Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 20 мар. 01:24

Последний человек сжигал Рим и Париж три года подряд: забытый роман-сенсация 1901 года

Последний человек сжигал Рим и Париж три года подряд: забытый роман-сенсация 1901 года

Все знают «Войну миров». Слышали про Жюля Верна, про Герберта Уэллса с его бравыми марсианами и машинами времени. Но в том же 1901 году вышла книга, о которой в приличном обществе почти не говорят — и совершенно зря. «Пурпурное облако» (The Purple Cloud) Мэтью Фиппса Шила. Запомните имя — хотя и не обязательно. Он о вас тоже уже ничего не узнает.

Шил родился в 1865 году на острове Монтсеррат, Карибы, в семье методистского священника. Перебрался в Лондон. Писал безумное количество всего: детективы, романтические истории, научную фантастику, философскую прозу — не всегда понятно, что именно он имел в виду и зачем. Умер в 1947-м. За восемьдесят два года жизни выдал около сорока книг, из которых широкая публика помнит одну. Вот её и разберём.

Суть «Пурпурного облака» проста до ужаса. Лиловое облако водородного цианида — да, именно это — прокатывается по всей поверхности планеты и убивает человечество. Всех. Буквально каждого. Остаётся один: Адам Джефсон, молодой врач и полярный исследователь, случайно оказавшийся в Арктике именно тогда, когда это случилось. Он возвращается. Обнаруживает тишину — абсолютную, ватную, нечеловеческую. В которой уже не орут птицы, потому что мертвы и птицы.

Что делает последний человек на Земле? Голливуд знает ответ: ищет выживших, строит укрепления, сражается с зомби. Шил знал другой ответ — более честный и куда более страшный. Джефсон несколько лет просто ездит по Европе. На яхтах, на автомобилях, взятых прямо с заводских стоянок. Ест консервы из погребов Версаля, ночует в Ватикане, читает чужие книги в библиотеках, где уже начинается плесень. И очень медленно, с той органичностью, которая вызывает мерзкий холодок где-то под рёбрами, — сходит с ума.

А потом начинает жечь города.

Не из злобы — нет. Не в приступе ярости. Константинополь горел семь дней. Рим — меньше. Париж он поджёг и уехал, даже не дождавшись, пока займётся как следует. В груди у него что-то такое, для чего в 1901 году слов просто не было. Фрейд только выпустил «Толкование сновидений», и ни у автора, ни у читателей не было инструментов, чтобы назвать то, что происходило с Джефсоном. Сегодня мы сказали бы: диссоциация, экзистенциальный коллапс, утрата смысла. Тогда — просто смотрели, как он едет дальше и снова разводит огонь. Пустой человек в пустом мире жжёт, потому что огонь хотя бы виден.

Проза Шила — отдельный разговор; да нет, отдельная территория, куда заходят не все. В оригинале это нечто среднее между Томасом Де Куинси и Эдгаром По, только значительно менее контролируемое. Предложения разрастаются на полстраницы, потом — стоп. Один абзац. Одно слово. И снова — цветистая, полубезумная риторика о Боге, о смысле городов, о природе одиночества. Читать это на русском можно: переводы существуют, хотя найти их труднее, чем следовало бы.

Почему забыли? Несколько причин, ни одна из которых не красит историю литературы. Во-первых, Шил был неудобен: смешанная карибско-британская идентичность в викторианском Лондоне, плюс некоторые его взгляды сейчас требуют дисклеймеров. Во-вторых, роман имеет странную рамочную конструкцию: текст якобы надиктован самим Джефсоном через медиума — в 1901-м это был серьёзный приём, спиритуализм был в моде, Конан Дойл увлекался всерьёз. Сейчас выглядит как курьёз. В-третьих, и это главное — финал. Джефсон в конце концов находит выжившую женщину по имени Лала. Это не хэппи-энд. Конец открытый, почти философский, с намёком на то, что весь роман мог оказаться видением. Или нет. Шил не объяснял.

Лавкрафт читал Шила и ссылался на него. В узких кругах репутация была — за пределами этих кругов ни слуху ни духу.

Стоит ли читать «Пурпурное облако»? Да — если вас интересует, как фантастика думала о человеческой психике ещё до того, как появилась психология. Да — если хочется апокалипсиса без злодея, без экшена, без объяснений — только человек и пустота. Да — если терпите викторианскую прозу с её медлительностью и избыточным красноречием.

Нет — если нужен нормальный сюжетный конфликт, динамика или хотя бы антагонист. В книге нет злодея. Вообще никакого. Есть только облако. И человек, который не умер и не знает, зачем.

Мы читаем сотый скандинавский детектив и пропускаем роман 1901 года, в котором кто-то уже всё придумал. «Я — легенда» Ричарда Матесона, «На берегу» Невила Шюта, «Дорога» Кормака Маккарти — вся традиция последнего выжившего растёт из той же почвы, из которой вырос Шил. Только его никто не помнит, а Маккарти получил Пулитцера.

Впрочем — кто считал.

Ночные ужасы 26 февр. 22:51

Бумер до конечной

Бумер до конечной

Дима вдавил газ на Свердловском. Чёрный бумер — двадцатилетняя трёшка, крашеная дважды, с трещиной через лобовое — дёрнулся и пошёл. Фары выхватывали куски проспекта: опрокинутая маршрутка, россыпь стекла, чей-то ботинок посреди полосы. Один ботинок. Это почему-то было хуже всего — один.

Светофоры сдохли позавчера.

Из магнитолы — кассетной, он так и не сменил на нормальную, всё руки не доходили — тянулась «Алтайка». Петкун пел про Катунь-реку, про серое небо среди синих гор, и Дима подумал, что Алтай сейчас, наверное, ещё держится. Горы. Мало людей. Там, где мало людей, — там, может, ещё ничего.

Челябинск — не Алтай.

Челябинск — это полтора миллиона. Было. Сколько сейчас — живых, в смысле, по-настоящему живых, — он не знал. Тысяч двести? Сто? Считать некому. Сети нет. Телевизор показывает помехи, и помехи эти — единственное зрелище, которое не пытается тебя сожрать.

Кассета заела. «Золотой орёл, ты лети ту-ту-ту-ту...» — заикалась магнитола, и Дима врезал ладонью по панели. Кассета прокрутилась, встала на место. «...Отыщи стрелу и верни назад.» Он усмехнулся — горько, одним уголком рта. Стрелу. Верни. Как будто можно что-то вернуть.

* * *

Метеорит упал тринадцать лет назад. Февраль тринадцатого года. Дима тогда учился на третьем курсе ЮУрГУ, стоял на балконе общаги и курил, когда небо треснуло. Ну, не треснуло — рвануло белым, и потом грохот, и стёкла, и вой сигнализаций по всему Ленинскому. Весело было. Шутки, мемы, «Челябинск — город, где даже метеориты не страшны». Наша раша. Патриоты, мать их.

Никто не спрашивал, что было в том камне. Учёные ковырялись в осколках, нашли оливин, пироксен, ещё какую-то минералогическую чепуху. Опубликовали статьи. Получили гранты. Разъехались.

А камень лежал в музее. Большой кусок — под стеклом, с подсветкой, красиво. Маленькие осколки продавали на Авито. Дима сам купил один — Наташке подарил на восьмое марта, ей понравилось, она носила на цепочке.

Наташка.

Он сжал руль. Не думать. Просто — не думать.

* * *

Кафе «Сладкое место» на Кирова он проехал на семидесяти. Краем глаза — витрина цела, внутри темно, и кто-то стоит за стойкой. Стоит неподвижно, чуть наклонившись, как будто разглядывает меню. Или то, что осталось от меню.

Они с Наташкой ходили туда по субботам. Малиновый чизкейк — она всегда брала малиновый, а он — американо и тирамису, но тирамису там делали дрянной, если честно, а малиновый чизкейк был настоящий, с кислинкой, с хрустящей основой. Наташка ела его вилкой, аккуратно, а потом облизывала уголок губ — левый — и это было...

Стоп. Не сейчас.

Тот, кто стоял за стойкой, повернул голову. Медленно, рывками — словно часовая стрелка, которая заедает. Дима не стал смотреть дальше. Бумер рыкнул, ушёл вперёд.

* * *

Началось три недели назад. Или четыре — он путал. Сначала новости: вспышка непонятной инфекции на ЧМЗ. Потом карантин. Потом нацгвардия на въездах. Потом — тишина в эфире, и нацгвардия, которая тоже... ну. Перестала быть нацгвардией.

Слово «зомби» первым произнёс Лёха-Тату. Диму передёрнуло, когда он вспомнил. Лёха — тату-мастер с Труда, здоровый, весёлый, с руками, забитыми от запястий до плеч — набил себе на шее зомби-морду ещё в девятнадцатом. Ржал: «Это ирония, Димон, постирония». Голова мертвеца с вываленным языком, зелёная, мультяшная. Когда Дима видел его в последний раз, Лёха сидел на корточках посреди двора на Доватора и ел голубя. Сырого. Татуировка на шее — та самая, зомби-морда — глядела на мир, пока Лёхины зубы рвали перья.

Шутка судьбы. Вот уж действительно — постирония.

* * *

На Университетской набережной Дима остановился. Мотор тарахтел на холостых, «Алтайка» давно кончилась, кассета крутила тишину. Бензина — четверть бака. До Миасса хватит. Может, до Златоуста. Дальше — пешком, если повезёт.

Справа — билборд. Реклама нижнего белья: блондинка в кружевном чём-то, декольте на пол-экрана, улыбка в тридцать два. Билборд накренился, подсветка мигала — один диод из десяти ещё жил, и блондинка то появлялась, то тонула в темноте, как привидение с силиконовым бюстом. Из-за билборда вышла женщина — голая по пояс, босая, в обрывках чего-то, что когда-то было юбкой. Двигалась она неправильно. Ноги — нормально, а руки волочились, словно не её; будто пришитые наспех, на живую нитку.

Дима включил первую. Бумер тронулся.

* * *

Он думал о метеорите. Все думали — потом, когда стало понятно. Когда какой-то вирусолог из Новосибирска — имя Дима не запомнил, бородатый мужик с ютуба, из тех, кого раньше звали фриками, — выложил ролик за день до того, как интернет лёг. Осколки. Минералы. Внутри — не оливин. Внутри — что-то, что оживало при температуре тела. Тридцать шесть и шесть. Человеческое тепло.

«Метеорит упал не зря», — сказал бородатый, и камера тряслась, и за окном у него что-то стучало в стекло, мерно, как метроном.

Наташка носила осколок на цепочке. На груди. При температуре тела.

Он увидел её на пятый день. Она стояла у подъезда — их подъезда, третий этаж, окна во двор. Стояла и смотрела вверх, на их окно. Лицо — её лицо, только серое, как газетная бумага. Осколок всё ещё висел на цепочке — маленький, тёмный, поблёскивал.

Он позвал. Она повернулась.

Глаза — не её. То, что было в глазах, — не она. Что-то чужое; что-то, что прилетело из-за чёрт знает каких звёзд и теперь смотрело на него через Наташкины зрачки, карие, которые он целовал, в которые смотрел тысячу раз, — и не узнавало его. Нет. Хуже. Узнавало — но не так, как узнают любимого человека. Так, как узнают еду.

Он убежал. Сел в бумер и уехал.

Герой, бля.

* * *

Пеперекрёсток. Улица Героев Танкограда — вот уж название. Впереди путепровод, за ним — выезд на трассу М5. Свобода. Миасс. Златоуст. Горы. Алтай, может быть — если хватит бензина и удачи и если удача вообще ещё существует.

На путепроводе стояли.

Много. Десять, двадцать — он не считал, потому что считать их значило смотреть на них, а смотреть на них значило видеть лица. Лёха-Тату — стоял ли он там, с мультяшным зомби на шее, сам теперь зомби, полная постирония? Или соседка с пятого, тётя Галя, которая приносила пирожки на Новый год?

Дима остановил бумер. Мотор урчал. Бензина — четверть бака. Объезд через Копейск — крюк, а крюк — бензин, а бензин — жизнь.

Он нажал кнопку на магнитоле. Кассета перемоталась на начало.

«Затянуло всё над Катунь-рекой...»

Выключил фары. Тьма сомкнулась — жадная, плотная, челябинская тьма, без фонарей, без окон, без единого огня. Звёзды — он поднял глаза — тоже пропали. Тучи. Двигатель на нейтралку, обороты на минимум. Они реагируют на звук. На свет. На тепло.

Тридцать шесть и шесть.

Отпустил ручник. Бумер покатился по уклону — тихо, темно, как катафалк.

Те, на путепроводе, не шевелились. Стояли. Ждали. Чего — непонятно. Команды? Сигнала? Следующего камня с неба?

Бумер проскользнул мимо. Первый. Второй. Третий повернул голову, но машина уже катилась дальше, под уклон, и Дима не включал мотор, не включал фары, вообще ничего не включал, только «Алтайка» еле-еле шелестела из динамика — «Небо серое среди синих гор...» — на последнем издыхании.

Проехал.

За путепроводом — пусто. Трасса. Темнота. Он завёл двигатель, включил фары. Руки ходили ходуном — мелко, противно, как будто ток пропустили.

* * *

Через двадцать километров остановился на обочине. Вышел. Воздух — февральский, с металлическим привкусом; или это ему казалось, или это Челябинск так пахнет — всегда пах — промзоной и снегом.

Закурил. Руки дрожали, спичка сломалась, вторая тоже, третья зажглась. Затянулся.

Сзади, в зеркале — город. Тёмный. Ни огонька. Полтора миллиона — и ни одного огня. Как будто метеорит тринадцать лет копил что-то внутри дешёвых сувениров и кулончиков на шеях, и наконец — собрал.

Дима докурил. Сел обратно. Повернул ключ.

Ничего.

Ещё раз.

Стартер щёлкнул — сухо, пусто — и всё.

Тишина. Трасса. Темнота. И где-то позади — город, который больше не город, а улей, набитый чем-то, что прилетело со звёзд и нашло себе полтора миллиона тёплых домов.

Из магнитолы — последнее, хриплое:

«Золотой орёл, ты лети туда... отыщи стрелу...»

И тишина.

И в этой тишине — шаги. Далеко. Но много. И ближе.

Дима закрыл глаза.

Малиновый чизкейк. Наташка облизывает уголок губ — левый. Суббота. Кафе на Кирова. Солнце в окне. Всё хорошо. Всё ещё хорошо.

Шаги ближе.

Тридцать шесть и шесть.

Девятиногие: Второе нашествие — утраченная рукопись продолжения «Войны миров»

Девятиногие: Второе нашествие — утраченная рукопись продолжения «Войны миров»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Война миров» автора Герберт Уэллс. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

И вот, ободрённый и согретый этими мыслями, я стою на вершине Примроз-Хилла и гляжу на раскинувшийся передо мною в туманном сиянии необъятный город, на его бесчисленные трубы и крыши, на вокзалы, церкви, на усыпанные людьми площади, и я думаю о тех, кого война пощадила, — обо всех наших современниках, которых эта война научила мудрости, — и чувствую, что испытание, перенесённое нами, ещё не последнее, и что нам предстоит пройти через многие другие.

— Герберт Уэллс, «Война миров»

Продолжение

Рапс цвёл. Жёлтые поля — тупо, бессмысленно красивые, как будто ничего не случилось, как будто конца света вообще не было. Я стоял на обочине, и дороги не было — трещины в асфальте, лопухи, ржавый остов какого-то автобуса валялся в канаве.

Одиннадцать месяцев. Без электричества, без горячей воды, без новостей. Надежда исчезла ещё раньше.

Они пришли в августе. Не с неба — из земли. Первые коконы нашли в лондонском метро, между Бейкер-стрит и Бонд-стрит, и было бы смешно, если бы из них не полезло вот это.

Пауки.

Хотя пауки — назовите лужей океан, и получится примерно то же самое. Земные пауки: восемь ног. Эти твари имели девять. Нечётное число; биологи, пока дышали, головы ломали над этим вопросом. Девятая конечность — спереди, толще остальных, покрыта хитиновыми зубцами, как рапа от старого файла. Ею они вскрывали черепа, двери, крыши автомобилей — без особого различия. Три мозга, соединённые нервными стволами; работали параллельно: один двигал, второй охотился, третий — про него мы узнали позже всех — отвечал за яйца. За размножение.

Описывать, как они откладывают яйца в людей? Нет. Не потому что жалко читателя. Просто ещё сейчас выворачивает.

Дни пять-шесть человек оставался в сознании. Ходил, говорил, даже ел — только еда уходила не ему. Потом... Ладно. Не буду.

* * *

Дэвид Карлайл. Мне тридцать семь лет, а по рукам — намного больше. Чёрные, потрескавшиеся, с грязью под обломанными ногтями. Мылом я их видел в марте. Сейчас июль. Ручей, если повезёт.

Пишу огрызком карандаша в блокноте, найденном в разграбленном супермаркете. Половина страниц вырвана — использовали на растопку. Оставшиеся я исписываю мелко, экономлю место. Зачем? А почему Уэллс писал. Кто-то же должен.

Первое нашествие — марсианское — убили микробы. Мельчайшее сразило величайшее. Красиво, да? Мы выдохнули, восстановились, забыли.

С этими микробы не работают. Земная флора им как слону горчица.

* * *

Вчера нашёл собаку.

Спаниель, рыжий, тощий так, что просвечивает, лежал под перевёрнутой тачкой. Дышал ещё. Хвост дёрнулся, когда я подошёл — один раз, вяло, словно в нём остались последние силы. Рёбра наружу. Шерсть свалялась. Левое ухо разодрано.

Присел рядом. Достал из рюкзака банку тушёнки — предпоследнюю. Открыл ножом; пальцы скользнули, порезался. Кровь упала на жесть, смешалась с жиром. Пёс поднял голову, ноздри затрепетали.

Ешь.

Он ел.

Зачем мне собака? У меня еды на три дня. Воды — на два. Я иду в Бристоль, потому что месяц назад (или полтора — кто считал) у костра говорили: там люди, там стены, там порядок. Скорее всего врали. Люди у костров врут почти всегда — не из злости, просто потому что правда невыносима.

Но пёс смотрел в глаза, и там было только вот это — мокрое, безусловное, без стратегии и расчёта. И я подумал: если я оставлю его здесь, то зачем мне идти в Бристоль? Зачем куда-то идти вообще?

Назову тебя Уэллс. В честь того человека, который всё это предсказал. Ну, почти.

Уэллс вильнул хвостом. Дважды.

* * *

Третий день мы шли через поля. Жёлтое кругом — ядовито-яркое, весёлое, невозможное в этом мире. Запах медовый, одуряющий, густой; под ним, если прислушаться — ещё какой-то запах. Сладковатый. Не рапс.

Сирень.

Одичавшая изгородь тянулась вдоль разрушенного забора какой-то усадьбы. Кусты разрослись, вывалились на дорогу, перекрыли проход. Гроздья висели низко, крупные, лиловые, задевали лицо, когда я продирался сквозь них; запах стоял таким плотным, что хотелось отодвинуть его руками, как занавеску.

Уэллс зарычал.

Утробно. На то, что за сиренью.

Я замер, раздвинул ветки.

Деревья. Старые вязы, четыре штуки в ряд, и на каждом они висели вниз головой. Спали. По четыре ноги с каждой стороны; девятая — передняя, с зубцами — свободно болталась, как маятник. Тела матово-серые, размером с телёнка. Штук двенадцать. Может, пятнадцать — я не считал.

Отступил на шаг. Ветка хрустнула.

Одна из тварей дёрнула конечностью, но не проснулась. Дневные охотники — рассвет до полудня, спят с трёх до темноты; ночью медленнее, но тоже опасны. Это знали все, кто ещё дышал.

Нам надо пройти мимо. Других путей нет — слева болото, справа разрушенный мост. Только здесь, через сиреневую аллею, под этими вязами, мимо спящих кошмаров.

Уэллс смотрел на меня. Я на него.

Тихо, — одними губами.

Мы пошли.

Каждый шаг как операция. Нога вниз, проверить ветки, перенести вес, нога вверх, повторить. Уэллс двигался рядом без звука — умный пёс, гениальный пёс; сирень лезла в лицо, я отводил ветки медленно, как сапёр провода, и мы переступали через жёлтые цветы, через траву, через запах, который стоял здесь тысячу лет.

Двадцать метров. Пятнадцать. Десять.

И тут я увидел руку.

Человеческую. Оторванную по локоть. Лежала в траве, в стороне от тропы; пальцы скрючены, на безымянном — обручальное кольцо. Мужская рука. Свежая — день, два максимум. Клетчатая рубашка, закатанная до предплечья; кто-то работал в поле или просто жил, а потом девятая конечность с хитиновыми зубцами.

Меня не вид замутил. Видел я и похуже. Кольцо замутило. От нормальности этого кольца. Кто-то стоял в загсе, надевал, обещал.

Уэллс обнюхал руку, отпрянул, чихнул.

Одна из тварей на дереве открыла глаза.

Все восемь глаз — четыре больших, четыре малых, полукругом расположенных — устремились на нас. Чёрные, без зрачков, без белков, как капли смолы. Тварь не двигалась. Смотрела.

Я не дышал. Уэллс не дышал. Мир не дышал.

Пять секунд. Десять. Двадцать.

Глаза закрылись.

Мы дошли до конца аллеи за минуту. Может, за час. Время в такие моменты дело дискуссионное.

* * *

Вечером, в овраге за два километра, развёл костёр — сухие ветки, ни дыма, ни запаха — и сидел, глядя на угли. Уэллс грел бок о колено.

В рюкзаке лежала граната. РГД-5, настоящая, с чекой, в промасленной тряпке. Нашёл её в разгромленном лендровере у Рединга три недели назад. Там же был автомат без патронов — кусок металла, бесполезный. А граната одна. Одна-единственная.

Ношу её и каждый день решаю: для них или для себя. Швырнуть в гнездо или в свой череп, если дело дрянь, если девятая конечность потянется ко мне? Не знаю. Не знаю до сих пор. Может, узнаю, когда наступит момент; а может, он уже наступил — вчера под вязами — и я его проспал.

Уэллс заскулил во сне. Лапы дёрнулись. Бежал куда-то в собачьем сне, ловил что-то — мяч, белку, может, те времена, когда собакам не нужно было выживать.

Погладил его грязной рукой по свалявшейся шерсти. Грязные пальцы на грязной шкуре — вот тебе и весь тактильный контакт нового мира.

Завтра Бристоль. Или то, что от него осталось.

* * *

Наутро ветер переменился, и запах сирени долетел даже сюда — два километра, рапс, овраг. Густой, наглый, почти оскорбительный. Природе плевать на пауков. Рапс цвёл. Сирень пахла. Трава лезла сквозь асфальт. Мир умирал и расцветал одновременно — ему было равно, кто по нему ползает, на двух ногах или на девяти.

Встал, размял спину — хрустнуло в трёх местах, а мне тридцать семь, не семьдесят — скормил Уэллсу половину тушёнки. Вторую съел сам, прямо из банки, грязными пальцами. Металл и соль. Роскошь.

Вышли на дорогу. На то, что ею было когда-то.

Через час дым над горизонтом. Не пожар — тонкий, контролируемый, из трубы. Люди. Печь. Кто-то готовит, дышит.

Или ловушка. Слышал, что выжившие приманивают дымом, потом отбирают рюкзаки. Всё как у тварей: охота, территория, выживание. Три мозга не нужны. Один достаточно, да и тот на четверть.

Но Уэллс тянул верёвку — палаточная верёвка, привязанная к ремешку вместо ошейника — тянул вперёд, к дыму, и хвост его шёл маятником, как давеча девятая конечность паука; только маятник Уэллса означал радость, а тот маятник смерть.

Пощупал гранату в рюкзаке. Чеку проверил. Лямки поправил.

Ладно. Пойдём. Посмотрим, кто там живой.

Мы пошли к дыму через рапсовое поле; жёлтое смыкалось за нами, как вода. Пахло мёдом, сиренью, концом света.

И немытыми руками. Но к этому запаху я давно привык.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг