Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 20 мар. 11:35

Она пошла сама

Она пошла сама

Помидоры стоили восемьдесят девять рублей. Странно, что Ирина это помнит? Помнит, потому что это самое последнее, что зафиксировалось в голове до того момента, когда всё перестало быть «до» и стало просто разломом времени на две несоединимые половины.

До Даши и после Даши. Просто так.

«Южный», суббота, конец июня — жара гнёт асфальт под ногами, реально ли это физически возможно или просто ощущение, которое забивает в голову? Ирина стояла перед прилавком в одиннадцать сорок (смотрела на часы, да, чёткий отпечаток в памяти), выбирала томаты — узбекские, рыхлые, те самые, что по-настоящему пахнут помидорами, а не той пластмассовой гадостью из сетевых магазинов. Дашка держалась за подол платья — белого с синим горошком, четыре года, тугие косички с красными резинками, которые та с утра крутила головой, пока Ирина их заплетала. Одна получилась кривая. Она хотела переделать, но они опаздывали.

Это потом.

Полтора метра рынка — максимум две секунды невнимания. Может, три. Может, больше — никто не засекает время в такие моменты. Когда отвернулась, когда снова посмотрела, подол был просто подол. Пустой.

Внутри что-то дёрнулось, как рыба на крючке.

Даши не было. И это был не испуг — это было что-то похуже, что-то глубокое, в самом горле, в груди, вообще везде и нигде. Хруст ветки под ногой в чужом лесу, который никогда не закончится, будет хрустеть вечно.

Четыре года. Платье в горошек. Две косички — одна ровная, одна кривая. Красные резинки. Не переделала, потому что опаздывали. Вот и всё. Мозг потом выберет именно это, будет грызть по ночам, не вопросы про то, почему отвернулась или зачем взяла на рынок, а — почему последнее, что сделала для дочери, было сделано спешно, кое-как, на бегу. Косичка. Одна кривая косичка.

***

Третий день. Полиция — парень лет двадцать пяти, следователь, прыщи на шее, смотрит так, как будто Ирина уже лежит в земле. Камеры нашли. Показывают запись.

Почти не видно. Серое, мутное, дёрганое видео из зоны АТО, честно. Но Ирина видит всё — каждый пиксель, каждую ступеньку.

Женщина. Юбка цветастая, платок. Возраст — непонятно; тридцать? Шестьдесят? Лицо заедено пикселями, тенью, лицо стёрто, как при падении. Она подходит к Даше. Наклоняется. Говорит что-то.

Даша берёт её за руку.

Берёт сама. Не крикнула, не посмотрела на маму, не испугалась. Взяла руку этой женщины и пошла. Спокойно. Ровно. Как будто знала её с рождения, как будто эта женщина была впечатана в её память задолго до того, как Ирина её вообще родила.

Ирина отматывала эту запись потом — сто раз, двести раз, она не считала, не могла считать — и каждый раз одно и то же. Наклон. Слова. Рука. Уход. Всё вместе, как танец репетировавшийся тысячу лет.

«Позолоти ручку, деточка».

Не слышала этого — звука в записи нет, камера записывает на беззвучности. Но знала. Откуда-то знала с первого дня, как радиопомеха, как гул того холодильника, который слышишь только в два ночи, когда даже урбанизм затихает. Позолоти ручку.

***

Три года. Не стоит описывать подробно — ни времени, ни желания, ни места в рассказе. Коротко: Ирина не умерла, хотя старалась. Два раза. Один раз — серьёзно, с таблетками, с приездом скорой в три утра; второй раз — театрально, неглубокие порезы, сама же и позвала. На второй год муж ушёл — не потому что сволочь, а потому что не выдержал видеть, как она листает форумы с пропавшими детьми, листает, листает, листает до того, пока экран не поплывёт слёзами.

Что-то там с работой было. Квартиру чуть не потеряла. Мать взяла к себе, Ирина спит в старой детской комнате на Дашиной кровати среди плюшевых зайцев и розовых стен, и это одновременно единственное место, где можно дышать, и ад. Ад в розовых обоях.

Телефон звонит в четверг, половина третьего.

Обычно не берёт — мошенники, всякие мошенники, службы безопасности с их мерзкой энергией. Но в этот раз палец — сам, без команды мозга — ткнул в зелёную кнопку.

— Ирина Сергеевна? Капитан Лосев, отдел по делам несовершеннолетних. Приезжайте. Опознание.

Слово упало в молчание кухни — как кирпич в колодец. Глубоко. На несколько этажей вниз. Пол уходит вбок, реальность съезжает, как картинка на телевизоре с неправильной частотой развёртки.

— Она... жива?

— Приезжайте, — сказал Лосев, и в его голосе — жаль. Будто уже жалеет, что звонил.

***

Метро «Тёплый Стан».

Ирина увидела её ещё через стекло такси. Девочка сидит на картонке у входа, ноги поджаты, в руке пластиковый стаканчик. Куртка грязная, не по размеру. Волосы — чёрные, спутанные, никаких резинок. Лицо.

Лицо — Дашино и не Дашино одновременно.

Ирина выходит из машины, ноги подгибаются, хватается за дверь; водитель что-то ворчит, она не слышит. Над входом в метро из динамика сочится музыка — какая-то нежная, неподходящая для города, неподходящая для света дня. Потом узнает ту песню. Монеточка. Позже это слово (позже, потом, после) будет окрашено в цвет крови.

Рядом Лосев — невысокий, куртка мятая, лицо такое, как будто давно и окончательно разочаровался во всём, включая жизнь, включая себя.

— Не бегите. Тихо. Она не привыкла.

Ирина подходит медленно. Каждый шаг — по битому стеклу, хотя под ногами асфальт, трещины, окурки, никакого стекла вообще.

Девочка поднимает голову.

Семь лет. Худая, опасно худая. Скулы режут через кожу. Глаза тёмно-карие, Дашины глаза, с жёлтыми крапинками у зрачка — Ирина эти крапинки знает наизусть. На левом запястье родинка, маленькая, в форме сердечка. Видно, когда девочка поднимает стаканчик.

Всё остановилось.

Это Даша. Абсолютно, на сто процентов, по ДНК и по крови, и по родинке, и по тем жёлтым крапинкам.

— Дашенька, — говорит Ирина, голос мятый, рваный, как газета, которую сминали и разминали сто раз, — это мама.

Девочка смотрит на неё.

Без узнавания. Без страха. Ничего. Взгляд пустой, спокойный, ровный — как в ту запись, когда четырёхлетняя Даша взяла за руку чужую женщину и ушла.

— Позолоти ручку, — говорит девочка.

Тихо. Как молитву, которую выучила наизусть. Протягивает стаканчик.

Ирина падает на колени. Прямо в грязь, в окурки, в сырость. Хватает Дашу за плечи — девочка не дёрнулась, не заплакала, не отстранилась. Просто сидит. Как предмет. Как вещь.

— Даша, это я. Помидоры. Рынок. Красные резинки. Помнишь? Помнишь меня?

Девочка молчит. Потом:

— У тебя есть десять рублей?

Улыбается вежливо, дежурно, как продавщица, которой хочется, чтобы ты уже ушёл и не мешал.

***

Лосев отводит Ирину в сторону, говорит про психолога, про время, про то, что ребёнок три года жил другой жизнью. Ирина кивает. Ничего не слышит.

Смотрит на Дашу. На свою дочь, которая сидит на картонке и ждёт следующего. Которая не помнит резинок, не помнит комнаты, не помнит плюшевых зайцев. Которая смотрит на мать как на совершенно чужую — с равнодушием профессионала: даст денег или нет.

Из динамика выплёвывается «Каждый раз».

Каждый раз.

***

Дашу забирают в приют — суд, экспертизы, документы, подписи на бумагах, чьей-то печать. Ирина приходит каждый день. Игрушки, конфеты, книжки. Даша берёт всё, складывает в угол кровати, не распаковывая.

На четвёртый визит Ирина приносит красные резинки. Точно такие же, тонкие, эластичные, ждала в очереди в «Фикс Прайсе» и едва не рыдала у кассы от того, что бывают красные резинки.

— Хочешь, заплету косички? Как раньше?

Даша смотрит на резинки. Потом на Ирину.

— Тётя Зара не разрешает.

Тётя Зара. Так она зовёт эту женщину.

— Её больше нет, — говорит Ирина; горло сжимается, слова выходят по одному, как пробки из бутылки. — Я твоя мама, Даша. Я тебя нашла. Я тебя ищу три года.

Девочка молчит долго.

— А можно мне потом вернуться? К тёте Заре?

Пауза.

Пауза тянется, как жевание дённой жвачки. В коридоре приюта пахнет хлоркой, варёной капустой, чем-то ещё — может, надеждой, может, отчаянием, может, просто приютом, в котором всё пахнет потерей. Ветер дребезжит в окне. Откуда-то из переговорок, из окон, из самого воздуха сочится музыка.

Та же песня. Снова.

Каждый раз.

Ирина выходит в коридор. Спиной к стене облупленной, прислоняется, дышит или пытается дышать; воздух не входит, застревает где-то в груди, в горле, никуда не идёт.

Она нашла. Три года и нашла. ДНК, группа крови, родинка, глаза — всё совпадает на сто процентов. Это Даша. Абсолютно.

Но Даша не пришла.

Тело пришло. Маленькое, худое, с родинкой в форме сердечка. Тело здесь. А дочь — та самая, которая крутила головой при заплетении косичек, которая держала подол у прилавка, которая смеялась и говорила «мамуся» — та Даша осталась в той записи. Навсегда. В том единственном моменте, когда маленькие пальцы сжались вокруг чужой руки и девочка в платье в горошек пошла прочь — спокойно, ровно, без оглядки.

Позолоти ручку, деточка.

Ирина стоит в коридоре — спиной к стене, босая почему-то, хотя приехала в ботинках (когда их сняла? зачем?) — когда из палаты раздаётся звук.

Тихий. Почти неслышный.

Даша поёт.

Без слов, без мелодии, или может быть и есть мелодия, но такая, которую давно позабыли люди; монотонная, глухая, как колыбельная из-под воды. Несколько нот — по кругу, по кругу, по кругу. И Ирина вдруг понимает, как хлёсткий удар мокрой тряпкой по лицу, что эту мелодию она уже слышала. Каждую ночь три года. В той записи без звука. В своей голове.

Она знала, что именно сказала женщина на рынке.

Всегда знала, если честно.

И Даша — тоже. Даша узнала эту женщину ещё до того, как её увидела. Знала, что нужно взять за руку. Знала, что нужно уйти.

Потому что её позвали.

А маму — нет.

Из палаты музыка стихает. Потом начинается снова. Те же ноты. По кругу.

Каждый раз.

Ночные ужасы 05 мар. 16:12

Семь человечков мелом

Семь человечков мелом

Кирилл считал. До ста. Медленно — как учила бабушка, чтобы честно, без жульничества. Лоб вжал в кору берёзы; щекотало, да. И упорно не подглядывал, хотя ну конечно хотелось. Девяносто восемь... девяносто девять... стоп. Сто. Иду.

Нашёл за полчаса — всех, каждого. Лёху позади сарайчика; Даню в смородинных кустах, он там сидел как ненормальный; близнецов в беседке (они вообще не старались); и Вику за бочкой — той, что ловила дождь. Осталась одна. Маша, что семь лет ей было. Белые кроссовки. На футболке единорог, розовый-розовый, выцветший уж совсем после стирок.

— Маш! Ну что ты. Выходи!

Молчание.

Посёлок — «Берёзки» называлась эта дыра, двадцать шесть участков, три улицы, одна колонка с водой — замер, как выключили звук на телевизоре. Даже Пётр Иваныч — пёс у соседей, тот, что лаял на всех подряд — лежал у калитки и даже хвостом не пошевелил.

Искали. Сначала ещё было как игра, весело. Потом — со злостью, настойчиво. Потом уж с фонариками, и мама Маши перестала звать — голос ломался, прерывался на каждом слове, и Кирилл стоял у своей берёзы и думал: я считал неправильно? Слишком быстро? Она не успела? Что я сделал?

Полиция. Одиннадцать ночи. Потом собаки — с утра, когда небо ещё не совсем посветлело. Вертолёт потом, уже в светлое время, когда стало ясно: не в лесу заблудилась, не на чердаке уснула, не в колодец упала. Собаки дошли до канавы за посёлком и встали. Просто стали. Кружили, скулили, падали. Кинолог пожал плечами: бывает. Кирилл не поверил.

День второй.

Полицейский у ворот — рубашка мятая, в пятнах. Кто-то из соседей притащил термос с чаем. Машин папа — большой, молчаливый, он там в Москве работал, на дачу только по выходам, — сидел на крыльце и крутил телефон в руках. Ни слёз. Просто сидел. Мама ходила. Туда-сюда, туда-сюда, шлёпанцы по доскам: шарк-шарк-шарк. Кирилл этот звук слышал сквозь забор и было от него гадко, противнее, чем от чего угодно на свете.

Близнецы уехали. Вика с ними. Даня сказал что-то про цыган, мол, украли; Лёха ему врезал. Кирилл лежал в комнате, потолок весь в пятнах — протечка, видимо, — и слушал, как бабушка на кухне кому-то в трубку: «Да где ж ей. Может, волк? Волки-то давно не ходили, но мало ли...»

На третий день нашли.

Подвал. Заброшенный дом, двухэтажный, кирпич красный, когда-то магазин был или контора, два километра от посёлка по грунтовке, потом поле, потом вышка. Кирилл там бывал один раз — Лёха водил, говорил про привидений; привидений не было, были бутылки разбитые и запах. Они постояли, не пошли внутрь. Лёха тоже не пошёл, хотя делал вид.

Подвал заколочен.

Досками. С наружи. Гвозди — ржавые, толстые, загнуты буквой «Г» с обратной стороны, как это делают когда надолго. Волонтёр — парень лет двадцать пять, камуфляж, рация — услышал стук. Или не стук. Потом говорил: пение. Кто-то напевал.

Отодрали доски. Открыли.

Маша. На полу бетонном, в углу, ноги скрещены, кроссовки — белые, чистые, как вчера из коробки, хотя три дня... три дня прошло. На футболке её единорог. И улыбалась.

— Я спряталась хорошо, да?

Это «да» — с вопросительной интонацией, детское, весёлое, звонкое — Кирилл потом слышал во сне. Четырнадцать лет. Каждый август, без пропусков.

Осмотрели. Цела вся. Здорова. Ни царапины. Ни следов обезвоживания — откуда в запечатанном подвале вода вообще? Ни еды. Ни... ничего такого. Чистая, сытая, как отдохнула девочка семи лет, которая три дня в бетонной коробке без окон провела и не пролила слезинки.

Как вошла — не помнила. Ничего не помнила.

«Я играла. И вот — тут. Тут хорошо было. Тёплый дядя».

Тёплый дядя.

Следователь записал. Перечитал. Поднял глаза. Маша рисовала — дали бумагу, карандаши, она домики рисовала, деревья, солнце. Следователь спросил: какой дядя, какой именно? Маша пожала плечами — мол, тёплый. Рассказывал. Что рассказывал — всякое. Песню пел.

— Какую песню?

— Втюрилась, — сказала Маша и захихикала.

Следователь не понял. Кирилл — понял. «Дора». Та самая песня, что летом из каждого телефона крутилась, из колонок на верандах; Вика включала на повторе, Маша знала слова, подпевала, слова путала, но мелодию держала.

На полу подвала — мелом школьным, белым — рисунок.

Шесть палочек-человечков. Палка-палка-огуречик. Круглые головы. Ноги из палочек. Шесть штук. Кирилл, Лёха, Даня, близнецы, Вика. Или — Кирилл, Лёха, Даня, близнецы, Маша. Не суть. Шесть.

И рядом — седьмой.

В углу, отдельно, крупнее, линии жирнее, мел вдавлен, вламывается в бетон. Без лица. Не в том смысле, что не нарисовано — у других тоже точка-точка-запятая. А в том смысле, что там, где лицо, — пятно. Замазанное. Размазанное. Как будто кто-то нарисовал, потом ладонью по нему прошёл; или не получилось у кого-то, замазал; или не должно было быть вообще.

Эксперты определили: мел простой, школьный, марка «Пегас». В магазинах продаётся. Рисунок мог бы ребёнок сделать. Или кто-то, что ребёнка подделывает. Или вообще кто угодно.

Дом стоял заколоченный уже пять лет. Хозяин — Бурцев Геннадий Петрович — в 2014-м умер, наследники не нашлись. Подвал забили коммунальщики, чтобы бомжи не лезли. Гвозди те самые, ржавые, загнутые, держались крепко. Пожарный, что помогал открывать, сказал: это не вчера заколотили. Минимум три года назад.

Маша не могла войти.

Потому что входа не было. Никакого.

Следствие закрыли через четыре месяца. Вентиляционное отверстие, мол. Двадцать пять на тридцать сантиметров. Маше семь, она худая, мелкая — теоретически да. Теоретически. Отверстие на высоте двух метров от пола, паутина его закрыла давно, лет пять, экспертиза подтвердила — не трогали.

Кирилл вырос.

Институт прошёл, работу нашёл, в Москву переехал, ипотеку взял, кота завёл, девушка была, потом не было, потом опять была. Жизнь нормальная. Бабушка участок продала в 2019-м — миллион двести на чём-то там, она радовалась, а Кирилл подумал: хвала богам, больше не ездить мимо этого дома по грунтовке.

О Маше не думал. Почти. В августе — да, в августе. Когда рано темнеет и в метро кто-нибудь из колонки музыку ловит, и если Дора включится — любая её версия, не обязательно та самая — Кирилл выходил, едва мог, и пешком дальше шёл.

Позапрошлый год. Октябрь. 2024-й. Пивной бар на Маросейке. Он там со знакомыми, «о привет, столько лет не виделись». Лёха там — потолстел, женился, потом развёлся, в логистике работает. Кружка вторая. Третья. Четвёртая.

— Маша помнишь? — спросил вдруг Лёха.

Кирилл кивнул.

— Я её нашёл в ВК. Двадцать два ей сейчас. На психолога учится. Нормальная, фотки, котики, всё как у людей.

— И что?

— Я ей написал. Типа — привет, помнишь Берёзки, как дела.

Лёха замолчал. Пиво допил. На стол кружку поставил.

— Ответила: «Привет! Конечно помню. Мы же не доиграли. Водит Кирилл».

Кирилл засмеялся. Потом остановился.

— Что значит — водит Кирилл?

— Вот так и значит. Водит. Считай до ста.

Посмеялись оба. Допили. Разошлись.

Февраль 2025-го. Кирилл запомнил дату — лифт сломался в этот день, и он девять этажей пакеты тащил. Открыл дверь квартиры. Почувствовал мел. Запах такой, школьный, сухой, пыльный — как в классе пахнет, когда доску моют, или в подъезде, когда дети классики рисуют.

Пакеты на пол.

Коридор. Кухня. Комната. Ванная. Никого. Кот — Шнурок, серый, ему три года — на подоконнике сидел и в стену смотрел. Не в окно. В стену.

— Шнурок, ты чего?

Кот не повернулся.

Запах исчез. Показалось, решил Кирилл. Пиво открыл, ютуб включил, на диван. На экране рекомендации: машина, крипто-подкаст, клип Доры.

Так, без мысли, пальцем ткнул.

«Втюрилась».

Первые аккорды — и Шнурок спрыгнул, в коридор ушёл. Кирилл слушал, было нормально, приятно даже — ностальгия, воспоминания; а потом припев, и он вспомнил — не просто так, телом вспомнил — как стоял у берёзы, лоб в коре, девяносто восемь, девяносто девять, сто.

И звук.

Из коридора. Тихий.

Шёпот.

Наушник снял. Слушает. Ничего. Ветер там, холодильник, сосед сверху ходит — каблуки. Всё как всегда.

Наушник надел.

Шёпот — громче теперь. Из коридора. Или из-под пола. Или из самой стены, из штукатурки, из бетона, из железок внутри. Голос детский; не слова — мелодия. Напевает.

Наушники выдернул.

Тишина.

Встал. Коридор тёмный, длинный, шесть метров до входной двери. На полу — пакеты, которые бросил. И полоса. Белая. Мел. От входа до кухни — тонкая, ровная, как по линейке чертили.

Свет включил.

Полоса исчезла. Или не исчезла совсем — на белом линолеуме просто растворилась, как утро туман на озере. Наклонился. Провёл пальцем. Белый палец. Это был мел.

Шнурок.

В ванной сидел, конкретно в раковине, и уставился на Кирилла жёлтыми круглыми глазами. Не мигал. Вообще ни разу.

Дверь ванной закрыл Кирилл. Вернулся в комнату. На диван упал.

Телефон. Экран вверх. Уведомление ВКонтакте. Сообщение.

Маша.

«Привет, Кирилл! Я в Москве. Давай встретимся? Я по Берёзкам соскучилась. Кстати, ты так и не досчитал. Помнишь? Ты считал до ста. А досчитал до девяноста девяти. Я слышала».

Он не ответил. Просто заблокировал. Переписку удалил вместе со всем остальным.

Спать.

В три часа ночи вытащил его из сна вопль Шнурка. Не мяукал — орал, из живота, так, как коты кричат, когда видят врага, или когда, Кирилл как-то слышал, чувствуют землетрясение начинается.

Встал, включил свет в коридоре, рукой наугад потянулся к выключателю.

На стене, напротив входной двери, — мелом, белым, школьным, марки «Пегас» (помнил такие из детства) — шесть человечков.

И седьмой.

Без лица.

Кирилл стоял, смотрел, что-то думал про себя. Потом — медленно, очень медленно, ногой — стёр. Размазал по всей стене. Замазал в порошок.

Утром стена была чистая. Совсем чистая. Даже мела следа нет.

Позвонил Лёхе.

— Лёх, скидывай ссылку. На Машу. Её страницу.

Лёха скинул.

Удалена.

Набрал в поиске: Мария, её фамилия, год рождения. Ничего. Ноль результатов. В других сетях поискал.

Воздух.

Лёхе написал: «Ты уверен вообще, что с ней переписывался?»

Ответ пришёл через час или больше. Лёха: «Чувак, я вчера всю переписку пересмотрел. Её там нет. Совсем нет. Ни одного сообщения от неё. Я не помню, кому я вообще писал».

Сегодня пятое марта. Час ночи.

Кирилл на диване. Шнурок на подоконнике, в стену смотрит, как в монитор. Телефон молчит, как и надо. В квартире мелом пахнет, этим тошнотворным школьным запахом.

И кто-то — за стеной, может быть, или под полом, или в вентиляции там (кто разберёт), или нигде вообще — напевает тихо.

Девяносто восемь.

Девяносто девять.

...

Ночные ужасы 26 февр. 21:16

Позолоти ручку

Позолоти ручку

Катя ходила в садик сама. Пять лет — два двора, переулок, гаражи. Двести метров от дома. В девяносто восьмом, в Берёзовке, это вообще никого не волновало; все матери так поступали, без разговоров. Ирина выпускала её с крыльца, махала рукой, дочка топала по тропинке — скрывалась за углом пятиэтажки. Полминуты. За полминуты можно было подняться на цыпочки, прищуриться, поймать мельканье её макушки у забора садика. Галина Сергеевна стояла у калитки, ждала.

Тринадцатого апреля до калитки Катя не дошла.

Полминуты. Ирина потом считала это — сто, двести раз. Что успеешь за полминуты? Закурить. Звонок в трубку слушать. Ботинок — шнурок завязать. Или вообще чужого ребёнка забрать, если захочешь. Полминуты — время, как оказалось, невыносимо большое, невыносимо маленькое одновременно.

***

Искали. Как надо искать. Милиция, соседи, лес за посёлком прочесали — кто-то там наломал ветки, развесили фотографии; чёрно-белые, на принтере напечатали, четыре на шесть. Катя на них вышла размазанной, прямо тогда уже начинала куда-то исчезать. Бабка Нюра с первого этажа — видела машину, мол, тёмную, а может, нет, вообще не помнит. Участковый записал. Табор, кто-то сказал, стоял на пустыре, снялся неделю назад. Проверили — костры, мусор, колея. Ничего больше. Дело не закрыли. Просто забыли трогать. Как зуб, ноет, ноет, а потом уже и не замечаешь боль.

У Кати была на запястье родинка. Левое, с внутренней стороны. Тёмно-коричневая, форма сердечка — кривого; будто рисовали впопыхах, спешили. Ирина эту родинку запомнила острее, острее, чем саму дочку; лицо на фотографиях менялось, с карточки на карточку чуть другое, чужеющее, а родинка — нет, всегда одна и та же. Печать. Доказательство того, что девочка вообще существовала.

***

Двенадцать лет. Или тринадцать — Ирина перестала считать, от счёта становилось только хуже, как от алкоголя. Уехала из Берёзовки в область. На почту устроилась. Комнату сняла в панельке, на краю города — скрипит пол, окна не закрываются, но цена не высокая и это главное. Жизнь не наладилась, нет. Просто катилась, как поезд с тормозом заклинившим, по ровному полотну; катит, катит, и не знаешь, когда остановится.

На выданье не вышла. Мужчины были — двое, потом третий, — но каждый упирался в стену, которую Ирина не пускала никого пересекать. И сама не знала, что за стена это. В какой-то момент просто — уходи, и уходили, и ничего не жалела. Жалеть умела ровно об одном.

Фотография стояла на подоконнике. Выцвела, теперь Катя была бежевая, никакая, как фантом. Рядом — пластмассовая кукла, старая, советская, с глазами, что закрываются, и с противовесом щёлкающим внутри. Катина кукла. Единственное, что нашли в траве у гаражей, 13 апреля.

***

Вокзал. Потом был вокзал.

Ирина ехала к тётке в Самару, зачем — забыла. Ждала электричку. Октябрь, мокро, ветер гоняет обёртки. Народу мало, человек пятнадцать всего на перроне. И вот — у входа дети. Трое. Грязные, в куртках не своих размеров. Старшему — четырнадцать, может, десять; у голодных детей лица врут, худые до прозрачности. Двое поменьше. Между людьми ходили, ладошку выставляли, за рукав дёргали, машинально; работу делали. Старший командовал взглядом — туда глазом, подбородок сюда.

Ирина хотела пройти. Почти прошла.

Девочка — та, что ростом меньше, пятнадцать лет? шестнадцать? — шагнула вперёд, руку протянула ладонью вверх. «Позолоти ручку.» Голос плоский, зазубренный. Глаза — тёмные, как у куклы с закрывающимися веками, пустые. Пальцы тонкие, хрупкие. И вот запястье.

Родинка. Тёмно-коричневая. Кривое сердечко.

***

Мир не обрушился. Это враньё всё — «земля ушла из-под ног». Земля стояла, как стояла. Перрон, электричка гудела за путями, голуби у урны дрались. Просто внутри Ирины переключилось что-то, щелчок, выключатель, и всё вокруг стало плоским, ненастоящим, как декорация из картона.

— Катя, — сказала она.

Девочка не дрогнула. Ждала монету, смотрела.

— Катя. Это я. Мама.

Ничего. Взгляд пустой, вежливый, как отрепетированный; такой взгляд у продавщиц в ларьках — сквозь тебя, мимо тебя. Голос другой, совсем. С каким-то южным акцентом, мягкий, тягучий. Катя так не говорила никогда. Катя вообще мало говорила, тихая была, всё куклу волочила.

— Ну? Дашь чего или нет? — девочка пожимала плечами.

Ирина схватила её за руку. Та дёрнулась — резко, как зверёк, привычно. Ирина держала крепко, вывернула запястье к свету. Родинка. Сердечко. Печать.

— Пусти! — девочка рванулась. Парень уже двигался — не бежал, но так шёл, что ясно: сейчас будет рядом, за секунду.

— Это моя дочь, — сказала Ирина. Кому? Воздуху? Прохожему, которого не было?

Парень подошёл, положил руку девочке на плечо, что-то сказал, не по-русски, и они ушли. Быстро. Втроём. В толпу, которой не было (три калеки — толпа ли это?), в никуда.

Ирина стояла.

***

Полиция. Заявление писали. Камеры на вокзале — две не работали, третья записала мутное, зернистое что-то. Какая девочка? Каждый день десятки детей. Родинка? Фото есть? Экспертиза? Вы уверены, что это она? Что она ваша?

Уверена ли она.

Ирина лежала в своей комнате, потолок смотрела. Кукла на подоконнике. Выцветшая фотография. И эти глаза — пустые, не узнавшие. Хуже не то, что дочь не узнала мать. Хуже — что в глазах ничего не было, ни страха, ни злости, ни любопытства. Ровные, гладкие, как кафель в морге. За ними — дно не стояло. «Позолоти ручку» — пустота.

***

Ездила на вокзал каждый день. Утром — на работу, вечером — на вокзал. Бродила по перрону, в зал ожидания заглядывала, площадь проверяла. Дети попрошайничали — другие, не те. Присматривалась к каждому: руки, запястья, глаза. Еду им покупала, не деньги, еду — рядом садилась, спрашивала. Дети шарахались или врали, или молчали кафельным взглядом.

Через неделю — монетка.

Не на вокзале — дома. Под подушкой. Пятирублёвая, потёртая, 1998 года. Ирина её не клала туда; мелочь не хранила, в банку на кухне бросала. Но вот — монетка. Тёплая, будто кто-то долго в кулаке сжимал.

На следующий день — ещё одна. Десятикопеечная.

На третий — рубль.

Матрас перевернула, замок проверила, соседей обошла. Никто не входил. Окно — четвёртый этаж. Монетки появлялись каждую ночь, как ритуал какой-то, как подношение.

***

Потом — кукла.

Та самая, с подоконника. Ирина помнила точно: стояла рядом с фотографией годами. Утром — стояла. Вечером — пусто. Нашла у входной двери. Лицом вниз, руки раскинуты, как упала. Или как положили — аккуратно.

Подняла. Глаза закрыты, пластмассовые, с противовесом. Перевернула — должны открыться. Не открылись. Потрясла, постучала ногтем. Залипли — пластик старый, механизм сдох. Бывает. Ничего. Только кукла пахла костром. Дымом, гарью, горьким чем-то, травяным. Так не пахнет квартира. Так пахнет пустырь, кострище, пепел.

Ложила её на место. Легла сама. Не спала.

Среди ночи — шёпот. На грани слышимости, как радиопомехи, как ребёнок бормочет во сне, обрывками.

«...пей до дна... пей до дна...»

Считалочка? Песня? Детский голос, тонкий, мёрзлый, будто из-под земли. Ирина включила свет. Пусто. Кукла на подоконнике — глаза закрыты. Под подушкой — монетка. Тёплая.

***

Нашла их через три дня. Не на вокзале — на рынке за путями. Палатки, шум, чад. И дети — те самые; узнала парня, мальчишку, и девочку.

Подошла спокойно. Три ночи не спала, мир стал ватный, рыхлый; когда не спишь, страх куда-то уходит, остаётся только гул в ушах.

— Я знаю, что это ты, — сказала девочке.

Кафельный взгляд. Но — или показалось — мелькнуло что-то. На долю секунды. Не узнавание; нет. Что-то другое. Как будто знакомого увидела, но не из этой жизни — из сна, из того, чего вообще нет.

— Позолоти ручку, — сказала девочка.

Ирина достала монетку. Ту самую — из-под подушки. Пятирублёвую, 1998 года. Положила на протянутую ладонь. Девочка посмотрела на монету. Сжала пальцы. Улыбнулась. Не радостно. Не зло. Узнающе. Не Ирину — монетку. Как будто это была пароль, ключ, код.

— Мама? — сказала девочка.

Тихо. По-русски, но словно чужое слово, одолженное, как вся эта фраза — «позолоти ручку». Произнесла это, и её охватил испуг, резкий такой, как будто произнесением можно что-то окончательно сломать. Руку дёрнула назад, вот так, рывком. И мелькнула секунда (или полсекунда, кто считал) — глаза ожили, живыми стали, глубокие, как у Кати раньше, совсем детские.

Потом выключилось. Кафель. Стена. Ничего.

Парень её куда-то увел. Спешно, быстро, как в прошлый раз, как всегда. Ирина вслед не побежала. Просто стояла. В кулаке у девочки — монетка, на запястье — сердечко, криво нарисованное.

***

Дома кукла стояла на подоконнике. Глаза открыты.

Ирина её не трогала. Три дня, ни разу не касалась, даже не подходила близко. Но открыты же глаза, факт есть факт. Смотрит кукла в комнату, прямо вперёд, и пахнет от неё не костром (то был старый запах, другой), а чем-то совсем иным. Детским шампунем. Жёлтая бутылка, помню такую. «Кря-кря». Запах из девяносто восьмого года, или близко.

Ирина на кровать упала. Под подушку рука — и нет. Монеток ни одной. За неделю впервые.

Она поняла.

Монетки кончились, потому что она одну вернула. Замкнула что-то — круг, сделку, неважно. Отдала что-то, получила взамен, только не её, не дочь, нет. Что-то другое. Подтверждение? Квитанцию? Разрешение — перестать искать?

«Позолоти ручку».

На куклу смотрела Ирина. Кукла — на неё в ответ. Молчали обе.

За окном ночь, фонари светят, улица пустая. Где-то девочка (вокзал, рынок, может, совсем нигде, просто другой конец города) держит в кулаке пятирублёвку, с сердечком криво на запястье, и не может понять ничего — отчего же эта монетка такая тёплая, почему не стынет, почему приятно её в ладони сжимать.

А может, понимала. Чуть-чуть, на самом дне, под всеми слоями — под кафелем, под пустотой, под двенадцатью годами не-своей жизни.

Но значения это не имело.

Куклу Ирина взяла, к себе прижала, улеглась в постель. Закрыла глаза (или они сами закрылись).

— ...пей до дна...

Монетка. Утром. Под подушкой. Одна. Теплая.

А у куклы снова глаза закрыты.

Ночные ужасы 11 февр. 21:01

Кто стоит на детской площадке

Кто стоит на детской площадке

Костя переехал в однушку на окраине Тулы в начале октября. Квартира была на втором этаже, окна выходили на детскую площадку — горка, песочница, качели. Район новый, дома стояли вперемешку с пустырями, соседей почти не было. Агент по недвижимости назвала это «перспективным кварталом». Костя назвал бы это пустотой.

Он работал удалённо, писал технические тексты для промышленной компании, и жизнь его была проста: ноутбук, кофе, дедлайны. Тишина нового района даже нравилась — после коммуналки в центре, где сосед играл на трубе по воскресеньям, это был рай.

Первую ночь в новой квартире он спал как убитый.

Вторую ночь его разбудил скрип.

Мерный, ритмичный — скрип-пауза-скрип-пауза. Качели. Костя лежал в темноте и слушал. За окном было черно — фонари на площадке не работали, дома вокруг стояли тёмные, незаселённые. Скрип продолжался, и в нём была какая-то механическая точность, как у метронома.

Он встал, подошёл к окну. Площадка внизу тонула в темноте, но силуэты он различал: горка, песочница, и — да — качели двигались. Одни, крайние справа. Раскачивались медленно, с большой амплитудой, как будто на них сидел взрослый человек.

Но на них никого не было.

Костя смотрел минуту. Качели не останавливались. Ветра не было — занавеска на форточке висела неподвижно. Он закрыл окно, лёг и натянул одеяло на голову. Скрип продолжался ещё полчаса, потом стих.

Утром Костя вышел на площадку. Качели стояли неподвижно. Он толкнул их — петли были сухие, ржавые. Они заскрипели точно тем же звуком. Он осмотрел механизм: ничего необычного, обычные качели из металлических труб с деревянным сиденьем. На сиденье была выцарапана надпись, но разобрать её не получилось — слишком затёрта.

Он пожал плечами и вернулся домой.

Третья ночь. Час семнадцать. Скрип.

Костя проснулся сразу — как будто ждал. Лежал, слушал. Тот же ритм, та же точность. Он снова подошёл к окну.

Качели раскачивались. Но в этот раз его внимание привлекло другое: в песочнице что-то изменилось. Он не мог понять что — слишком темно. Он прижался лбом к стеклу и вглядывался, пока глаза не привыкли.

Следы. В песочнице были следы. Детские, маленькие, они шли от края песочницы к качелям. Ровная цепочка следов — туда, но не обратно.

Костя отошёл от окна. Сел на кровать. Подумал: это бред, дети днём играли, следы остались. Но он был на площадке утром. Песочница была пустая, песок ровный, присыпанный палой листвой. Он помнил это отчётливо.

Он не стал больше подходить к окну. Лёг, закрыл глаза, ждал, пока скрип прекратится. Прекратился через сорок минут.

Утром он снова спустился. Следы были на месте. Маленькие, чёткие, размер двадцать пятый, может двадцать шестой — ребёнок лет пяти-шести. Следы начинались ниоткуда — не от тропинки, не от дома, а просто возникали в углу песочницы, словно ребёнок материализовался из воздуха. И вели к качелям.

Костя обошёл площадку. Больше следов нигде не было. Земля вокруг была влажная от ночного тумана, и если бы кто-то ходил, он бы оставил отпечатки. Но их не было. Только эта цепочка в песке.

Он зашёл в ближайший продуктовый. За кассой сидела пожилая женщина, Надежда, — он уже покупал у неё хлеб.

— Надежда, а на площадке рядом дети играют? Я что-то ни разу не видел.

Надежда посмотрела на него.

— Какие дети? Там домов жилых — ваш да наш. У нас внуков нет, а больше в квартале никого.

— А раньше? До новостроек?

Надежда помолчала. Протёрла прилавок тряпкой.

— Раньше там частный дом стоял. Снесли, когда квартал застраивали. Жила семья... Но я не люблю про это говорить.

— Почему?

— Потому что нехорошая история. Ребёнок пропал. Мальчик, лет пять. Играл на дворе и пропал. Не нашли. Давно, лет семь назад.

Костя хотел спросить ещё, но Надежда отвернулась к полкам и больше на него не смотрела.

Четвёртая ночь. Костя не ложился. Сидел у окна в темноте, ждал. На столе стоял бинокль — купил днём в хозяйственном. Часы на телефоне показывали 00:58.

В 01:00 качели начали двигаться.

Он поднёс бинокль к глазам. Линзы приблизили площадку, и он увидел: сиденье качелей прогибалось. Деревянная доска прогибалась посередине, как будто на ней кто-то сидел. Но никого не было. Пустое сиденье двигалось вперёд-назад, скрипели петли, и доска прогибалась под невидимым весом.

Костя опустил бинокль. Руки дрожали.

Он снова посмотрел — и заметил кое-что ещё. Под качелями, в полосе утоптанной земли, появлялись следы. Прямо сейчас. Он видел, как вмятины возникали в грязи — две маленькие ступни, которые отталкивались от земли, чтобы раскачаться выше. Шарк — и качели идут вперёд. Шарк — и назад. Маленькие следы в грязи, и никого на сиденье.

Костя закрыл шторы. Отошёл от окна. Сел на пол, прислонившись спиной к стене, и слушал скрип. Внутри него боролись два импульса: бежать из квартиры или спуститься вниз и увидеть. По-настоящему увидеть.

Он выбрал второе.

Надел куртку, взял фонарик, спустился по лестнице. Входная дверь подъезда хлопнула за его спиной. Ночной воздух был холодным, пах прелой листвой и сыростью. Скрип качелей звучал громче — чётче — ближе.

Он подошёл к площадке.

Качели двигались. Он стоял в трёх метрах и видел всё: сиденье раскачивается, цепи натянуты, доска прогибается. И никого.

Он включил фонарик. Луч упал на качели — и они остановились. Не замедлились, не затихли — просто встали. Как будто тот, кто на них сидел, спрыгнул.

Костя повёл фонариком вниз. На земле под качелями — свежие следы маленьких ног. Они вели от качелей... к нему.

Он опустил луч ниже. Следы обрывались в полутора метрах от его ботинок.

Костя стоял и смотрел на пустое пространство между последним следом и своими ногами. Полтора метра. Ничего. Никого.

И тогда он почувствовал, как что-то холодное коснулось его руки. Маленькое. Как детская ладонь.

Он дёрнулся, отскочил. Фонарик выпал, ударился об асфальт, погас. Костя стоял в абсолютной темноте, и его правая рука горела холодом — таким глубоким, будто он опустил её в ледяную воду.

И в этой темноте, совсем рядом — так близко, что он ощутил движение воздуха — кто-то прошептал:

— Поиграй со мной.

Голос был тонкий, детский и совершенно без эмоций. Как магнитофонная запись, которую прокрутили тысячу раз.

Костя побежал. Влетел в подъезд, взлетел по лестнице, захлопнул дверь квартиры, повернул замок. Стоял, тяжело дыша, прижавшись спиной к двери.

Скрип качелей возобновился.

Он простоял у двери до рассвета.

Утром он начал собирать вещи. Бросал в сумки одежду, ноутбук, документы. Застёгивал молнию дрожащими пальцами, когда взгляд упал на окно.

На стекле — с внешней стороны, на втором этаже — были отпечатки. Маленькие ладошки, словно ребёнок прижимался к окну снаружи и заглядывал внутрь.

Пять отпечатков. По одному на каждую ночь.

Костя схватил сумки и вышел из квартиры, не оборачиваясь.

Он так и не вернулся за оставшимися вещами. Агенту по недвижимости сказал, что нашёл работу в другом городе. Та не удивилась.

— Из этой квартиры все быстро съезжают, — сказала она спокойно. — Но вы хотя бы продержались дольше предыдущего. Тот ушёл на вторую ночь.

Костя хотел спросить, сколько их было — предыдущих. Но решил, что не хочет знать.

Вечером того дня, уже в поезде, он полез в карман за телефоном и нащупал что-то ещё. Вытащил. На ладони лежала маленькая деревянная фигурка — человечек, вырезанный грубо, по-детски. Он точно не клал её в карман.

Он опустил глаза и увидел, что на подкладке его куртки — внутри, там, где карман — остались мелкие пятна. Мокрые. Как от детских пальцев.

Фигурку он выбросил в окно поезда.

Но иногда, засыпая в новой квартире на другом конце страны, он слышит далёкий, еле различимый скрип. И старается не думать о том, стал ли он следующей фигуркой в чьей-то коллекции.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов