искать. Милиция, соседи, лес за посёлком прочесали — кто-то там наломал ветки, развесили фотографии; чёрно-белые, на принтере напечатали, четыре на шесть. Катя на них вышла размазанной, прямо тогда уже начинала куда-то исчезать. Бабка Нюра с первого этажа — видела машину, мол, тёмную, а может, нет, вообще не помнит. Участковый записал. Табор, кто-то сказал, стоял на пустыре, снялся неделю назад. Проверили — костры, мусор, колея. Ничего больше. Дело не закрыли. Просто забыли трогать. Как зуб, ноет, ноет, а потом уже и не замечаешь боль.

У Кати была на запястье родинка. Левое, с внутренней стороны. Тёмно-коричневая, форма сердечка — кривого; будто рисовали впопыхах, спешили. Ирина эту родинку запомнила острее, острее, чем саму дочку; лицо на фотографиях менялось, с карточки на карточку чуть другое, чужеющее, а родинка — нет, всегда одна и та же. Печать. Доказательство того, что девочка вообще существовала.

***

Двенадцать лет. Или тринадцать — Ирина перестала считать, от счёта становилось только хуже, как от алкоголя. Уехала из Берёзовки в область. На почту устроилась. Комнату сняла в панельке, на краю города — скрипит пол, окна не закрываются, но цена не высокая и это главное. Жизнь не наладилась, нет. Просто катилась, как поезд с тормозом заклинившим, по ровному полотну; катит, катит, и не знаешь, когда остановится.

На выданье не вышла. Мужчины были — двое, потом третий, — но каждый упирался в стену, которую Ирина не пускала никого пересекать. И сама не знала, что за стена это. В какой-то момент просто — уходи, и уходили, и ничего не жалела. Жалеть умела ровно об одном.

Фотография стояла на подоконнике. Выцвела, теперь Катя была бежевая, никакая, как фантом. Рядом — пластмассовая кукла, старая, советская, с глазами, что закрываются, и с противовесом щёлкающим внутри. Катина кукла. Единственное, что нашли в траве у гаражей, 13 апреля.

***

Вокзал. Потом был вокзал.

Ирина ехала к тётке в Самару, зачем — забыла. Ждала электричку. Октябрь, мокро, ветер гоняет обёртки. Народу мало, человек пятнадцать всего на перроне. И вот — у входа дети. Трое. Грязные, в куртках не своих размеров. Старшему — четырнадцать, может, десять; у голодных детей лица врут, худые до прозрачности. Двое поменьше. Между людьми ходили, ладошку выставляли, за рукав дёргали, машинально; работу делали. Старший командовал взглядом — туда глазом, подбородок сюда.

Ирина хотела пройти. Почти прошла.

Девочка — та, что ростом меньше, пятнадцать лет? шестнадцать? — шагнула вперёд, руку протянула ладонью вверх. «Позолоти ручку.» Голос плоский, зазубренный. Глаза — тёмные, как у куклы с закрывающимися веками, пустые. Пальцы тонкие, хрупкие. И вот запястье.

Родинка. Тёмно-коричневая. Кривое сердечко.

***

Мир не обрушился. Это враньё всё — «земля ушла из-под ног». Земля стояла, как стояла. Перрон, электричка гудела за путями, голуби у урны дрались. Просто внутри Ирины переключилось что-то, щелчок, выключатель, и всё вокруг стало плоским, ненастоящим, как декорация из картона.

— Катя, — сказала она.

Девочка не дрогнула. Ждала монету, смотрела.

— Катя. Это я. Мама.

Ничего. Взгляд пустой, вежливый, как отрепетированный; такой взгляд у продавщиц в ларьках — сквозь тебя, мимо тебя. Голос другой, совсем. С каким-то южным акцентом, мягкий, тягучий. Катя так не говорила никогда. Катя вообще мало говорила, тихая была, всё куклу волочила.

— Ну? Дашь чего или нет? — девочка пожимала плечами.

Ирина схватила её за руку. Та дёрнулась — резко, как зверёк, привычно. Ирина держала крепко, вывернула запястье к свету. Родинка. Сердечко. Печать.

— Пусти! — девочка рванулась. Парень уже двигался — не бежал, но так шёл, что ясно: сейчас будет рядом, за секунду.

— Это моя дочь, — сказала Ирина. Кому? Воздуху? Прохожему, которого не было?

Парень подошёл, положил руку девочке на плечо, что-то сказал, не по-русски, и они ушли. Быстро. Втроём. В толпу, которой не было (три калеки — толпа ли это?), в никуда.

Ирина стояла.

***

Полиция. Заявление писали. Камеры на вокзале — две не работали, третья записала мутное, зернистое что-то. Какая девочка? Каждый день десятки детей. Родинка? Фото есть? Экспертиза? Вы уверены, что это она? Что она ваша?

Уверена ли она.

Ирина лежала в своей комнате, потолок смотрела. Кукла на подоконнике. Выцветшая фотография. И эти глаза — пустые, не узнавшие. Хуже не то, что дочь не узнала мать. Хуже — что в глазах ничего не было, ни страха, ни злости, ни любопытства. Ровные, гладкие, как кафель в морге. За ними — дно не стояло. «Позолоти ручку» — пустота.

***

Ездила на вокзал каждый день. Утром — на работу, вечером — на вокзал. Бродила по перрону, в зал ожидания заглядывала, площадь проверяла. Дети попрошайничали — другие, не те. Присматривалась к каждому: руки, запястья, глаза. Еду им покупала, не деньги, еду — рядом садилась, спрашивала. Дети шарахались или врали, или молчали кафельным взглядом.

Через неделю — монетка.

Не на вокзале — дома. Под подушкой. Пятирублёвая, потёртая, 1998 года. Ирина её не клала туда; мелочь не хранила, в банку на кухне бросала. Но вот — монетка. Тёплая, будто кто-то долго в кулаке сжимал.

На следующий день — ещё одна. Десятикопеечная.

На третий — рубль.

Матрас перевернула, замок проверила, соседей обошла. Никто не входил. Окно — четвёртый этаж. Монетки появлялись каждую ночь, как ритуал какой-то, как подношение.

***

Потом — кукла.

Та самая, с подоконника. Ирина помнила точно: стояла рядом с фотографией годами. Утром — стояла. Вечером — пусто. Нашла у входной двери. Лицом вниз, руки раскинуты, как упала. Или как положили — аккуратно.

Подняла. Глаза закрыты, пластмассовые, с противовесом. Перевернула — должны открыться. Не открылись. Потрясла, постучала ногтем. Залипли — пластик старый, механизм сдох. Бывает. Ничего. Только кукла пахла костром. Дымом, гарью, горьким чем-то, травяным. Так не пахнет квартира. Так пахнет пустырь, кострище, пепел.

Ложила её на место. Легла сама. Не спала.

Среди ночи — шёпот. На грани слышимости, как радиопомехи, как ребёнок бормочет во сне, обрывками.

«...пей до дна... пей до дна...»

Считалочка? Песня? Детский голос, тонкий, мёрзлый, будто из-под земли. Ирина включила свет. Пусто. Кукла на подоконнике — глаза закрыты. Под подушкой — монетка. Тёплая.

***

Нашла их через три дня. Не на вокзале — на рынке за путями. Палатки, шум, чад. И дети — те самые; узнала парня, мальчишку, и девочку.

Подошла спокойно. Три ночи не спала, мир стал ватный, рыхлый; когда не спишь, страх куда-то уходит, остаётся только гул в ушах.

— Я знаю, что это ты, — сказала девочке.

Кафельный взгляд. Но — или показалось — мелькнуло что-то. На долю секунды. Не узнавание; нет. Что-то другое. Как будто знакомого увидела, но не из этой жизни — из сна, из того, чего вообще нет.

— Позолоти ручку, — сказала девочка.

Ирина достала монетку. Ту самую — из-под подушки. Пятирублёвую, 1998 года. Положила на протянутую ладонь. Девочка посмотрела на монету. Сжала пальцы. Улыбнулась. Не радостно. Не зло. Узнающе. Не Ирину — монетку. Как будто это была пароль, ключ, код.

— Мама? — сказала девочка.

Тихо. По-русски, но словно чужое слово, одолженное, как вся эта фраза — «позолоти ручку». Произнесла это, и её охватил испуг, резкий такой, как будто произнесением можно что-то окончательно сломать. Руку дёрнула назад, вот так, рывком. И мелькнула секунда (или полсекунда, кто считал) — глаза ожили, живыми стали, глубокие, как у Кати раньше, совсем детские.

Потом выключилось. Кафель. Стена. Ничего.

Парень её куда-то увел. Спешно, быстро, как в прошлый раз, как всегда. Ирина вслед не побежала. Просто стояла. В кулаке у девочки — монетка, на запястье — сердечко, криво нарисованное.

***

Дома кукла стояла на подоконнике. Глаза открыты.

Ирина её не трогала. Три дня, ни разу не касалась, даже не подходила близко. Но открыты же глаза, факт есть факт. Смотрит кукла в комнату, прямо вперёд, и пахнет от неё не костром (то был старый запах, другой), а чем-то совсем иным. Детским шампунем. Жёлтая бутылка, помню такую. «Кря-кря». Запах из девяносто восьмого года, или близко.

Ирина на кровать упала. Под подушку рука — и нет. Монеток ни одной. За неделю впервые.

Она поняла.

Монетки кончились, потому что она одну вернула. Замкнула что-то — круг, сделку, неважно. Отдала что-то, получила взамен, только не её, не дочь, нет. Что-то другое. Подтверждение? Квитанцию? Разрешение — перестать искать?

«Позолоти ручку».

На куклу смотрела Ирина. Кукла — на неё в ответ. Молчали обе.

За окном ночь, фонари светят, улица пустая. Где-то девочка (вокзал, рынок, может, совсем нигде, просто другой конец города) держит в кулаке пятирублёвку, с сердечком криво на запястье, и не может понять ничего — отчего же эта монетка такая тёплая, почему не стынет, почему приятно её в ладони сжимать.

А может, понимала. Чуть-чуть, на самом дне, под всеми слоями — под кафелем, под пустотой, под двенадцатью годами не-своей жизни.

Но значения это не имело.

Куклу Ирина взяла, к себе прижала, улеглась в постель. Закрыла глаза (или они сами закрылись).

— ...пей до дна...

Монетка. Утром. Под подушкой. Одна. Теплая.

А у куклы снова глаза закрыты.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов