Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 20 мар. 11:11

Шестьдесят четыре

Шестьдесят четыре

Стоматолог Женя Рахматуллин. Копейск. Заметил первым, хотя, может быть, не первым — просто первым подумал о чём-то. У пациентки Гульназ Ахметовой за коренными зубами верхней челюсти лезли новые. Белые, ровные, совсем как у ребёнка; Женя даже сначала не поверил, пересчитал. Рентген снял трижды. Потом позвонил коллеге в областную. Тот сказал так: «У меня таких семь за неделю. Женя?» — «Да здесь одна», — ответил Рахматуллин, и молчание было долгим, тягучим, неприятным. Через три дня приехали ребята. Без бейджиков. Дали бумагу — четырнадцать страниц, подписка о неразглашении; Женя подписал сразу, на второй странице, остальное не читал. Не тянул с этим. Руки не дрожали (врач, в конце концов), но ручку потом выбросил. Вообще выбросил.

Помыл её, выбросил.

***

Денис узнал обо всём позже. Сидел на заднем сиденье чёрного BMW X5, стёкла затонированы так, что снаружи ничего не видно и изнутри почти ничего. Каста из динамиков — «Вокруг шум», — тот же трек, что ли, повторялся, или одна-единственная песня на флешке, или Артур просто не хотел переключать. Артур вел одной рукой, другой листал телефон — бывший вышибала из «Мегаполиса», жилистый, с татушкой на шее, оскаленный череп, набил в двенадцатом, давно это было, до того как упал метеорит, и теперь, по словам самого Артура, это не татуировка уже, а пророчество. Его слова.

Метеорит. Февраль. Тринадцать год. Челябинск. Вспышка — видели все, кто смотрел в окно. Потом окна вылетели. Видео на ютубе, люди ругаются, смеются над самими собой, потому что хвосты летящих стёкол выглядели как комета в замедлении. Денис тогда в девятом учился. В школе сорок восемь стоял у окна — увидел полосу, потом удар, огромный, и стекло прилетело в стену, вот тут, за спиной, пять сантиметров. Учительница закричала. Пацаны смеялись. Для Челябинска это нормально; в городе даже космос прилетает с издёвкой.

Десять лет.

Прошло десять лет.

Потом зубы.

***

Началось в Копейске. Рабочий район, шахты, километров двадцать от места падения, может двадцать пять, может пятнадцать — Денис не считал, и интернет вообще не ловил нормально, приходилось вставать на гараж, держать телефон над головой, как балда.

Люди стали расти новые зубы. Просто прямо. Второй ряд, сразу за первым. Белые, мелкие, ровные. Стоматологи сначала офигели (Рахматуллин, говорят, курить бросил в тот же день и начал заново; вообще, это смешно, если подумать). Потом всё подписали, потом замолчали. Официально — ничего. Новости — молчат. В телеграме — фото вперемешку с мемами, и разбери тут, что реально, что нейросеть нарисовала.

Денис разобрал, когда увидел соседку.

Тётя Лида. Шестьдесят один год. Пенсионерка, кошатница, святая дура, в общем. Вышла во двор в минус двадцать три — босиком. В ночнушке. Встала под фонарём и улыбнулась. Рот открылся почти неестественно широко, и там — два ряда. Влажные, белые, под жёлтым светом поблёскивают. Шестьдесят четыре зуба. Что Денис запомнил потом (а не сами зубы, странно) — снег под её ногами не таял. Просто лежал. Белый. Ей было, видимо, плевать на мороз.

Стояла минут двадцать. Может, час. Денис считал свой пульс из-за занавески — сто сорок, сто сорок два, потом сбился. Перестал считать. А потом тётя Лида повернула голову и посмотрела прямо на его окно.

Занавеска была закрыта.

Но она всё равно посмотрела.

***

Артур подобрал его у «Пятёрочки» на Сулимова. Денис стоял с рюкзаком, монтировкой в руках, чувствуя себя персонажем дурного кино; хотя монтировку он так и не достал, так и не использовал. Чёрный X5 подъехал, окно опустилось на два пальца.

— Сколько зубов? — спросил хриплый голос.

Денис ответил:

— Тридцать два. Один мудрости удалили в прошлом году.

— Тридцать один — вообще красавчик. Садись.

В машине уже сидели трое. Женщина лет сорока с дрожащими руками — Наталья, бухгалтер, сумка прижата как ребёнок. Парень в камуфляже лет двадцать пять — Лёха, молчаливый, пах бензином и чем-то ещё, страхом, наверное. И девочка. Лет двенадцать. У окна. Смотрела на улицу, ничего не говорила. Артур назвал её Кнопка и больше ничего не объяснял.

По Свердловскому проспекту ехали. Каста на повторе — «Вокруг шум, вокруг шум». И Денис понял, что это либо единственная песня, либо Артур не хотел менять, либо всё равно, либо это вместо молитвы. Один из вариантов. Все хреновые.

За окном снег. По тротуарам люди. Босые люди. Денис насчитал четырнадцать до поворота на Героев Танкограда. Четырнадцать человек в ночнушках, в трусах, в халатах, один мужик в костюме-тройке (дорогом, Денис заметил запонки, блеснули). Все босые. Все улыбались в рот. Все стояли молча и смотрели на машину, головы поворачивали синхронно, как подсолнухи, только солнца не было — ночь, мороз, луна спрятана. И зубы. Два ряда. Белые.

— Не смотри, — сказал Артур. — Кнопка, отвернись.

Кнопка не отвернулась.

— Они не кусают, — сказал Лёха. Это первые его слова за полчаса. — Не бегут. Не нападают. Просто стоят.

— Пока, — сказала Наталья ровным голосом, как будто квартальный отчёт зачитывала. — Пока стоят.

***

На ЧМЗ было уже по-другому.

Челябинский металлургический завод — район, который и до этого был специфическим. Пятиэтажки, трубы, запах, невозможный описать, но ты его узнаешь. Теперь новый запах добавился — сладковатый, как перезрелые яблоки, и Денис не захотел думать, откуда. Вообще не захотел.

Людей на улицах было не четырнадцать. Сотни. Плотно, плечом к плечу, босые ноги в снег, рты раскрыты в одинаковых улыбках. Молчат. Абсолютно. Ни звука. Ни шёпота, ни стона, ни дыхания. Ничего. Артур сбавил скорость до двадцати, потом до десяти. Фары выхватывали лица — обычные, соседские, — и Денис узнавал: продавщицу из «Красного и Белого», мужика, что телефон чинил, и — он сглотнул — Анну Сергеевну, учительницу физики, шестьдесят восемь лет, которая ставила ему тройки и однажды сказала, что из него дерьма выйдет.

Анна Сергеевна в домашних тапочках (хотя бы не босиком, и Денис почему-то это заметил) стояла и улыбалась шестьюдесятью четырьмя зубами, и в этот момент Каста закончился, наступила тишина, и в тишине это случилось.

Щелчок. Тихий. Костяной. Как зубы сомкнулись. Один раз. Ещё раз. Потом со всех сторон — справа, слева — сотни ртов закрылись одновременно, щёлк, и открылись.

— Газу, — прошептал Лёха.

Артур не ответил. Смотрел в зеркало заднего вида. Денис посмотрел. Кнопка улыбалась. Широко. Двумя рядами.

***

Артур затормозил резко. Денис полетел на переднее сиденье. Наталья вскрикнула. Лёха рванул дверь — не открывалась.

— Когда? — спросил Артур, смотря на Кнопку в зеркало. Голос ровный, вышибала, видел всякое.

Кнопка не ответила. Сидела и улыбалась, и зубы — новые, второй ряд — розоватые, свежие, дёсны ещё кровоточили, видно.

— Час назад их не было, — сказал Денис. Он это видел. Когда она села, не улыбалась, видел её нормальные зубы, детские, со щербинкой. Теперь щербинки нет. Два ряда ровных, взрослых зубов в детском рту.

— Выходим, — сказал Артур.

— Куда?! — Наталья вцепилась в сумку. — Там они!

— Здесь тоже.

Повернулся. На шее его череп дёрнулся — кожа натянулась. Артур сглотнул. Глаза спокойные, пустые, как окна в заброшенном цехе.

— Каждый час проверяю. Языком. Считаю. Тридцать два — хорошо. Тридцать три — встаю и ухожу в снег.

— И?

— Тридцать два пока.

Вышли. Снег скрипел под ботинками — нормальный звук, человеческий, и Денис чуть не заплакал от этого скрипа, хотя не плакал с восьмого класса, когда отец ушёл. Вот.

Кнопка осталась. Сидела в машине и улыбалась. Из динамиков Каста — «Вокруг шум» — кто-то нажал repeat, или сама песня зациклилась, или машина, или я не знаю.

Пошли по Свердловскому. Четверо. Наталья считала вслух шаги — двести сорок один, двести сорок два. Лёха нёс монтировку, забрал просто так, и Денис не спорил. Артур впереди, каждые тридцать секунд языком по зубам — его челюсть видно было, влево, вправо, влево.

Считает.

По обочинам молчащие, улыбающиеся.

Где-то далеко, за трубами, звук раздался. Низкий, протяжный, как если бы все глотки выдохли вместе, или все рты открылись. Что-то такое.

Денис провёл языком.

Один, два, три...

На тридцать втором остановился.

Ещё раз. Медленнее. Каждый отдельно.

...тридцать, тридцать один, тридцать два.

Всё. Нет? Не всё?

Замер.

За последним зубом — правый нижний, мудрости, — язык нащупал что-то. Маленькое. Острое. Осколок. Край. Зуб. Который растёт.

Денис остановился посреди проспекта, снег падал на лицо, Каста доносился откуда-то издалека — из брошенной машины, из окна, ниоткуда, — и он стоял, трогал языком этот маленький острый невозможный бугорок.

Артур обернулся.

— Сколько? — спросил.

Денис открыл рот.

Не ответил.

Ночные ужасы 20 мар. 08:23

Триста двадцать рублей за бессонницу

Триста двадцать рублей за бессонницу

На Кирова, в районе, стояла кондитерская — «Сладкий Карл». Открывалась в семь. Но очередь к шести уже дежурила. Нет, раньше. Женька Тарасов, из соседнего дома, божился, клялся — с половины пятого уже люди маячат в сумраке. Сам ходит. Каждый день. Два месяца подряд. Ни разу не пропустил.

Чизкейк. Малиновый. Триста двадцать рублей — самые дешёвые деньги в жизни, наверное. Или самые дорогие. Тут смотря.

Про «Карла» узнал от Лёхи — сосед по лестнице, программист, в наушниках вечно, термос какого-то зелёного чая таскает, от которого рыба пахнет. Обычный парень. Был.

Позвонил в три ночи. Среда. Я спал. Трубку снял, матюгнулся, как полагается.

— Ты спишь? — голос Лёхи.

— Спал, блин. Спал.

— Нет, — сказал он. — Ты не спишь. Ты разговариваешь. Если разговариваешь, не спишь.

Хотел отбросить трубку. Но в голосе что-то было. Не страх. Не растерянность. Как будто объяснял элементарную вещь человеку, который медленнее. Спокойно. Совсем без чувств.

— Чего тебе?

— Я девять дней не сплю.

Девять. Я подумал — загулялся парень. Дедлайны, энергетики. У айтишников норма. Не девять, конечно, но Лёха любил приукрашивать. Однажды рассказывал, как «едва не сконча» от суши — потом выяснилось, обычная изжога.

Но на этот раз звучало по-другому.

— Всё пробовал, — продолжил он. — Мелатонин. Баю-бай. Корвалол старый, из бабушкиных запасов, совсем советский. Водку. Половину бутылки коньяка. Ложусь, закрываю глаза, и я — просто лежу. Как в воде. Тело падает, всё падает, а мозг — сидит. Работает. Не выключается.

Тишина.

— Иди к врачу, Лёх.

— Был. Феназепам дали. Четыре дня пил. Ноль.

Помолчал, и я услышал дыхание — ровное, спокойное, — а потом запел. Тихо. Почти шёпот.

«Затянуло всё над Катунь-рекой, небо серое среди синих гор...»

Танцы Минус. «Алтайка». Поёт фальшиво и медленно, слова тянет, как жвачку, и это было... Я не из боязливых. Честно. Но от этого — ровного, пустого пенья в три ночи — мне по рукам побежали мурашки. Мелкие, жидкие, противные.

— Лёха. Хватит.

Оборвал.

— Извини. Крутится. В голове. Уже дней пять. Не помню, откуда. В кондитерской, наверное, слышал.

— В какой кондитерской?

— «Сладкий Карл». На Кирова. Зинаида Павловна.

Вот так я впервые услышал это имя.

***

Через неделю Лёха из квартиры не выходил. Я постучу — откроет. Глаза красные, но не воспалённые — яркие скорее. Слишком яркие. Как у человека при сорока, только лоб холодный. Улыбается — честное слово, хуже, чем если б плакал. Улыбка в норме, зубы ровные, а глаза — отдельно. Не участвуют. Смотрят. Записывают.

— Я продуктивен как никогда, — говорит. — Двадцать часов в сутки чищу. За неделю закрыл бэклог на четыре месяца.

— Выглядишь как дерьмо, Лёх.

— Зато работаю.

Стоит в дверях, дальше не пускает. За спиной — на комоде, на столе, на полу — пустые коробки. Белые, с малиновым узором. Штук двадцать. Или тридцать. Я не считал.

От квартиры пахнет малиной. Густо. Приторно-сладко, до тошноты, и под сладостью — ещё что-то. Химическое. Как нашатырь, только мягче.

Закрыл дверь.

***

На следующий день я пошёл на Кирова. Ради любопытства. И Лёха молчал — последнее было «всё ок» и всё.

Кондитерская оказалась маленькой. Три столика. Витрина с тортами, пирожными, рулетами — обычная районная лавка, таких пруд пруди. Розовые стены. Кружевные салфетки. Звоночек на дверце. Очередь — восьмеро. Для среды, в восемь утра — странно.

За прилавком Зинаида Павловна. Шестьдесят два года (потом узнал), но лет семьдесят с хвостом; высохшая, невысокая, фартук в муке и в чём-то коричневом (малина, может, ещё что), и когда первому улыбнулась — блеснули золотые зубы. Две штуки, нет, три. Коронки, советские, тяжёлые.

— Малиновый, пожалуйста, — попросил мужик в куртке.

— Конечно, деточка.

Всех «деточкой» зовёт. Мужика почти пятидесяти, бабку с палочкой, студентку — все одинаково. Голос хрипловатый, тёплый, руки быстры; режет, заворачивает, берёт деньги — триста двадцать, триста двадцать, триста двадцать.

Запах.

Вот это меня остановило.

Малиновый чизкейк на витрине — розовый, обычный, джемом размазано сверху, — пах так, что... Не знаю. Это не запах еды. Еда пахнет вкусно, или противно, или вообще ничем. А это — как будто ты подделки нюхал всю жизнь, и вот, наконец, настоящее. Малина. Свежий крем. Ваниль чуть-чуть. И то самое — нашатырное, подкожное — едва уловимо.

— Будете? — спросила Зинаида Павловна. Смотрит. Улыбается. Золото блеснуло.

— Нет, спасибо. Я просто...

— Просто не заходят, деточка.

Не купил. Почему — не знаю. Инстинкт. Или назло. Или как она это сказала — с нажимом, пригвоздила.

Но я заметил вещь. На полке, за прилавком — банки стеклянные, литровые, завинчены. Без этикеток. Внутри — тёмно-красное, почти чёрное, в тусклом свете (лампы дневные, одна морга́ет) выглядит как... ерунда. Просто варенье. Малиновое, наверное. Из сада.

Потом я проверил. Сад Зинаиды — участок за городом, в сторону Чебаркуля. Зона падения. Метеорит в тринадцатом. Все знают. Взрыв, окна, волна, ютуб забит видео, НАСА, всё дела. Тринадцать лет прошло. Кратер давно туристический; школьники ездят, фотографируются.

Только местные рассказывают — малина там стала другой. Крупнее. Слаще. И ночью, если свет выключить и постоять, кусты светят. Едва. Лиловым.

Может.

***

Лёха не спал уже двадцать три дня. Сам позвонил. Голос бодрый, ясный — подозрительно ясный для парня, который последний раз спал при прошлом президенте.

— Я понял, — сказал. — Это не болезнь. Это следующая ступень. Мы треть жизни на сон тратим. Треть. И вдруг — не надо. Двадцать четыре часа. Чистых. Полных.

— Люди умирают без сна, Лёх. Фатальная семейная бессонница.

— Это другое. Там разрушается. У меня — нет. МРТ делал. Чисто. Кровь норма. Давление сто двадцать на восемьдесят. Идеальнее, чем когда спал.

Пауза.

— Знаешь, что самое странное? Мне не хочется спать. Вообще. Ни усталости, ничего. Как будто выключатель стёр в голове.

Засмеялся. Смех обычный, лёхин, от живота. И мне стало плохо. По-честному. Потому что нормальный человек при двадцати трёх днях не так смеётся. Бредит, видит несуществующее, язык еле ворочает. Лёха звучал лучше, чем когда-либо.

Потом снова запел. Себе под нос.

«Затянуло всё над Катунь-рекой...»

***

Второй раз я пошёл через неделю. Не за чизкейком. Мне нужно было считать.

Семнадцать человек. В половине седьмого. Рабочий день.

Я стал ходить. Каждый день мимо, перед работой. Считал. Восемнадцать. Двадцать два. Двадцать шесть. Растёт. И — самое мерзкое — я лица узнавать начал. Одни и те же. Мужик в куртке (каждый день). Бабка с палочкой (каждый день). Студентка (каждый день, кроме воскресенья).

Выглядели здоровыми. Энергичными. Глаза горят — яркие, влажные, — улыбаются.

Вечером я в окно посмотрел. Свет горит. Лёха за компьютером, пальцы по клавишам — трещат.

На столе — кусок чизкейка на бумажной тарелке. И банка. Стеклянная, литровая, без этикетки. Открыта.

Лёха голову поднял. В окно посмотрел. На меня.

Улыбнулся.

Золотой блеск.

Я отшатнулся. Потому что Лёха — тридцать четыре, свои зубы все, белые, хвалился, что пломб нет.

Во рту у Лёхи засверкало золото.

***

Я не стучал. Зашёл к себе, балкон закрыл, шторы задёрнул, на кухне сел. В голове одно — словно игла на пластинке: «Затянуло всё над Катунь-рекой...»

Откуда я это знаю? Я Танцы Минус не слушаю. Вообще никогда не слушал.

В кондитерской музыки не было. Помню точно — звоночек, шаги, голос Зинаиды. Никакой музыки.

Запах.

Я встал, носом потянул. В квартире пахнет малиной. Тонко, едва — но пахнет.

На кухонном столе белая коробка. С малиновым вензелем. «Сладкий Карл». Я её не покупал. Не приносил домой. Её здесь не было, когда уходил утром — уверен. Почти уверен. На семьдесят пять процентов.

Внутри кусок чизкейка. Идеальный — ровный срез, розовый крем, малиновые прожилки, — и запах ударил в лицо, во рту моментально мокро стало, челюсти свело от слюны, и я потянулся — рука сама потянулась — и...

Остановился.

На коробке, карандашом, мелким почерком: «Кушай, деточка».

Я выбросил в мусоропровод. Окна все открыл. Вытяжку включил.

Запах не ушёл.

Он не уходит до сих пор.

Сейчас ночь четвёртая. Я в кровати, закрываю глаза — и просто лежу. Тело падает, всё падает, а мозг — нет.

Я чизкейк не ел.

Но я его нюхал.

«Затянуло всё над Катунь-рекой, небо серое среди синих гор...»

Пою. Тихо. Себе под нос.

И во рту — привкус малины.

Ночные ужасы 26 февр. 22:51

Бумер до конечной

Бумер до конечной

Дима вдавил газ на Свердловском. Чёрный бумер — двадцатилетняя трёшка, крашеная дважды, с трещиной через лобовое — дёрнулся и пошёл. Фары выхватывали куски проспекта: опрокинутая маршрутка, россыпь стекла, чей-то ботинок посреди полосы. Один ботинок. Это почему-то было хуже всего — один.

Светофоры сдохли позавчера.

Из магнитолы — кассетной, он так и не сменил на нормальную, всё руки не доходили — тянулась «Алтайка». Петкун пел про Катунь-реку, про серое небо среди синих гор, и Дима подумал, что Алтай сейчас, наверное, ещё держится. Горы. Мало людей. Там, где мало людей, — там, может, ещё ничего.

Челябинск — не Алтай.

Челябинск — это полтора миллиона. Было. Сколько сейчас — живых, в смысле, по-настоящему живых, — он не знал. Тысяч двести? Сто? Считать некому. Сети нет. Телевизор показывает помехи, и помехи эти — единственное зрелище, которое не пытается тебя сожрать.

Кассета заела. «Золотой орёл, ты лети ту-ту-ту-ту...» — заикалась магнитола, и Дима врезал ладонью по панели. Кассета прокрутилась, встала на место. «...Отыщи стрелу и верни назад.» Он усмехнулся — горько, одним уголком рта. Стрелу. Верни. Как будто можно что-то вернуть.

* * *

Метеорит упал тринадцать лет назад. Февраль тринадцатого года. Дима тогда учился на третьем курсе ЮУрГУ, стоял на балконе общаги и курил, когда небо треснуло. Ну, не треснуло — рвануло белым, и потом грохот, и стёкла, и вой сигнализаций по всему Ленинскому. Весело было. Шутки, мемы, «Челябинск — город, где даже метеориты не страшны». Наша раша. Патриоты, мать их.

Никто не спрашивал, что было в том камне. Учёные ковырялись в осколках, нашли оливин, пироксен, ещё какую-то минералогическую чепуху. Опубликовали статьи. Получили гранты. Разъехались.

А камень лежал в музее. Большой кусок — под стеклом, с подсветкой, красиво. Маленькие осколки продавали на Авито. Дима сам купил один — Наташке подарил на восьмое марта, ей понравилось, она носила на цепочке.

Наташка.

Он сжал руль. Не думать. Просто — не думать.

* * *

Кафе «Сладкое место» на Кирова он проехал на семидесяти. Краем глаза — витрина цела, внутри темно, и кто-то стоит за стойкой. Стоит неподвижно, чуть наклонившись, как будто разглядывает меню. Или то, что осталось от меню.

Они с Наташкой ходили туда по субботам. Малиновый чизкейк — она всегда брала малиновый, а он — американо и тирамису, но тирамису там делали дрянной, если честно, а малиновый чизкейк был настоящий, с кислинкой, с хрустящей основой. Наташка ела его вилкой, аккуратно, а потом облизывала уголок губ — левый — и это было...

Стоп. Не сейчас.

Тот, кто стоял за стойкой, повернул голову. Медленно, рывками — словно часовая стрелка, которая заедает. Дима не стал смотреть дальше. Бумер рыкнул, ушёл вперёд.

* * *

Началось три недели назад. Или четыре — он путал. Сначала новости: вспышка непонятной инфекции на ЧМЗ. Потом карантин. Потом нацгвардия на въездах. Потом — тишина в эфире, и нацгвардия, которая тоже... ну. Перестала быть нацгвардией.

Слово «зомби» первым произнёс Лёха-Тату. Диму передёрнуло, когда он вспомнил. Лёха — тату-мастер с Труда, здоровый, весёлый, с руками, забитыми от запястий до плеч — набил себе на шее зомби-морду ещё в девятнадцатом. Ржал: «Это ирония, Димон, постирония». Голова мертвеца с вываленным языком, зелёная, мультяшная. Когда Дима видел его в последний раз, Лёха сидел на корточках посреди двора на Доватора и ел голубя. Сырого. Татуировка на шее — та самая, зомби-морда — глядела на мир, пока Лёхины зубы рвали перья.

Шутка судьбы. Вот уж действительно — постирония.

* * *

На Университетской набережной Дима остановился. Мотор тарахтел на холостых, «Алтайка» давно кончилась, кассета крутила тишину. Бензина — четверть бака. До Миасса хватит. Может, до Златоуста. Дальше — пешком, если повезёт.

Справа — билборд. Реклама нижнего белья: блондинка в кружевном чём-то, декольте на пол-экрана, улыбка в тридцать два. Билборд накренился, подсветка мигала — один диод из десяти ещё жил, и блондинка то появлялась, то тонула в темноте, как привидение с силиконовым бюстом. Из-за билборда вышла женщина — голая по пояс, босая, в обрывках чего-то, что когда-то было юбкой. Двигалась она неправильно. Ноги — нормально, а руки волочились, словно не её; будто пришитые наспех, на живую нитку.

Дима включил первую. Бумер тронулся.

* * *

Он думал о метеорите. Все думали — потом, когда стало понятно. Когда какой-то вирусолог из Новосибирска — имя Дима не запомнил, бородатый мужик с ютуба, из тех, кого раньше звали фриками, — выложил ролик за день до того, как интернет лёг. Осколки. Минералы. Внутри — не оливин. Внутри — что-то, что оживало при температуре тела. Тридцать шесть и шесть. Человеческое тепло.

«Метеорит упал не зря», — сказал бородатый, и камера тряслась, и за окном у него что-то стучало в стекло, мерно, как метроном.

Наташка носила осколок на цепочке. На груди. При температуре тела.

Он увидел её на пятый день. Она стояла у подъезда — их подъезда, третий этаж, окна во двор. Стояла и смотрела вверх, на их окно. Лицо — её лицо, только серое, как газетная бумага. Осколок всё ещё висел на цепочке — маленький, тёмный, поблёскивал.

Он позвал. Она повернулась.

Глаза — не её. То, что было в глазах, — не она. Что-то чужое; что-то, что прилетело из-за чёрт знает каких звёзд и теперь смотрело на него через Наташкины зрачки, карие, которые он целовал, в которые смотрел тысячу раз, — и не узнавало его. Нет. Хуже. Узнавало — но не так, как узнают любимого человека. Так, как узнают еду.

Он убежал. Сел в бумер и уехал.

Герой, бля.

* * *

Пеперекрёсток. Улица Героев Танкограда — вот уж название. Впереди путепровод, за ним — выезд на трассу М5. Свобода. Миасс. Златоуст. Горы. Алтай, может быть — если хватит бензина и удачи и если удача вообще ещё существует.

На путепроводе стояли.

Много. Десять, двадцать — он не считал, потому что считать их значило смотреть на них, а смотреть на них значило видеть лица. Лёха-Тату — стоял ли он там, с мультяшным зомби на шее, сам теперь зомби, полная постирония? Или соседка с пятого, тётя Галя, которая приносила пирожки на Новый год?

Дима остановил бумер. Мотор урчал. Бензина — четверть бака. Объезд через Копейск — крюк, а крюк — бензин, а бензин — жизнь.

Он нажал кнопку на магнитоле. Кассета перемоталась на начало.

«Затянуло всё над Катунь-рекой...»

Выключил фары. Тьма сомкнулась — жадная, плотная, челябинская тьма, без фонарей, без окон, без единого огня. Звёзды — он поднял глаза — тоже пропали. Тучи. Двигатель на нейтралку, обороты на минимум. Они реагируют на звук. На свет. На тепло.

Тридцать шесть и шесть.

Отпустил ручник. Бумер покатился по уклону — тихо, темно, как катафалк.

Те, на путепроводе, не шевелились. Стояли. Ждали. Чего — непонятно. Команды? Сигнала? Следующего камня с неба?

Бумер проскользнул мимо. Первый. Второй. Третий повернул голову, но машина уже катилась дальше, под уклон, и Дима не включал мотор, не включал фары, вообще ничего не включал, только «Алтайка» еле-еле шелестела из динамика — «Небо серое среди синих гор...» — на последнем издыхании.

Проехал.

За путепроводом — пусто. Трасса. Темнота. Он завёл двигатель, включил фары. Руки ходили ходуном — мелко, противно, как будто ток пропустили.

* * *

Через двадцать километров остановился на обочине. Вышел. Воздух — февральский, с металлическим привкусом; или это ему казалось, или это Челябинск так пахнет — всегда пах — промзоной и снегом.

Закурил. Руки дрожали, спичка сломалась, вторая тоже, третья зажглась. Затянулся.

Сзади, в зеркале — город. Тёмный. Ни огонька. Полтора миллиона — и ни одного огня. Как будто метеорит тринадцать лет копил что-то внутри дешёвых сувениров и кулончиков на шеях, и наконец — собрал.

Дима докурил. Сел обратно. Повернул ключ.

Ничего.

Ещё раз.

Стартер щёлкнул — сухо, пусто — и всё.

Тишина. Трасса. Темнота. И где-то позади — город, который больше не город, а улей, набитый чем-то, что прилетело со звёзд и нашло себе полтора миллиона тёплых домов.

Из магнитолы — последнее, хриплое:

«Золотой орёл, ты лети туда... отыщи стрелу...»

И тишина.

И в этой тишине — шаги. Далеко. Но много. И ближе.

Дима закрыл глаза.

Малиновый чизкейк. Наташка облизывает уголок губ — левый. Суббота. Кафе на Кирова. Солнце в окне. Всё хорошо. Всё ещё хорошо.

Шаги ближе.

Тридцать шесть и шесть.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг