Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 20 мар. 11:35

Она пошла сама

Она пошла сама

Помидоры стоили восемьдесят девять рублей. Странно, что Ирина это помнит? Помнит, потому что это самое последнее, что зафиксировалось в голове до того момента, когда всё перестало быть «до» и стало просто разломом времени на две несоединимые половины.

До Даши и после Даши. Просто так.

«Южный», суббота, конец июня — жара гнёт асфальт под ногами, реально ли это физически возможно или просто ощущение, которое забивает в голову? Ирина стояла перед прилавком в одиннадцать сорок (смотрела на часы, да, чёткий отпечаток в памяти), выбирала томаты — узбекские, рыхлые, те самые, что по-настоящему пахнут помидорами, а не той пластмассовой гадостью из сетевых магазинов. Дашка держалась за подол платья — белого с синим горошком, четыре года, тугие косички с красными резинками, которые та с утра крутила головой, пока Ирина их заплетала. Одна получилась кривая. Она хотела переделать, но они опаздывали.

Это потом.

Полтора метра рынка — максимум две секунды невнимания. Может, три. Может, больше — никто не засекает время в такие моменты. Когда отвернулась, когда снова посмотрела, подол был просто подол. Пустой.

Внутри что-то дёрнулось, как рыба на крючке.

Даши не было. И это был не испуг — это было что-то похуже, что-то глубокое, в самом горле, в груди, вообще везде и нигде. Хруст ветки под ногой в чужом лесу, который никогда не закончится, будет хрустеть вечно.

Четыре года. Платье в горошек. Две косички — одна ровная, одна кривая. Красные резинки. Не переделала, потому что опаздывали. Вот и всё. Мозг потом выберет именно это, будет грызть по ночам, не вопросы про то, почему отвернулась или зачем взяла на рынок, а — почему последнее, что сделала для дочери, было сделано спешно, кое-как, на бегу. Косичка. Одна кривая косичка.

***

Третий день. Полиция — парень лет двадцать пяти, следователь, прыщи на шее, смотрит так, как будто Ирина уже лежит в земле. Камеры нашли. Показывают запись.

Почти не видно. Серое, мутное, дёрганое видео из зоны АТО, честно. Но Ирина видит всё — каждый пиксель, каждую ступеньку.

Женщина. Юбка цветастая, платок. Возраст — непонятно; тридцать? Шестьдесят? Лицо заедено пикселями, тенью, лицо стёрто, как при падении. Она подходит к Даше. Наклоняется. Говорит что-то.

Даша берёт её за руку.

Берёт сама. Не крикнула, не посмотрела на маму, не испугалась. Взяла руку этой женщины и пошла. Спокойно. Ровно. Как будто знала её с рождения, как будто эта женщина была впечатана в её память задолго до того, как Ирина её вообще родила.

Ирина отматывала эту запись потом — сто раз, двести раз, она не считала, не могла считать — и каждый раз одно и то же. Наклон. Слова. Рука. Уход. Всё вместе, как танец репетировавшийся тысячу лет.

«Позолоти ручку, деточка».

Не слышала этого — звука в записи нет, камера записывает на беззвучности. Но знала. Откуда-то знала с первого дня, как радиопомеха, как гул того холодильника, который слышишь только в два ночи, когда даже урбанизм затихает. Позолоти ручку.

***

Три года. Не стоит описывать подробно — ни времени, ни желания, ни места в рассказе. Коротко: Ирина не умерла, хотя старалась. Два раза. Один раз — серьёзно, с таблетками, с приездом скорой в три утра; второй раз — театрально, неглубокие порезы, сама же и позвала. На второй год муж ушёл — не потому что сволочь, а потому что не выдержал видеть, как она листает форумы с пропавшими детьми, листает, листает, листает до того, пока экран не поплывёт слёзами.

Что-то там с работой было. Квартиру чуть не потеряла. Мать взяла к себе, Ирина спит в старой детской комнате на Дашиной кровати среди плюшевых зайцев и розовых стен, и это одновременно единственное место, где можно дышать, и ад. Ад в розовых обоях.

Телефон звонит в четверг, половина третьего.

Обычно не берёт — мошенники, всякие мошенники, службы безопасности с их мерзкой энергией. Но в этот раз палец — сам, без команды мозга — ткнул в зелёную кнопку.

— Ирина Сергеевна? Капитан Лосев, отдел по делам несовершеннолетних. Приезжайте. Опознание.

Слово упало в молчание кухни — как кирпич в колодец. Глубоко. На несколько этажей вниз. Пол уходит вбок, реальность съезжает, как картинка на телевизоре с неправильной частотой развёртки.

— Она... жива?

— Приезжайте, — сказал Лосев, и в его голосе — жаль. Будто уже жалеет, что звонил.

***

Метро «Тёплый Стан».

Ирина увидела её ещё через стекло такси. Девочка сидит на картонке у входа, ноги поджаты, в руке пластиковый стаканчик. Куртка грязная, не по размеру. Волосы — чёрные, спутанные, никаких резинок. Лицо.

Лицо — Дашино и не Дашино одновременно.

Ирина выходит из машины, ноги подгибаются, хватается за дверь; водитель что-то ворчит, она не слышит. Над входом в метро из динамика сочится музыка — какая-то нежная, неподходящая для города, неподходящая для света дня. Потом узнает ту песню. Монеточка. Позже это слово (позже, потом, после) будет окрашено в цвет крови.

Рядом Лосев — невысокий, куртка мятая, лицо такое, как будто давно и окончательно разочаровался во всём, включая жизнь, включая себя.

— Не бегите. Тихо. Она не привыкла.

Ирина подходит медленно. Каждый шаг — по битому стеклу, хотя под ногами асфальт, трещины, окурки, никакого стекла вообще.

Девочка поднимает голову.

Семь лет. Худая, опасно худая. Скулы режут через кожу. Глаза тёмно-карие, Дашины глаза, с жёлтыми крапинками у зрачка — Ирина эти крапинки знает наизусть. На левом запястье родинка, маленькая, в форме сердечка. Видно, когда девочка поднимает стаканчик.

Всё остановилось.

Это Даша. Абсолютно, на сто процентов, по ДНК и по крови, и по родинке, и по тем жёлтым крапинкам.

— Дашенька, — говорит Ирина, голос мятый, рваный, как газета, которую сминали и разминали сто раз, — это мама.

Девочка смотрит на неё.

Без узнавания. Без страха. Ничего. Взгляд пустой, спокойный, ровный — как в ту запись, когда четырёхлетняя Даша взяла за руку чужую женщину и ушла.

— Позолоти ручку, — говорит девочка.

Тихо. Как молитву, которую выучила наизусть. Протягивает стаканчик.

Ирина падает на колени. Прямо в грязь, в окурки, в сырость. Хватает Дашу за плечи — девочка не дёрнулась, не заплакала, не отстранилась. Просто сидит. Как предмет. Как вещь.

— Даша, это я. Помидоры. Рынок. Красные резинки. Помнишь? Помнишь меня?

Девочка молчит. Потом:

— У тебя есть десять рублей?

Улыбается вежливо, дежурно, как продавщица, которой хочется, чтобы ты уже ушёл и не мешал.

***

Лосев отводит Ирину в сторону, говорит про психолога, про время, про то, что ребёнок три года жил другой жизнью. Ирина кивает. Ничего не слышит.

Смотрит на Дашу. На свою дочь, которая сидит на картонке и ждёт следующего. Которая не помнит резинок, не помнит комнаты, не помнит плюшевых зайцев. Которая смотрит на мать как на совершенно чужую — с равнодушием профессионала: даст денег или нет.

Из динамика выплёвывается «Каждый раз».

Каждый раз.

***

Дашу забирают в приют — суд, экспертизы, документы, подписи на бумагах, чьей-то печать. Ирина приходит каждый день. Игрушки, конфеты, книжки. Даша берёт всё, складывает в угол кровати, не распаковывая.

На четвёртый визит Ирина приносит красные резинки. Точно такие же, тонкие, эластичные, ждала в очереди в «Фикс Прайсе» и едва не рыдала у кассы от того, что бывают красные резинки.

— Хочешь, заплету косички? Как раньше?

Даша смотрит на резинки. Потом на Ирину.

— Тётя Зара не разрешает.

Тётя Зара. Так она зовёт эту женщину.

— Её больше нет, — говорит Ирина; горло сжимается, слова выходят по одному, как пробки из бутылки. — Я твоя мама, Даша. Я тебя нашла. Я тебя ищу три года.

Девочка молчит долго.

— А можно мне потом вернуться? К тёте Заре?

Пауза.

Пауза тянется, как жевание дённой жвачки. В коридоре приюта пахнет хлоркой, варёной капустой, чем-то ещё — может, надеждой, может, отчаянием, может, просто приютом, в котором всё пахнет потерей. Ветер дребезжит в окне. Откуда-то из переговорок, из окон, из самого воздуха сочится музыка.

Та же песня. Снова.

Каждый раз.

Ирина выходит в коридор. Спиной к стене облупленной, прислоняется, дышит или пытается дышать; воздух не входит, застревает где-то в груди, в горле, никуда не идёт.

Она нашла. Три года и нашла. ДНК, группа крови, родинка, глаза — всё совпадает на сто процентов. Это Даша. Абсолютно.

Но Даша не пришла.

Тело пришло. Маленькое, худое, с родинкой в форме сердечка. Тело здесь. А дочь — та самая, которая крутила головой при заплетении косичек, которая держала подол у прилавка, которая смеялась и говорила «мамуся» — та Даша осталась в той записи. Навсегда. В том единственном моменте, когда маленькие пальцы сжались вокруг чужой руки и девочка в платье в горошек пошла прочь — спокойно, ровно, без оглядки.

Позолоти ручку, деточка.

Ирина стоит в коридоре — спиной к стене, босая почему-то, хотя приехала в ботинках (когда их сняла? зачем?) — когда из палаты раздаётся звук.

Тихий. Почти неслышный.

Даша поёт.

Без слов, без мелодии, или может быть и есть мелодия, но такая, которую давно позабыли люди; монотонная, глухая, как колыбельная из-под воды. Несколько нот — по кругу, по кругу, по кругу. И Ирина вдруг понимает, как хлёсткий удар мокрой тряпкой по лицу, что эту мелодию она уже слышала. Каждую ночь три года. В той записи без звука. В своей голове.

Она знала, что именно сказала женщина на рынке.

Всегда знала, если честно.

И Даша — тоже. Даша узнала эту женщину ещё до того, как её увидела. Знала, что нужно взять за руку. Знала, что нужно уйти.

Потому что её позвали.

А маму — нет.

Из палаты музыка стихает. Потом начинается снова. Те же ноты. По кругу.

Каждый раз.

Ночные ужасы 20 мар. 11:11

Шестьдесят четыре

Шестьдесят четыре

Стоматолог Женя Рахматуллин. Копейск. Заметил первым, хотя, может быть, не первым — просто первым подумал о чём-то. У пациентки Гульназ Ахметовой за коренными зубами верхней челюсти лезли новые. Белые, ровные, совсем как у ребёнка; Женя даже сначала не поверил, пересчитал. Рентген снял трижды. Потом позвонил коллеге в областную. Тот сказал так: «У меня таких семь за неделю. Женя?» — «Да здесь одна», — ответил Рахматуллин, и молчание было долгим, тягучим, неприятным. Через три дня приехали ребята. Без бейджиков. Дали бумагу — четырнадцать страниц, подписка о неразглашении; Женя подписал сразу, на второй странице, остальное не читал. Не тянул с этим. Руки не дрожали (врач, в конце концов), но ручку потом выбросил. Вообще выбросил.

Помыл её, выбросил.

***

Денис узнал обо всём позже. Сидел на заднем сиденье чёрного BMW X5, стёкла затонированы так, что снаружи ничего не видно и изнутри почти ничего. Каста из динамиков — «Вокруг шум», — тот же трек, что ли, повторялся, или одна-единственная песня на флешке, или Артур просто не хотел переключать. Артур вел одной рукой, другой листал телефон — бывший вышибала из «Мегаполиса», жилистый, с татушкой на шее, оскаленный череп, набил в двенадцатом, давно это было, до того как упал метеорит, и теперь, по словам самого Артура, это не татуировка уже, а пророчество. Его слова.

Метеорит. Февраль. Тринадцать год. Челябинск. Вспышка — видели все, кто смотрел в окно. Потом окна вылетели. Видео на ютубе, люди ругаются, смеются над самими собой, потому что хвосты летящих стёкол выглядели как комета в замедлении. Денис тогда в девятом учился. В школе сорок восемь стоял у окна — увидел полосу, потом удар, огромный, и стекло прилетело в стену, вот тут, за спиной, пять сантиметров. Учительница закричала. Пацаны смеялись. Для Челябинска это нормально; в городе даже космос прилетает с издёвкой.

Десять лет.

Прошло десять лет.

Потом зубы.

***

Началось в Копейске. Рабочий район, шахты, километров двадцать от места падения, может двадцать пять, может пятнадцать — Денис не считал, и интернет вообще не ловил нормально, приходилось вставать на гараж, держать телефон над головой, как балда.

Люди стали расти новые зубы. Просто прямо. Второй ряд, сразу за первым. Белые, мелкие, ровные. Стоматологи сначала офигели (Рахматуллин, говорят, курить бросил в тот же день и начал заново; вообще, это смешно, если подумать). Потом всё подписали, потом замолчали. Официально — ничего. Новости — молчат. В телеграме — фото вперемешку с мемами, и разбери тут, что реально, что нейросеть нарисовала.

Денис разобрал, когда увидел соседку.

Тётя Лида. Шестьдесят один год. Пенсионерка, кошатница, святая дура, в общем. Вышла во двор в минус двадцать три — босиком. В ночнушке. Встала под фонарём и улыбнулась. Рот открылся почти неестественно широко, и там — два ряда. Влажные, белые, под жёлтым светом поблёскивают. Шестьдесят четыре зуба. Что Денис запомнил потом (а не сами зубы, странно) — снег под её ногами не таял. Просто лежал. Белый. Ей было, видимо, плевать на мороз.

Стояла минут двадцать. Может, час. Денис считал свой пульс из-за занавески — сто сорок, сто сорок два, потом сбился. Перестал считать. А потом тётя Лида повернула голову и посмотрела прямо на его окно.

Занавеска была закрыта.

Но она всё равно посмотрела.

***

Артур подобрал его у «Пятёрочки» на Сулимова. Денис стоял с рюкзаком, монтировкой в руках, чувствуя себя персонажем дурного кино; хотя монтировку он так и не достал, так и не использовал. Чёрный X5 подъехал, окно опустилось на два пальца.

— Сколько зубов? — спросил хриплый голос.

Денис ответил:

— Тридцать два. Один мудрости удалили в прошлом году.

— Тридцать один — вообще красавчик. Садись.

В машине уже сидели трое. Женщина лет сорока с дрожащими руками — Наталья, бухгалтер, сумка прижата как ребёнок. Парень в камуфляже лет двадцать пять — Лёха, молчаливый, пах бензином и чем-то ещё, страхом, наверное. И девочка. Лет двенадцать. У окна. Смотрела на улицу, ничего не говорила. Артур назвал её Кнопка и больше ничего не объяснял.

По Свердловскому проспекту ехали. Каста на повторе — «Вокруг шум, вокруг шум». И Денис понял, что это либо единственная песня, либо Артур не хотел менять, либо всё равно, либо это вместо молитвы. Один из вариантов. Все хреновые.

За окном снег. По тротуарам люди. Босые люди. Денис насчитал четырнадцать до поворота на Героев Танкограда. Четырнадцать человек в ночнушках, в трусах, в халатах, один мужик в костюме-тройке (дорогом, Денис заметил запонки, блеснули). Все босые. Все улыбались в рот. Все стояли молча и смотрели на машину, головы поворачивали синхронно, как подсолнухи, только солнца не было — ночь, мороз, луна спрятана. И зубы. Два ряда. Белые.

— Не смотри, — сказал Артур. — Кнопка, отвернись.

Кнопка не отвернулась.

— Они не кусают, — сказал Лёха. Это первые его слова за полчаса. — Не бегут. Не нападают. Просто стоят.

— Пока, — сказала Наталья ровным голосом, как будто квартальный отчёт зачитывала. — Пока стоят.

***

На ЧМЗ было уже по-другому.

Челябинский металлургический завод — район, который и до этого был специфическим. Пятиэтажки, трубы, запах, невозможный описать, но ты его узнаешь. Теперь новый запах добавился — сладковатый, как перезрелые яблоки, и Денис не захотел думать, откуда. Вообще не захотел.

Людей на улицах было не четырнадцать. Сотни. Плотно, плечом к плечу, босые ноги в снег, рты раскрыты в одинаковых улыбках. Молчат. Абсолютно. Ни звука. Ни шёпота, ни стона, ни дыхания. Ничего. Артур сбавил скорость до двадцати, потом до десяти. Фары выхватывали лица — обычные, соседские, — и Денис узнавал: продавщицу из «Красного и Белого», мужика, что телефон чинил, и — он сглотнул — Анну Сергеевну, учительницу физики, шестьдесят восемь лет, которая ставила ему тройки и однажды сказала, что из него дерьма выйдет.

Анна Сергеевна в домашних тапочках (хотя бы не босиком, и Денис почему-то это заметил) стояла и улыбалась шестьюдесятью четырьмя зубами, и в этот момент Каста закончился, наступила тишина, и в тишине это случилось.

Щелчок. Тихий. Костяной. Как зубы сомкнулись. Один раз. Ещё раз. Потом со всех сторон — справа, слева — сотни ртов закрылись одновременно, щёлк, и открылись.

— Газу, — прошептал Лёха.

Артур не ответил. Смотрел в зеркало заднего вида. Денис посмотрел. Кнопка улыбалась. Широко. Двумя рядами.

***

Артур затормозил резко. Денис полетел на переднее сиденье. Наталья вскрикнула. Лёха рванул дверь — не открывалась.

— Когда? — спросил Артур, смотря на Кнопку в зеркало. Голос ровный, вышибала, видел всякое.

Кнопка не ответила. Сидела и улыбалась, и зубы — новые, второй ряд — розоватые, свежие, дёсны ещё кровоточили, видно.

— Час назад их не было, — сказал Денис. Он это видел. Когда она села, не улыбалась, видел её нормальные зубы, детские, со щербинкой. Теперь щербинки нет. Два ряда ровных, взрослых зубов в детском рту.

— Выходим, — сказал Артур.

— Куда?! — Наталья вцепилась в сумку. — Там они!

— Здесь тоже.

Повернулся. На шее его череп дёрнулся — кожа натянулась. Артур сглотнул. Глаза спокойные, пустые, как окна в заброшенном цехе.

— Каждый час проверяю. Языком. Считаю. Тридцать два — хорошо. Тридцать три — встаю и ухожу в снег.

— И?

— Тридцать два пока.

Вышли. Снег скрипел под ботинками — нормальный звук, человеческий, и Денис чуть не заплакал от этого скрипа, хотя не плакал с восьмого класса, когда отец ушёл. Вот.

Кнопка осталась. Сидела в машине и улыбалась. Из динамиков Каста — «Вокруг шум» — кто-то нажал repeat, или сама песня зациклилась, или машина, или я не знаю.

Пошли по Свердловскому. Четверо. Наталья считала вслух шаги — двести сорок один, двести сорок два. Лёха нёс монтировку, забрал просто так, и Денис не спорил. Артур впереди, каждые тридцать секунд языком по зубам — его челюсть видно было, влево, вправо, влево.

Считает.

По обочинам молчащие, улыбающиеся.

Где-то далеко, за трубами, звук раздался. Низкий, протяжный, как если бы все глотки выдохли вместе, или все рты открылись. Что-то такое.

Денис провёл языком.

Один, два, три...

На тридцать втором остановился.

Ещё раз. Медленнее. Каждый отдельно.

...тридцать, тридцать один, тридцать два.

Всё. Нет? Не всё?

Замер.

За последним зубом — правый нижний, мудрости, — язык нащупал что-то. Маленькое. Острое. Осколок. Край. Зуб. Который растёт.

Денис остановился посреди проспекта, снег падал на лицо, Каста доносился откуда-то издалека — из брошенной машины, из окна, ниоткуда, — и он стоял, трогал языком этот маленький острый невозможный бугорок.

Артур обернулся.

— Сколько? — спросил.

Денис открыл рот.

Не ответил.

Ночные ужасы 20 мар. 10:00

Сладкое у двадцать третьего

Сладкое у двадцать третьего

Серёга знал район не по названиям, а по запахам — это потом выясняется, когда работаешь в этом деле четвёртый год. У дома 12, например, рыба. Просто рыба, как в магазине, только какая-то концентрированная, почти материальная. У 17-го — наполнитель. Кошачий. Удушливый, будто туда спустили штук сорок животных и забыли убирать.

А у 23-го?

Сладкое. Постоянно. Не мёд — мёд было бы ещё туда-сюда; не варенье, не выпечка. Что-то третье, совсем другое, такое, от чего ноздри подводило, а в горле першило и печало одновременно (вот это слово, между прочим, давно не слышал).

Он не думал об этом. Мусорщик думать не должен — прямой путь к тому, чтобы спиться. Кидаешь бак, закрываешь крышку, едешь. Всё. Дальше — ничего не интересует.

Пять тридцать утра. Март. Темнота полная, как в погребе. Фонарь у третьего подъезда мигает — всегда мигает, сколько помнит. Оранжевый жилет, перчатки на руках, на торпеде лежит термос с «Жокеем», растворимый. Сто девяносто рублей пачка; на две недели хватает, если не жадничать.

Витёк молчит. Идеальный напарник, то есть ленивый; может, одно и то же. Рот открывает только чтобы сплюнуть или сказать «готово».

Колонка хрипит.

Хаски. «Пуля-дура» — по кругу, в сотый раз. Серёге, кажется, нравится; или привык — не разобраться.

Маршрут.

Дом за домом. Бак за баком. Рутина с анестезией — не хорошо, не плохо, просто спишь стоя, работаешь во сне. Серёге тридцать четыре. Не женат (был когда-то, но вспоминать нечего). Квартира на Загорьевской, однушка, потолки два сорок. Из окна — другая панелька. Нормально.

Дом 23. Притормозил, как всегда. Запах. Сладкий, только сегодня — да, приторный, как жжёная карамель с чем-то цветочным. Лилии? Не знал, как они пахнут. Или знал, но забыл.

Поднял крышку.

Свадебное платье.

Белое. Длинное. Кружева. Кто-то положил его — не кинул, не запихнул в спешке, а именно положил, как в гроб. Как в шкаф. Но это был контейнер, так что.

Пожал плечами.

Бывает. Люди выбрасывают всякое — протезы видел, иконы, живую черепаху (не спрашивай), скрипку однажды. Свадебное платье — ну и что? Развод, видимо. Или просто устала хранить.

Закинул. Крышку закрыл. Поехал.

«Пуля-дура, пуля-дура...» — хрипела колонка.

***

Через неделю. Вторник. Пять сорок. Ещё темнее — фонарь наконец сдох.

Откраивает бак (Витёк спит).

Коляска.

Детская. Синяя. Облупившаяся, потёртая. Пустая. Но ремень — пристёгнут. Пятиточечный. Затянут на последнюю дырку, как будто... как будто кого-то закрепляли? Воздух? Невидимку какую-то?

Потрогал пальцем. Ремень холодный. Пластик. Застёжка щёлкнула.

Отдёрнул руку.

Витёк из кабины:
— Готово?
— Щас.

Закинул. Хрустнула коляска — и стало не страшно. Гадко. Вот это слово подходит. Как когда видишь на тротуаре детский ботинок, один, без пары. Просто ботинок, а внутри — дёргается ниточка, тонкая, которую не потрогаешь, не назовёшь.

Сел. Отхлебнул. Холодный.

Ну и ладно.

***

Месяц.

Каждый день — двадцать третий, сладкий запах, мусор. Почти забыл. Почти — потому что иногда, засыпая, видит ремень. Пристёгнутый. Затянутый. В пустоте.

А потом альбом.

Фотоальбом. Большой. Тяжёлый. Бордовая обложка, тиснение. Серёга помнит такие — в девяностых. У матери был: золотые буквы, «Наша семья». Этот просто бордовый.

Не открывай, сказал бы себе нормальный. Кидаешь бак и едешь. Но Серёга открыл — стоя у контейнера, в пять тридцать семь, при фарах, пока Витёк курит в стороне.

Первая страница.

Женщина. Тёмные волосы. Чёлка. Улыбается, но мимо — смотрит на кого-то позади фотографа, на того, кого нет. Молодая. Может быть, красивая; Серёга не разбирался.

Вторая. Та же. Парк. Осень. Листья. Но лицо то же. Взгляд мимо.

Дальше. И дальше. Везде она. На кухне. На балконе. У подъезда (какого подъезда, угадаешь?). В метро. На пляже. За столом. Одна. Один мужа нет, подруг нет, детей нет — только она и камера. Десять страниц. Двадцать.

Серёга листал. Перчатки скользили. Сладкий запах лез в ноздри. И вот — может, глупость, но казалось — женщина стареет. Не как в кино, где морщины за кадр. Нет. Потоньше. На первых — гладкая, яркая. Дальше — тени под скулами. Складка у рта. Взгляд тяжелее. Спрессованные годы. Картон и клей.

На предпоследней она в белом платье.

Свадебном.

Том самом.

Узнал кружево. И в груди провернулось, тупо, как ржавый болт. Стоит одна. Жениха нет. Белое платье, позади стена — серая, бетон, окон нет. И смотрит. Впервые прямо в камеру.

Перевернул страницу.

Последняя.

Он.

На фотографии. В жилете. В перчатках. У этого самого бака. С альбомом в руках. Снято сверху — откуда? С балкона? С крыши? Нет, угол не тот. Скорее из воздуха, из места, где человек стоять не может. Раннее утро. Фары. Пар из рта. И он, Серёга, смотрит в альбом. В этот. В эту страницу.

Захлопнул.

Руки — нормально. Не дрожат. Серёга не из тех.

Положил обратно. Медленно крышку закрыл. Постоял.

«Пуля-дура» из кабины.

Обернулся.

Дом 23. Пять этажей. Панелька. Окна все тёмные.

Кроме одного.

Четвёртый этаж. Второе слева. Горит. Не лампа — свеча, может быть.

И в окне силуэт. Женщина. Тёмные волосы. Чёлка. Стоит и смотрит вниз. На него.

Серёга не бежит. Не вскрикивает. Просто сел в кабину, закрыл дверь:
— Поехали.
— А бак?
— Поехали.

Витёк посмотрел. Сплюнул. Тронулся.

Мусоровоз отъехал от дома 23. Серёга не смотрел в зеркало. Не хотел видеть, горит ли свет. Не хотел знать, стоит ли она там.

Термос на полу. Остыл давно.

Запах — остался. В носу, на перчатках, на языке. Лилии. Точно лилии. На похоронах матери были лилии.

***

Следующее утро.

Пять тридцать. Жилет. Перчатки. Термос.

Дом 23.

Новый бак. Зелёный. Чистый, блестит. Старого нет. Площадку подмели. Пахнет хлоркой.

Постоял. Открыл крышку.

Пусто. Даже пакетов нет.

Поднял глаза на четвёртый этаж.

Окно тёмное. Но на подоконнике — снаружи, на карнизе — стоит термос. Красный. Чёрная крышка. Его термос. Тот самый, который он вчера... или нет. Помнит же, как поднял его с пола кабины.

Сунул руку в сумку.

Термоса нет.

Витёк врубил радио. Вместо Хаски — белая тишина. Помехи. Долгие такие. А потом женский голос, тихо, на грани слышимости:

«Серёжа».

Витёк выключил.
— Помехи, — сказал он.

Кивнул.

Поехали. Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть. Баки. Пакеты. Рутина. Серёга работал. Руки делали. Голова стояла у дома 23 и смотрела на красный термос на карнизе четвёртого этажа.

Вечер. Однушка на Загорьевской.

Открыл телефон. Набрал в поиске: «дом 23 Бирюлёво происшествия».

Ничего. Ну почти ничего. Одна заметка, мелкая, в районной газете, 2019: «Жительница найдена в квартире спустя две недели после смерти. Соседи обратили внимание на запах».

Запах.

Сладкий.

Закрыл телефон. Лёг. Потолок два сорок. Из окна — другая панелька. Фонарь мигает, мигает.

Закрыл глаза.

Услышал — далеко, как из стены, из-под пола, отовсюду сразу — голос Хаски:

«Я — пуля-дура. Я лечу и не знаю куда».

А потом щелчок. Как пятиточечный ремень. В пустой коляске.

Открыл глаза.

В комнате пахло лилиями.

Ночные ужасы 05 мар. 15:44

Чек на 432 рубля

Чек на 432 рубля

Без двадцати два ночи. «Магнит» на Лётчика Бабушкина — вы знаете, вот этот самый, что напротив шиномонтажа, за остановкой. Фасад весь мокрый, буквы вывески дёргались в судороге — лампа коротила, и буква «т» мигала, превращая название в какую-то белиберду.

Коля зашёл за пельменями. Просто так, без особой причины.

Двадцать семь лет. Куртка North Face (подделка, он в этом уверен). Наушники — в левом ухе ЛСП булькает, «Безумие». Песню он никогда не любил; просто алгоритм подсунул, а он не переключил — лень, знаете, поздняя ночь, голова не работает.

Внутри запахло хлоркой и ещё чем-то — подтаявшей заморозкой; знаете этот запах? Сладковатый такой, с чем-то подвальным. Люминесцентный свет — злой, не иначе, тот сорт, при котором собственные руки выглядят как руки из анатомички. Коля об этом не думал. О пельменях он думал.

«Сибирская коллекция», полкило, синяя пачка; кетчуп «Хайнц», не острый. И всё. Двадцать секунд в торговом зале.

Никого.

Час сорок ночи, спальный район, народ спит — это нормально. Охранника не видел (может, покурить вышел, может, в подсобке дремлет). Камера над входом смотрела в пол, как виноватая собака; это он заметил.

Касса.

Крайняя правая; одна работала. Женщина под пятьдесят, круги под глазами будто уголём рисовал кто-то, маникюр облупленный, бордовый, на безымянном пальце лак почти совсем исчез. Бейдж: «Галина».

Не поздоровалась.

Пробила два товара — пикнуло, пикнуло; всё логично, два звука.

— Четыреста тридцать два рубля.

Коля приложил карту. Терминал вякнул. Чек пополз — длинный, как всегда в магнитах, реклама, баллы, полоска вверху.

— Пакет нужен?

— Нет.

Сгрёб пельмени и кетчуп, сунул в карманы (куртка позволяла; карманы были как сумки). Чек в кулак — и к выходу.

«Безумие» булькало чем-то потусторонним. Переключил; плейлист кончился. Тишина. Наушник вытащил.

На улице морось, фонарь гудит — вы знаете этот электрический гул, от которого хочется уши заткнуть, да нечем. Лужа с бензиновой плёнкой. Обычность. Абсолютная, стерильная обычность.

Посмотрел на чек. Может, просто. Может, проверить баллы захотел — хотя нет, скорее ни за чем; рука развернула сама.

«МАГНИТ», адрес, дата, время — 01:41. Кассир: Галина С.

Позиции:

1. Свечи церковные, 7 шт. — 189,00
2. Лопата штыковая, 1 шт. — 147,00
3. Верёвка бельевая, 12 м — 96,00

Итого: 432,00 руб.
Оплата: карта *4481
Спасибо за покупку!

Коля перечитал. Медленно — как человек, который видит слово и не может его опознать. Свечи. Лопата. Верёвка. Четыреста тридцать два. Сумма правильная; та самая, что назвала Галина.

Поднял голову.

«Магнит» был закрыт. Не начинал закрываться, не свет гас — закрыт. Двери стеклянные, за ними темнота; ни одного люминесцентного блика, ни красного огонька камеры. Как будто магазин не работал часов шесть; как будто там никого не было всю ночь.

На двери — расписание. Круглосуточно. Понедельник — круглосуточно. Вторник — круглосуточно. Среда (сегодня ведь среда?) — круглосуточно.

Подёргал дверь. Заперто.

В карманах пельмени; он их чувствовал — холодные, тяжёлые, в упаковке. Кетчуп в другом кармане. Он их только что купил. Здесь.

Позвонил на горячую линию. Гудки. Пять, семь, девять. Робот: «Все операторы заняты, ваш звонок очень важен для нас...» Сбросил.

Постоял.

Фонарь гудел. Морось усилась; бензиновая плёнка в луже расплылась, как что-то живое.

Ещё раз посмотрел на чек. Перечитал. Свечи, семь штук. Лопата, одна. Верёвка, двенадцать метров. Почему двенадцать? Не десять, не пятнадцать — двенадцать. Конкретность цифры была хуже всего; за ней стояло знание. Кто-то знал, сколько именно нужно верёвки.

Для чего?

Нет. Не думать. Ошибка кассы. Глюк системы. Чужой чек, предыдущего покупателя. Только... карта *4481 — его. И время — минуту назад.

SMS от банка: «Покупка 432,00 руб. МАГНИТ, ул. Лётч. Бабушкина. 01:41».

Открыл приложение. История операций. Последняя: «МАГНИТ», 432 рубля. Детализация? Недоступна. Только сумма.

Развернулся, чтобы уйти.

И тут он увидел второй чек.

Он лежал на мокром асфальте, прямо под дверью — мятый, намокший; вывалился из-под двери или ветром поднесло, или — нет, не ветром. Наклонился.

Тот же «МАГНИТ». Тот же адрес. Дата — завтрашняя. Время — 01:41.

Кассир: Галина С.

Позиции:

1. Плёнка полиэтиленовая, 3×5 м — 220,00
2. Перчатки латексные, р. L, 1 уп. — 89,00
3. Освежитель воздуха «Лаванда», 2 шт. — 123,00

Итого: 432,00 руб.

Опять четыреста тридцать два.

Выпрямился; ноги как из ваты — не метафора, реально, когда мышцы есть, а опоры нет. Шаг назад. Ещё один.

В тёмном стекле он увидел отражение.

Не своё.

Галина стояла по ту сторону двери. Лицо в паре сантиметров от поверхности, круги под глазами, бордовый маникюр; она смотрела на него. Не мигая. Рот чуть приоткрыт — не улыбка, не гримаса, просто приоткрыт, будто хотела что-то сказать и забыла слово.

Ладонь с облупленным лаком медленно поднялась и легла на стекло изнутри.

Коля побежал.

По Лётчика Бабушкина до перекрёстка, во двор, мимо качелей (скрип — ветер, просто ветер), в подъезд, лифт, четвёртый этаж, дверь, замок.

Дома.

Он стоял в коридоре и дышал; куртку не снял. Пельмени в кармане подтаивали.

В квартире было тихо. Холодильник гудит, кран на кухне капает (прокладку он третий месяц собирается менять). Включил свет везде — коридор, кухня, комната. Сел на табуретку.

Достал чек. Первый, свой.

Свечи. Лопата. Верёвка.

Посмотрел на пельмени. «Сибирская коллекция», полкило, синяя пачка. Кетчуп «Хайнц». Он их точно покупал; пробивала кассирша — пикнуло дважды, помнит ясно.

Но на чеке — другое.

Вдруг подумал: а что, если не чек ошибся? Что, если он ошибся? Что, если стоял у кассы, а на ленте лежали свечи, лопата и верёвка, и он заплатил четыреста тридцать два, и вышел, и в голове его — пельмени, кетчуп, нормальный вечер, а на самом деле...

Посмотрел на свои руки.

Под ногтями правой — земля.

Не помнил откуда.

На кухне капал кран. В наушнике, что лежал в кармане, на самой границе слышимости, что-то играло. Поднёс к уху.

ЛСП. «Безумие».

Он выключил музыку двадцать минут назад.

Телефон на столе, экран тёмный, плеер закрыт. Наушник не был подключён. Но из динамика — тонко, как из-под воды — звучал голос.

«...и я не знаю, где мы...»

Положил наушник на стол. Отодвинулся.

Телефон загорелся. Входящий. Номер — 8-800... «Магнит», горячая линия.

Не брал трубку. Звонок оборвался.

SMS: «Уважаемый покупатель! Вы забыли вашу покупку на кассе №3. Ждём завтра. Галина».

Он перечитал. Ещё раз.

«Ждём завтра».

Встал, подошёл к окну, посмотрел вниз. Двор пустой; качели не скрипят. Фонарь — жёлтый конус света, мокрый асфальт, больше ничего.

А потом на лавочке, прямо под фонарём, увидел пакет. Белый, с красным логотипом.

Он знал содержимое.

Свечи. Лопата. Верёвка.

И второй чек — с завтрашней датой — лежал в его кармане, хотя он помнил точно, что оставил его на асфальте перед дверью магазина.

Кран на кухне перестал капать.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Ночные ужасы 05 мар. 15:30

Стол на одного

Стол на одного

Ашот не любил Строителей.

Улица была обычной — панельки, тополя, собаки, асфальт, всё как в тысяче других. Но название. Он каждый раз спотыкался языком, когда подтверждал диспетчеру (хотя диспетчер это было условно; никакого диспетчера, просто приложение, зелёная кнопка, «заказ принят») — «Стро-и-те-лей, двадцать пять». Два года в «Яндекс.Еде», и он всё ещё мысленно обращался к кому-то живому, представлял себе человека в наушниках, на другом конце провода. Может, это нормально. Может, нет. Без разницы.

Без четырнадцати час. Апрель. Самокат тянул как-то вяло, аккумулятор сдохла на холоде — хотя холод? Плюс семь, не то чтобы морозище, но батарея на холоде, зараза, сдаёт. Элджей пел в ушах, «Розовое вино», уже третий раз подряд; не потому, что Ашот это любил, просто забыл переключить, потом лень стало. Рюкзак оттягивал плечо: две картонные коробки и пластиковая бутылка. Две «Маргариты», кола. Ничего примечательного. Стандарт, что ли.

Дом двадцать пять обнаружился быстро — торцом к улице, серый, панельный, как и весь квартал. Девятиэтажка. Подъезд один, или два? Ашот светанул фонариком телефона на табличку, посмотрел. Один. Квартира двенадцать, значит — третий. Третий этаж.

Домофон не работал.

Не был сломан в смысле не работал совсем — экран светился, кнопки подсвечивались жёлтым, но нажми он на «12», хоть сто раз нажми — ничего. Ни звука. Ни щелчка. Как будто за номером двенадцать ничего не было: ни провода, ни абонента, ни квартиры, может быть, пустота просто.

Он позвонил по номеру из заказа.

Гудок. Ещё один. И ещё. Ашот уже готовился открыть таймер, начать отсчёт (восемь минут, потом можно писать «клиент не отвечает», система сама разберётся) — когда трубку взяли.

— Поднимитесь. Дверь открыта.

Голос. Потом Ашот не раз пытался его вспомнить, описать кому-то, может, себе в голос — не получалось. Не мужской, не женский; не старческий, не юношеский. Ровный, как автомат, как нейросетка, которая читает текст. Но в нём было что-то ещё; что именно — Ашот не понял и понимать не стал.

— Але, а какой подъезд? — спросил он.

Гудки. Разговор закончен.

Ладно.

Он подёргал дверь подъезда — та не заперта оказалась. Магнит болтался на одном единственном шурупе; второй вывернули (давно это было, наверное, месяц назад, или год; кто его знает, когда; кто-то вывернул, ушёл, и с тех пор — открыто для всех), и с тех пор дверь распахнута, безразлична, как плевок. Для курьеров, котов, сквозняков.

В лестничной клетке пахло.

Не чем-то конкретным — просто запахом. Плесень, может быть, или бетон сырой, или еда из чужих плит, которая остыла и просачивается вкусом сквозь стены. На втором этаже кто-то зарывал лук в масле (или нет, не зарывал — жарил). На площадке между вторым и третьим — смятый стаканчик из-под кофе, жёлто-чёрный логотип, «Вкусно, и точка»; Ашот переступил через него, даже не глядя.

Третий этаж.

Три двери в ряд. Десятая — чёрная, железная, кожзамом обшита, глазок в центре. Одиннадцатая — деревянная, старая, облупившаяся, номер нарисован от руки белой краской. Двенадцатая. Открыта.

Не настежь — приоткрыта, может быть, на пять сантиметров, или на восемь, кто измерять будет. Из щели сочилась жёлтая полоса света (лампочка накаливания, тёплая, ламповая, как из прошлого века, не светодиод). Свет падал на серый бетон лестницы и выглядел странно — гостеприимно, что ли.

Ашот постучал.

— Доставка! «Яндекс.Еда»!

Тишина.

Но не обычная, не та, которая всегда везде. Эта была другой. Полная. Абсолютная. За дверью — ни гудения холодильника (он гудит всегда, всегда, это фон, его не замечаешь, но если его нет, то вот становится известно, что его нет), ни телевизора, ни звуков квартиры. Ничего. Как вакуум. Как коридор в космосе.

Он толкнул дверь.

Коридор узкий, чистый. Обои — бежевые, без рисунка, как в больнице. Пол линолеум, тоже бежевый. Вешалка для курток — пуста, голая, никаких вещей. Полка для ключей — ни пыли, ни ничего. Как будто квартиру только что сдали в аренду и никто ещё не заселился, но при этом свет горит, и из кухни тянет теплом. Не запахом, именно теплом, как от батареи.

«Розовое вино» пел припев в левом наушнике; Ашот вынул его, остался только с музыкой справа.

— Алло? Доставка!

Коридор — четыре шага. Кухня направо, комната прямо, ванная налево (дверь закрыта). Ашот заглянул в комнату.

Пусто.

Совсем. Не кровати, не шкафов, не штор; окно обнажённое, с улицы фонарь кидал прямоугольник грязного света на стену. Паркет — старый, жёлтый, ёлочкой, чистый, без пыли, хоть зеркало и полируй. В углу — розетка, и из неё торчал провод с зарядником, не включённый никуда, просто воткнутый, провод аккуратно свёрнут кольцом. Зачем? Для чего? Кому нужен зарядник без телефона, без смысла?

Ашот вошёл в кухню.

Стол.

Обычный, не новый, ДСП под дерево, ножки металлические, они скрипели (или нет, не скрипели, просто он себе придумал). Накрыт на одного — белая фарфоровая тарелка (не пластик, настоящий, с синей тоненькой каёмкой), вилка слева, нож справа, хрустальный бокал, тяжёлый, с пузырьками воздуха в стекле, салфетка бумажная, сложена треугольником. И листок.

В клеточку, из обычного блокнота. Почерк ровный, мелкий, как на чертеже; буквы стояли по линейке, словно их ученица первого класса писала в тетради. Стерильный почерк. От этой идеальности Ашоту стало не по себе — не страх, нет, не то (страх был бы нормален), а какой-то мерзкий дискомфорт, неловкость, словно он посмотрел на чужое нижнее бельё.

«Поставь пиццу. Садись. Ешь. Не уходи.»

Он прочитал. Перечитал ещё раз. Четыре предложения. Четыре точки. Без пожалуйста, без объяснений. Приказ. Императив — слово из школы, помнил. Просто приказ.

Холод пробежал по рукам — не из груди, именно по рукам, по предплечьям, как если бы кто-то провёл кубиком льда. Неправильность. Всё вокруг было неправильным: пустая квартира, стол, записка с командой, голос без возраста в телефоне. Но неправильность эта была тихой, вежливой, аккуратной, как тот почерк. И от этой вежливости было хуже.

Ашот вынул из рюкзака коробки. Две «Маргариты», колу. Поставил рядом с тарелкой. Жёлто-красные коробки смотрелись на этом столе как чужеродный предмет — как кроссовки на паркете театра, как ошибка, которую вот-вот заметят и начнут ругать.

Он стоял и смотрел на записку. На эту чертёжную ровность букв.

«Не уходи.»

В ванной щёлкнуло что-то. Тихо. Один раз. Как замок, или как кран, или просто дом старый, панельный, там всё трещит, щёлкает, живёт своей жизнью.

Ашот ушёл. Не бежал — нет, ходил, но быстро, как-то напряжённо, как будто спешил куда-то. Коридор — четыре шага. Дверь. Лестница. На площадке между третьим и вторым лежал тот же стаканчик. Второй этаж — лук пахнул; его всё ещё жарили, либо прошлый день жарили, либо он просто остался в воздухе. Первый. Подъезд. Улица. Дыхание.

Самокат ждал там же. Ашот сел, нажал на газ, и «Розовое вино» снова запело про облака, про дым, про что-то розовое, и он наконец выключил, переключил на рандом, ему было всё равно что слушать, лишь бы не это; песня теперь была испорчена, привязана к бежевым стенам, к хрустальному бокалу и к этому почерку, который царапал горло изнутри.

До конца смены осталось два заказа. Оба нормальные: люди, которые открывают двери, говорят «спасибо, до свидания», живые люди, с лицами, с запахом жизни. Один мужик даже сотню дал — мятую бумажку, наличкой; Ашот взял и обрадовался не деньгам (деньги — фигня), а самому факту: мужик был реальный. С щетиной, в семейных трусах, с кошкой, которая тёрлась об ногу. Живой.

Смена закончилась в три. Домой — съёмная студия на Бабушкинской, восемнадцать квадратов ужаса — Ашот лёг и не спал. Лежал. Думал про квартиру двенадцать. Про то, что не посмотрел имя — может, имени и не было (как проверить?). Про зарядник. Зачем оставлять зарядник в пустой квартире? Какой смысл? Для кого?

Для него?

Бред.

Утром — пуш-уведомление. «Яндекс.Еда». «Вам оставили отзыв!»

Пять звёзд.

«Спасибо, Ашот. В следующий раз останься.»

Он открыл профиль. Аватарка — серая тень, дефолтный силуэт. Имя — поле пусто. Телефон — нажал позвонить, и система сказала: номер не существует. Не абонент недоступен, не не обслуживается. Не. Существует. Как будто этого человека никогда не было, как сон, как придумка.

Ашот удалил уведомление. Закрыл приложение. Открыл. Отзыв на месте. «В следующий раз останься.» Закрыл снова.

Через неделю уволился. Не потому что это (нет, конечно, не потому что это), просто устал работать, нашёл место на складе, Wildberries в Подольске, всё нормально, деньги платят, что ещё нужно.

Но.

Раз в месяц, может, реже — приходило уведомление. «Яндекс.Еда». Он давно удалил приложение, аккаунт закрыл, даже сим сменил, но пуши приходили. Одно и то же:

«Новый заказ: 2 пиццы «Маргарита», 1 Кола. Адрес: ул. Строителей, д. 25, кв. 12.»

Он не принимал. Никогда. Уведомление исчезало через минуту, телефон работал нормально, и Ашот рассказывал себе — глюк, баг, ошибка сервера, бывает, в сети всё может случиться.

Но по ночам — особенно если не спалось, если тихо, если около одного ночи, когда все спят, а ты ещё нет — он слышал музыку. «Розовое вино». Не из наушников, не из телефона. Откуда-то. Издалека, из-за стены, из-за окна (нет, не из окна), ближе. Как будто мелодия внутри стен, внутри дома, или внутри его самого, где-то в грудной клетке, между рёбер.

Он ни разу не вернулся на Строителей.

Но иногда — особенно в 1:30, когда не спится — ему кажется: стол в квартире двенадцать всё ещё накрыт. Для одного. Тарелка, вилка, нож, бокал; записка на столе. Пиццы, конечно, нет — они давно протухли, развалились, но это неважно, потому что записка говорит «не уходи», а Ашот уходил, и теперь что-то (он не знает что; не хочет знать) ждёт, когда он вернётся. Когда примет заказ. Когда вернётся на Строителей.

И он вернётся. Не потому что сам захочет — потому что заказ рано или поздно примется сам.

Без его воли.

Как магнит.

Ночные ужасы 05 мар. 15:12

347 раз «скоро»

347 раз «скоро»

Марина не искала ничего. Правда — совсем не искала.

Телефон мужа просто лежал на столе, как и всегда. Экран вверх. А потом — уведомление, зелёная штука, из ниоткуда выпрыгнуло, пока Лёша мылся. Номер отправителя — нули. Восемь штук. Не скрытый, не неизвестный абонент — именно восемь нулей, ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль, как будто палец застрял на клавише.

«Не торопись. Мы подождём.»

Марина потянулась. Пароль знала — день рождения Алиски, 0609. Нажала. Открыла чат.

Дыхание куда-то делось.

Триста сорок семь штук. Сообщений. Первое — двенадцатое марта, две тысячи двадцать третий; вот прикол-то. Три года назад. Когда они еще на съёмной сидели, когда Алиске два было, когда Лёша в эту логистику пошёл на Дмитровке. Три года — целая жизнь, если подумать. Марина подумала. Пожалела сразу же.

Переписка повторялась. Абсолютно одинаково.

Лёша: «Я сделаю. Скоро.»
Нолики: «Не торопись. Мы подождём.»

Лёша: «Я сделаю. Скоро.»
Нолики: «Не торопись. Мы подождём.»

Лёша: «Я сделаю. Скоро.»

Тристо сорок семь раз повторилось это вот — палец скользил по экрану, вверх-вверх-вверх, ничего не менялось, ни опечатки, ни смайлика, ни пустяков. Два предложения, как мухи в смоле, висели в этом чате, застывшие в какой-то мерзкой, дистиллированной точности, от которой в груди что-то дёрнулось — рывок, как рыба на крючке.

Она села на табуретку.

Кухня хрущёвка, маленькая, узкая; переехали сюда год назад, Лёша сказал — временно (а «временно» в русском языке самое постоянное слово, если уж начать рассуждать). Холодильник жужжал. За окном с соседского балкона дымился кто-то — огонёк плыл в темноте, живой какой-то, как глаз.

Марина попробовала позвонить. Телефон сказал — нет, нельзя, невозможно, не получится. Ещё раз. То же самое. Попробовала номер скопировать — не копировался, как будто это не номер был вообще, а просто рисунок, впечатанный в интерфейс картинка из нулей.

— Мариш?

Лёша. В дверях. Полотенце на плечах, капли на лбу, штаны домашние с дыркой на колене — обычный совсем, её Лёша, четыре года брака, ипотека, общий ребёнок, его мама по воскресеньям звонит.

— Это что?

Она показала экран. Он прищурился, наклонился. Лицо — нормальное. Никакого застывания, никакого того дёрганья, которое видно, когда врут. Просто лицо мужика, который ничего не понимает.

— Какая переписка? Тут пусто же.

— Лёш. Триста сорок семь сообщений. Три года. Номер из нулей.

— Мариш, ты чего вообще? Пусто тут. Я смотрю — пусто.

Марина посмотрела.

Пусто.

Моргнула. Провела пальцем — обновить, может. Чат исчез. Полностью; как будто его вообще не было, как будто она выдумала, начиталась на ночь чего-то... но нет, помнила же. Помнила зелёные пузыри справа, серые слева, помнила время последнего сообщения — 00:47, сегодня, четырнадцать минут назад.

— Я серьёзно.

— И я. Спать пора, час ночи.

Он ушёл. Марина осталась с телефоном. Настройки. Хранилище. Приложения. Сообщения.

Два и три десятых гигабайта.

В пустом мессенджере, где максимум — спам и смски от банка. Два гигабайта — это фильм, это тысячи фото, это... что вообще может весить два гигабайта в пустой переписке, которой якобы нет?

Она нажала: очистить данные.

«Невозможно выполнить. Файл используется.»

Каким, интересно, процессом; в час ночи; в телефоне, который на столе лежит.

Ещё раз. То же. И ещё. Экран мигнул — коротко, доля секунды, — и Марина увидела (или ей показалось) буквы. Белые. Мелкие, как субтитры.

«Не торопись.»

Экран нормальный. Обои — Алиска на качелях в Сокольниках. Ничего. Она положила телефон на стол.

Пошла в комнату. Лёша уже лежал, лицом к стене, дышал — не спал, но делал вид, как всегда; знала его манеру, глаза закроет и жди, пока само рассосётся. С ипотекой так, с мамой, с протечкой в ванной.

Марина легла.

Потолок. Трещина в штукатурке — за год длиннее стала, или ей кажется? Из наушников, которые он в ушах забыл (она только теперь заметила — лёг в наушниках), звук пробивался. Тихий.

Она приблизила голову.

Oxxxymiron. «Город под подошвой». Негромко, на повторе; трек давно идёт, потому что она услышала конец и начало заново. Лёша никогда рэп не слушал. За четыре года ни разу. Подкасты про инвестиции да иногда «Кино», но не рэп. Не Оксимирона, точно.

— Лёш.

Не ответил.

— Что ты обещал сделать?

Тишина. Минут две или может быть двадцать секунд (ночью время разбухает, как тесто); потом он говорит, в стену, не поворачиваясь, тихо:

— Я не помню.

— Как не помнишь?

— Не помню, Марин. Каждый раз — не помню. Просыпаюсь и пишу, как будто надо, как зубы чистить; пальцы сами. А потом — дыра; будто в комнату зашёл и забыл зачем.

Он повернулся. Глаза мокрые. Не заплаканные — мокрые, как будто слёза вот-вот; или глаза сами увлажнились, рефлекс такой, от чего-то, что внутри видел.

— Три года, Мариш. Я думал — мне кажется.

— А 2,3 гига?

— Чего?

— В хранилище. Два гигабайта.

Он встал. Взял телефон. Открыл. Посмотрел. Показал.

— Восемнадцать мегабайт.

Восемнадцать. Ноль-восемнадцать, норма; никаких двух гига, никаких трёхсот сорока семи, никакого номера.

Ничего.

Марина открыла рот. Хотела сказать — показалось, устала, глюки, извини. Хотела сказать что-нибудь, что мир в рамки вернёт, в привычные, в безопасные.

Телефон в её руке завибрировал.

Нолики.

«Она тоже подойдёт.»

Марина уронила его. Упал на одеяло, экраном вверх; уведомление медленно таяло, как иней на окне — секунды три ещё видела, потом буквы поплыли и всё.

Лёша смотрел.

— Что ты видел?

— Что я должен был видеть?

Марина встала. Вышла. Вода. Руки нормальные, не дрожат, а это пугало сильнее всего; по всем законам дрожать должны.

Свой телефон взяла; старенький, со стеклом треснутым в углу. Сообщения.

Один диалог.

Нолики.

Первое сообщение — от неё. Двенадцатое марта, два тысячи двадцать третий:

«Я сделаю. Скоро.»

Ответ:

«Не торопись. Мы подождём.»

Тристо сорок восемь сообщений.

На одно больше, чем у Лёши.

Ночные ужасы 05 мар. 13:37

Варежка на пятом

Варежка на пятом

Два часа ночи. Люберцы, спальный район. Девятый этаж панельки — та, что строилась при Брежневе, краску видела разве что в снах. Июль. Жара не отпускает даже когда темнеет — окна нараспашку, из двора несёт нагретым асфальтом и чем-то приторным от мусорки.

Домофон звякнул.

Не как трель — коротко, будто кто-то пальцем ткнул. Катя лежала без одеяла, в трусах и чужой (бывшего мужа) майке — майка осталась, и ладно; не об этом сейчас. Листала ленту в телефоне. Это был единственный свет в комнате. Единственная причина не спать.

Звякнул снова.

Она встала. Подошла к трубке босиком, по линолеуму — странный холод под ступнями, да никак не должно быть холодно в июле, но было, отчётливо ощутила это; будто кто-то под полом включил кондиционер. На мутном экранчике домофона, зернистом как фотография с мыльницы, стояла женщина. Просто женщина. Тридцать с чем-то, каре, футболка. Ребёнок на руках, спит, голова запрокинута, рот чуть приоткрыт.

«Откройте, пожалуйста. К бабушке на пятый. Ключ забыли».

Голос нормальный. Слегка уставший, может быть. Какая интонация в два ночи, когда ты с ребёнком на улице? Просящая. Обыкновенная. Совсем не пугающая. Совсем нет.

Катя нажала кнопку.

Щёлкнул замок — услышала через открытое окно кухни, девять этажей вниз. Шаги. Дверь подъезда. Всё.

Она вернулась в кровать. Открыла Телеграм, закрыла Телеграм. ВК. Кто-то репостнул трек — Дайте танк, «Вьюга». Включила, в наушниках поплыло: перебор, потом голос, от которого почему-то — в июльскую ночь — мурашки. Странно это. Вьюга в жару. Но ладно.

Уснула на второй минуте.

***

Проснулась потому что холодно.

Не прохладно — холодно. Одеяло, которым она не укрывалась, оказалось натянуто до подбородка. Не помогает. Из рта — пар. Села, посмотрела на телефон: 4:11. Окна закрыты. Она их не закрывала.

В наушниках — ничего. Трек давно кончился. Но секунду — телефон показывает, что музыка играет. Ползунок громкости на максимуме, а звука нет. Или... если очень-очень прислушаться. На самом дне слышимости. Дыхание. Ровное, детское дыхание, как будто кто-то дышит ей в ухо.

Она выдернула наушники.

Тишина. Подъездная, панельная, настоящая. Где-то журчит вода в трубах — сосед сверху, у него простатит, он по ночам ходит, шаркает, спускает воду. Нормально. Человеческий звук.

Но из-под двери тянет холодом. Не сквозняком — холодом, густым, как если открыть морозильник и сунуть туда лицо. Катя подошла, встала перед дверью, посмотрела в глазок.

Никого.

Затем — в щель под дверью. Полоска света от коридорной лампы. И в полоске, ровно посередине, тень. Маленькая. Неподвижная. Размером с детскую ладонь.

Она отступила.

Тень не двигалась. Катя стояла, слушала собственный пульс — не нарочно, просто он стучал громко, считался сам; семьдесят два, семьдесят три; смотрела на эту тень. Минуту. Две. Пять. Ничего не происходило. Тень лежала себе и лежала.

Она легла обратно. Натянула одеяло. Закрыла глаза.

В 6:40 зазвонил будильник. Июльское солнце било в окна — шторы Катя не вешала, зачем платить, да бывший забрал карниз. Жара вернулась. Линолеум был тёплым, как обычно.

Она вышла на площадку выбросить мусор.

Между восьмым и седьмым столкнулась с Зинаидой Павловной — с пятого этажа, божий одуванчик, кошатница, ходячая газета подъезда. Зинаида Павловна несла кефир из магазина и новости.

— Кать, а к тебе кто-то приходил ночью?

— Не ко мне. В домофон звонили — женщина с ребёнком, сказала к бабушке на пятый.

Зинаида Павловна остановилась. Кефир в пакете качнулся.

— На пятом три квартиры. Я, Колотовы, Ахметовы. У Колотовых дети в Краснодаре, давно не приезжали. Ахметовы в отпуске, квартира пустая. Цветы я поливаю. Ко мне никто не приходил. — Помолчала. — У меня нет внуков, Кать. Нет никаких детей.

Катя почувствовала... не страх. Что-то другое. Как будто пол под ногами стал не совсем твёрдым. Как будто ступенька, на которой она стояла, стала не бетонной, а — пенопластовой? Зыбкой. Ненадёжной.

— На площадке ничего не видела?

Зинаида Павловна посмотрела странно.

— Варежка. Красная. Детская. Мокрая. Я думала, мальчишки балуются. Но она мокрая, Кать. Прямо лужица натекла.

— В июле.

— Вот именно. В июле.

Они помолчали. Кефир тикал в пакете, пластик остывал, щёлкал.

Катя спустилась на пятый. Варежка лежала у двери квартиры Колотовых — маленькая, вязаная, красная как рябина. Мокрая, не влажная, а мокрая; когда Катя подняла её (зачем потом не смогла объяснить), с неё потекла вода. Ледяная. Пальцы свело.

Она уронила варежку. Вода на кафеле собралась в лужицу. Идеально круглую — такой круглой лужи не бывают, — и Кате вдруг показалось, что в ней что-то отражается. Не потолок. Не лампа. Что-то белое и подвижное, живое.

Она не стала смотреть.

Вечером позвонила управляющей компании — спросить про камеру у подъезда. Охранник Эдик, сонный мужик, нашёл запись с ночи.

— Вот, — сказал он, тыча пальцем в монитор. — 2:07. Та самая. Вошла и всё.

На экране — то же самое, что в домофоне: каре, футболка, спящий ребёнок. Дверь открылась. Вошла. Дверь закрылась.

— А когда вышла?

Эдик промотал. 3:00. 4:00. 5:00. 6:00. Рассвет, первые люди — мужик с собакой, женщина с портфелем, школьник в форме.

— Не вышла, — сказал Эдик. Почесал затылок. — Глюк камеры. Старая она.

— Эдик.

— Угу?

— Она не вышла.

Он посмотрел на Катю. На монитор. Пожал плечами.

— Ну, может, я пропустил. Перемотаю ещё раз, посмотрим.

Перемотал. Дважды. На ускорении дверь открывалась семнадцать раз между 2:07 и 7:00 — все входы и выходы совпадали с жильцами. И номер восемнадцатый — женщина с ребёнком. Вошла. Не вышла. Так и осталась внутри, в доме, где-то между полами.

Катя вернулась домой. Солнце село. Июльская ночь — короткая, звёздная, душная, как мокрая шерсть. Она закрыла все окна. Развесила простыню на карниз для шторки из ванной — бывший почему-то не забрал (не влез в машину; забыл; ему было всё равно; кто знает).

В 1:48 выключила свет.

В 1:51 в наушниках, которые лежали на тумбочке (она не надевала их), из них потянулся звук — тонкий, едва слышный — и заиграла та же «Вьюга».

В 1:54 домофон звякнул.

Катя не встала. Лежала, смотрела в потолок. Домофон звякнул снова. И снова. Трижды, четырежды, пять раз подряд.

Она встала.

На экранчике никого. Пустой двор, фонарь, лавочка, тополь, пусто.

Звонок. Пусто.

Звонок.

Звонок.

Катя собиралась отойти, когда экран — помехи, рябь, как в старом телеке — и на секунду (потом она будет убеждать себя, что ей показалось; потом перестанет убеждать) она увидела лицо. Не женщины. Ребёнка. Он не спал. Глаза открыты. Смотрел прямо в камеру.

Он улыбался.

Экран погас.

Из-под двери потянуло. Катя посмотрела вниз, в полоску света. Тень. Маленькая ладонь. И пальцы — медленно двигаются. Как будто ребёнок гладит порог. Или скребёт его.

В наушниках на тумбочке «Вьюга» играла всё громче — невозможно громко для крошечных динамиков, — и под музыкой, под гитарой, кто-то шепчет. Очень тихо.

«Откройте».

«Пожалуйста».

«Мы к бабушке».

Катя отступила от двери. Села на пол коридора. Обхватила колени.

Холод полз по линолеуму. Под дверью натекала вода — чёрная в темноте, ледяная, как из-под тающего сугроба, тоненькая струйка.

В июле.

В Люберцах, на девятом этаже.

Катя сидела и смотрела, как вода подбирается к её ступням. И думала: варежка красная мокрая детская. И ещё думала: ребёнок не спал. Никогда не спал. Он стоял там, с другой стороны двери, и не спал, и смотрел, и ждал.

Он не спал.

Он не спал.

Ночные ужасы 19 февр. 00:01

Третья дорожка пустая

Третья дорожка пустая

Городской бассейн закрыли на ремонт еще в ноябре. Вода ушла, плитка поблекла, на трибунах осталась пыль от демонтированных табло. Марк думал, что больше туда не вернется, но в ночь перед началом работ ему позвонили из администрации: в тренерской забыли хронометр для соревнований, нужен к утру, ключ только у него.

Он приехал в 00:40. На улице моросил мелкий снег с дождем, и запах хлорки у входа показался почти домашним. Внутри было тихо, как в пустом вокзале. Шаги распадались на эхо, лампы дежурного света горели через одну. На дне осушенной чаши бассейна лежали свернутые дорожки, и металлические поплавки изредка постукивали друг о друга без всякой причины.

Марк прошел к тренерской, нашел хронометр в ящике и уже собирался уходить, когда электронное табло над стартовыми тумбами внезапно вспыхнуло. Черный экран показал 01:01 и сразу переключился на счет времени дорожка 3, как во время заплыва. Секунды побежали вверх, хотя система была отключена от питания.

По громкой связи раздался негромкий щелчок, затем спокойный женский голос, знакомый каждому, кто тренировался здесь в двухтысячных: дорожка три, приготовиться к старту. Эта запись давно считалась удаленной. Марк стоял неподвижно и слушал, как в пустом бассейне возвращается интонация, от которой раньше все выпрямляли спины.

Он решил, что это остаточное питание и сбой автоматики, выключил рубильник в щитовой и вернулся в зал. Табло продолжало считать. На сухой плитке у третьей тумбы появились влажные отпечатки босых ног. Один след, второй, третий. Они возникали не цепочкой издалека, а прямо перед его глазами, будто невидимый пловец только что выходил из воды и ставил стопу на холодный пол.

Рядом с отпечатками лежала сдвинутая доска для плавания, еще мокрая. Марк поднял ее и почувствовал, что пластик теплый, словно ее держали в руках минуту назад. За стеклом судейской, где темнота отражала зал, на мгновение обозначился силуэт в полотенце на плечах. Силуэт стоял ровно напротив третьей дорожки и не двигался.

У выхода турникет вдруг заблокировался. Экран требовал код роли: тренер. Марк ввел свой старый номер, не сработало. Ввел снова, на этот раз без ошибки. Экран мигнул и вывел коротко: ожидание старта. По громкой связи повторили команду, но тише, почти шепотом, прямо над ухом: на старт.

У Марка в кармане был свисток. Он свистнул один раз, чтобы заглушить голос и собрать мысли. Эхо вернуло три свистка, ровно с интервалом в секунду, как будто кто-то на разных концах зала дал ответные сигналы. На табло время дорожки три ускорилось вдвое, цифры побежали рывками. В чаше бассейна что-то мягко плеснуло, хотя воды там не было.

Он перестал смотреть на тумбы и пошел к аварийному выходу вдоль стены, считая шаги. На десятом шаге за спиной послышался ровный бег по плитке, влажный и легкий, будто подросток в мокрых тапочках нагонял его с середины зала. Марк не обернулся. Дверь поддалась только после третьего рывка, и холодный воздух с улицы врезался в легкие как спасение.

Дома он положил хронометр на стол и долго сидел в тишине, пока не успокоилось дыхание. Корпус прибора был сухим, но пах хлоркой сильнее, чем в бассейне. В 01:01 хронометр сам включился, пикнул и показал режим дорожка 3, готовность к старту. Марк вынул батарейку. Экран не погас.

Теперь каждую ночь в это время прибор начинает отсчет с нуля и останавливается на одном и том же результате, которого не может быть у пустой дорожки. Если приложить его к уху, слышно не тиканье, а тихие удары рук по воде и дыхание человека, который плывет рядом, держась точно в твоем темпе и не отставая ни на метр.

Ночные ужасы 06 февр. 23:16

Лифт на минус третий

Лифт на минус третий

В нашем доме всего девять этажей. Подвал — один. Лифт старый, с деревянными панелями внутри и зеркалом, которое кто-то исцарапал ключом ещё в девяностых. Я живу здесь четыре года и знаю каждую царапину, каждую выбоину на кнопках. Знаю, что лифт дёргается между третьим и четвёртым. Знаю, что зеркало отражает лицо чуть темнее, чем оно есть на самом деле.

Но вчера, когда я возвращался с ночной смены — было около часа ночи, — я вошёл в лифт и увидел кое-что новое. На панели, ниже кнопки подвала, мигала ещё одна. Жёлтая, потёртая, с выдавленной надписью «−3». Не «−1», не «−2» — сразу минус третий. Словно два промежуточных этажа были кем-то пропущены. Или вычеркнуты.

Я нажал свой седьмой и поднялся. Дома налил чай, сел у окна и подумал, что устал до галлюцинаций. Лёг спать.

Сегодня я снова вернулся поздно. Вошёл в лифт — и кнопка была на месте. «−3». Та же жёлтая, та же потёртая. Но теперь на ней блестел жирный отпечаток пальца. Я поднёс руку — и понял, что узор совпадает. Это был мой отпечаток. Мой палец уже нажимал эту кнопку.

Но я не нажимал.

Я стоял в лифте и смотрел на панель. Кабина не двигалась — я не нажал ни одной кнопки. Тишина. Только гудение ламп над головой, такое низкое, что чувствуешь его скорее грудью, чем ушами. В зеркале позади меня отражалась моя спина. Я повернулся — и на долю секунды мне показалось, что отражение повернулось чуть позже. Совсем чуть-чуть.

Я нажал семёрку. Лифт дёрнулся и пополз вверх. Между третьим и четвёртым привычно тряхнуло. Я вышел на своём этаже, зашёл в квартиру, запер дверь.

Сел на кухне и открыл ноутбук. Набрал в поисковике: «минус третий этаж жилой дом». Ничего полезного. Потом: «лишний этаж в лифте». Форумы, крипипасты, ерунда. Но одна тема на старом городском форуме зацепила. Пользователь с ником gost_84 писал в 2011 году:

«Если в лифте появилась кнопка, которой не было — не нажимай. Если нажал — не выходи. Если вышел — не оглядывайся. Лифт запоминает, кто спускался. И он позовёт снова».

Тема была закрыта. Единственный ответ: «Автор удалён. Причина: аккаунт неактивен более 10 лет».

Я закрыл ноутбук. За стеной что-то щёлкнуло — я вздрогнул, но это был холодильник. Просто холодильник. Я встал, налил воды, выпил. Руки не дрожали. Я в порядке.

Но потом я услышал лифт.

В час ночи лифт в нашем доме не ездит. Я знаю — четыре года живу, привык к каждому звуку. После полуночи дом замирает. Но сейчас за стеной гудели тросы. Лифт двигался. Вниз.

Я подошёл к входной двери и прижал ухо. Гудение стихло. Потом — далёкий металлический лязг, словно двери открылись где-то глубоко внизу. Глубже подвала. Гораздо глубже.

Тишина длилась минуту. Две. Три.

Потом лифт снова загудел. Он поднимался. Медленно, этаж за этажом. Я слышал, как кабина проходила мимо каждого уровня — лёгкий стук, пауза, снова стук. Она поднималась ко мне.

Лифт остановился на моём этаже.

Двери открылись. Я слышал это через стену — знакомый скрежет раздвигающихся створок. Потом — тишина. Никто не вышел. Никаких шагов.

Я стоял, прижавшись к двери, и не дышал. Секунды тянулись, как часы. Потом двери закрылись, и лифт уехал обратно вниз.

Я отошёл от двери и сел на пол прямо в коридоре. Сердце колотилось так, что я чувствовал пульс в зубах.

Через полчаса я заставил себя встать. Подошёл к глазку и посмотрел в коридор. Пусто. Тусклый свет, линолеум, стены цвета больничной тоски. Всё как обычно.

Кроме одного.

На полу перед лифтом стоял мокрый след. Один-единственный отпечаток ботинка. Он был направлен не от лифта наружу, а наоборот — внутрь. Кто-то стоял в коридоре и шагнул в кабину. Или вернулся обратно.

След был моего размера.

Я не спал до утра. Сидел в кресле, смотрел на дверь. Когда рассвело, я вышел в подъезд. Мокрый след высох. Я вызвал лифт — он приехал как обычно, дёрнулся, открылся. Внутри — деревянные панели, исцарапанное зеркало, знакомые кнопки.

Кнопки «−3» не было.

Но на панели, ниже подвальной кнопки, я заметил прямоугольный след — потемнение на металле, как от кнопки, которая была здесь очень долго, а потом исчезла.

Я провёл пальцем по этому месту. Металл был тёплым.

На работе я весь день думал о форумном посте. «Лифт запоминает, кто спускался». Но я не спускался. Я точно помню — я нажал семёрку. Свой этаж. Я не нажимал минус третий.

Или нажимал?

Вечером, вернувшись домой, я зашёл в лифт. Панель была обычной. Девять этажей, подвал. Никакого минус третьего. Я нажал семёрку, двери закрылись.

Между третьим и четвёртым лифт дёрнулся. Как всегда. Но на этот раз он не поехал дальше. Он остановился. Свет мигнул. И на панели — медленно, словно проступая изнутри металла, — загорелась кнопка «−3».

Она горела жёлтым. Ровным, спокойным светом. Будто ждала.

Я стоял и смотрел на неё. В зеркале за моей спиной я видел своё отражение — бледное лицо, тёмные круги под глазами. И ещё кое-что. В отражении моя рука была поднята. Указательный палец тянулся к панели. К кнопке.

Но моя настоящая рука висела вдоль тела.

Я посмотрел на свою руку — она не двигалась. Посмотрел в зеркало — отражение тянулось к кнопке. Палец в зеркале почти касался жёлтой кнопки.

Лифт ждал.

Я ударил кулаком по семёрке. Раз, другой, третий. Лифт вздрогнул и медленно пополз вверх. Кнопка «−3» погасла. Зеркало показывало меня — нормального, с прижатым к панели кулаком.

Я вышел на седьмом, не оглядываясь. Зашёл в квартиру. Запер дверь на оба замка.

Сейчас я сижу и пишу это. Час ночи. За стеной снова гудят тросы — лифт едет вниз. Глубже подвала. Гораздо глубже.

Мне не страшно. Мне должно быть страшно, но я чувствую что-то другое. Любопытство. Мягкое, настойчивое, как зуд. Мне хочется узнать, что там, на минус третьем. Хочется нажать эту кнопку. Хочется спуститься.

И я не уверен, что это моё желание.

Потому что я только что поймал себя на том, что стою у входной двери. В куртке и ботинках. Правая рука — на дверной ручке.

Я не помню, как оделся.

Лифт уже здесь. Я слышу, как открываются двери.

Ночные ужасы 02 февр. 21:01

Фотография, которую я не делал

Фотография, которую я не делал

Фотография, которую я не делал

Я нашёл телефон на скамейке в парке. Обычный смартфон, треснувший экран, разряженная батарея. Ничего особенного — люди теряют вещи каждый день. Я положил его в карман, решив подзарядить дома и поискать контакты владельца. Может, «Мама» или «Дом» — обычно так находят хозяев потерянных телефонов.

Дома я подключил его к зарядке и занялся своими делами. Приготовил ужин, посмотрел серию какого-то сериала, почитал перед сном. Телефон я почти забыл — он лежал на тумбочке в прихожей, мигая индикатором зарядки.

Около полуночи я проснулся от звука. Не громкого — скорее, ощущения звука. Как будто что-то щёлкнуло в тишине квартиры. Я списал это на соседей и перевернулся на другой бок, но сон уже ушёл. Лежал, смотрел в потолок, слушал тишину.

И тогда вспомнил про телефон.

Встал, прошёл в прихожую. Экран светился — видимо, пришло уведомление. Я взял его в руки, провёл пальцем по треснувшему стеклу. Пароля не было.

Открыл галерею, чтобы посмотреть фотографии — иногда по ним можно понять, кому принадлежит телефон. Снимки загружались медленно, превью появлялись одно за другим.

Сначала я не понял, что вижу.

Последняя фотография была сделана сегодня, судя по дате. На ней — дверь. Коричневая, с потёртостями у ручки, с номером 47. Моя входная дверь. Я узнал царапину слева — сам оставил, когда затаскивал шкаф.

Сердце пропустило удар. Я пролистнул назад.

На предыдущем снимке — моя спальня. Ночью. На кровати — я. Сплю, отвернувшись к стене, одеяло сбилось. Часы на тумбочке показывают 3:17. Фотография сделана от двери — я видел угол шкафа, который стоит справа от входа.

Я не дышал. Пальцы сами листали галерею.

Ещё фотография. Моя кухня, но под странным углом — снизу, словно камера лежала на полу. На столе — моя чашка, та самая, из которой я пил чай вечером.

Ещё одна. Ванная. Запотевшее зеркало, силуэт за матовой шторкой душа. Мой силуэт.

Я снова пролистнул — и замер.

На экране была фотография меня. Прямо сейчас. В прихожей. В трусах и старой футболке. С телефоном в руках. Я видел свою спину, склонённую голову, свет экрана на лице.

Фотография была сделана из-за моего плеча.

Я медленно — очень медленно — повернул голову.

За моей спиной никого не было. Тёмный коридор, приоткрытая дверь в ванную, тусклый свет уличного фонаря из кухни. Пусто.

Но я видел эту фотографию. Видел себя со спины. Видел дату и время — сегодня, 00:47. Четыре минуты назад.

Телефон завибрировал в моей руке. Новое фото в галерее.

Я не хотел смотреть. Господи, как я не хотел смотреть.

Но посмотрел.

На снимке я стоял лицом к камере. Глаза широко открыты, рот приоткрыт, в руке — телефон. Это было моё лицо. Моё выражение. Прямо сейчас.

Фотография была сделана с расстояния вытянутой руки. Прямо передо мной.

Я поднял взгляд от экрана.

Передо мной была пустота. Просто воздух, просто темнота коридора, просто ничего.

Телефон снова завибрировал.

Новая фотография: моё лицо, ещё ближе. Я мог разглядеть поры на коже, лопнувший сосуд в уголке глаза, каплю пота на виске.

И за моим плечом — в размытии, в расфокусе — что-то темнело. Что-то, что не было стеной.

Я бросил телефон на пол и рванул к двери. Руки тряслись так, что я не мог попасть в замок. За спиной — тишина. Абсолютная, ватная, неправильная тишина.

Выскочил на лестничную клетку, захлопнул дверь, привалился к стене. Сердце билось где-то в горле. Свет в подъезде мигнул — лампочка давно барахлила — и на мгновение я оказался в темноте.

В эту секунду я услышал звук из-за двери. Щелчок. Как будто кто-то делает фотографию.

Я провёл остаток ночи у соседей, наврав про запах газа. Утром вернулся — вместе с участковым, которого уговорил зайти «проверить квартиру».

Всё было на месте. Всё, кроме телефона.

Он исчез.

Но на моём собственном телефоне, в папке загрузок, обнаружился файл. Фотография, которую я не скачивал. На ней — я, спящий в своей кровати. Дата — сегодняшняя ночь. Время — 4:32.

После того, как я ушёл к соседям.

Кто-то был в моей квартире, пока я спал. Кто-то фотографировал меня. Кто-то достаточно близко, чтобы я чувствовал его дыхание — если бы оно у него было.

Прошла неделя. Я поменял замки, поставил камеру в коридоре, сплю со светом. Фотографий больше не появлялось.

Но каждую ночь, ровно в 00:47, мой телефон вибрирует. Одно уведомление. «Доступ к камере запрашивает неизвестное приложение».

Я каждый раз нажимаю «отклонить».

Пока однажды не нажму «принять» — просто чтобы увидеть, кто смотрит на меня с той стороны экрана.

Иногда, засыпая, я думаю: может, тот телефон в парке не был потерян. Может, его оставили специально. Для меня.

И ещё я думаю о том, что в моей галерее теперь на одну папку больше. Она называется просто: «Скоро».

Она пустая.

Пока.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл