Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Остановка, которой нет на картах

Остановка, которой нет на картах

Промзона на Южной окраине — так, скажем, истекла кровью в девяносто четвёртом. Заводы закрыли, рабочих распустили, огородили территорию забором, который хватило примерно на два года; потом его, кусок за куском, потащили на свалку как металлолом. Остались корпуса, вот и всё. Бетонные коробки с окнами, похожими на выбитые глаза, рельсы ржавые, что когда-то подъезжали куда-то... и одна остановка автобусная. Просто висит посреди этой мертвечины.

Стеклянный козырёк. Металлическая скамейка. Расписание за пластиком — мутным, давно никто не чистил.

Расписание, кстати, было странным. Ни номера маршрута, ни остановок. Просто белый лист. Как провал памяти.

На картах этой остановки нет. Ни на Яндексе (проверяют все подряд), ни на Гугле, ни на старых бумажных картах из девяностых. Ближайшая остановка, та, что настоящая — в двух км, там, где люди живут. Блинные дома, плакаты.

Но остановка стояла. И кто-то к ней приходил. Автобус приходил.

Лёша Тимофеев — курьер, ездил на электросамокате — первым это заметил. Двадцать четыре года, быстрый, ничего не боялся. Так ему казалось.

Январь, середина, минус восемнадцать. Самокат сконча́л — батарею мороз пожрал. Идёт Лёша пешком через промзону, матёрится, холод пробирает, и видит: остановка. Сел на скамейку. Телефон достал. Такси вызвать надо.

Связи не было. Совсем. Даже палочка на дисплее исчезла — как кто-то её сдёрнул.

Поднял голову Лёша и вот — свет. Фары. Что-то едет со стороны заводских корпусов, по дороге, которая, если помнил правильно, упиралась в забор и всё. Никуда дальше не вела.

ЛиАЗ. Старый, жёлто-белый, запотевшие окна, как у дома с грязными стёклами. Без номера маршрута — на табло светилось пусто, оранжевое пустое поле, и всё. Подъехал к остановке, остановился. Двери с пневматическим шипением раскрылись.

Свет внутри. Тёплый, жёлтый. Салон пуст — ни одной тени. Водительское место тоже. Автобус стоит с раскрытыми дверями, и из него — тепло. Запах стёртого линолеума, масла, чего-то ещё.

Лёша на часы глянул. 01:01.

Не сел. Что-то придержало его за горло. Инстинкт? Здравый смысл? Кто разберёт. Стоял, смотрел, как двери через минуту закрылись, и автобус — тихо, без звука двигателя, только снег шелестит под колёсами — уехал обратно в темноту. Как он вообще сюда заехал? По какой дороге?

Дошёл Лёша до домов пешком. На границе промзоны связь вернулась. Прямо щёлк — и явилась. Как включатель нажали.

Написал он об этом на форуме. Смеялись, естественно. Но через два дня под постом комментарий от darktransit:

«Знаю эту остановку. Каждую ночь ходит. 01:01. Не садись.»

В личку написал Лёша. Ответ через сутки. Короче обычного: «Я сел. Один раз. Не повторяй.» Ссылка на заметку из газеты, 2019 год.

Игорь Сазонов, тридцать два года, охранник. Пропал в январе девятнадцатого. Нашли через три дня на той остановке. Живой, но... изменившийся. Фото до — мужик обычный, коротка́я стрижка, глаза живые. Фото после — мало их, все размытые — седой человек, морщины как рубцы, лицо пятидесятилетнего бродяги. За три дня.

Нашёл Лёша номер Сазонова. Позвонил. Тот ответил.

Голос был... тихий, монотонный, как если бы человек давно забыл, что такое удивление. Что такое люди вообще.

— Я не помню, — сказал он. — Сел в автобус. Двери захлопнулись. А потом я уже на остановке, вокруг менты. Три дня. Они как тряпка в моей голове — ничего.

— И врачи что говорят?

— Говорят, я здоров. Просто... постарел. Биологический возраст больше пятидесяти. А по паспорту мне тридцать пять. Они не знают. Стресс, генетика, написали в карту что-то про преждевременное старение и отпустили.

Лёша ещё хотел спросить, но Сазонов перебил его.

— Не ходи туда. Я знаю, ты хочешь проверить. Не надо.

— Почему?

Молчание. Долгое. Долгое.

— Потому что я не помню, что было в автобусе. Но... тело помнит. Каждую ночь ровно в 01:01 я просыпаюсь. И мне хочется вернуться туда. Как будто я что-то потерял. Или... оставил.

Лёша не послушал.

В феврале он вернулся. Камера, пауэрбанк, фонарь, всё по уму. Пришёл к полуночи, сел на скамейку, ждал.

01:01 — из темноты фары. Жёлто-белый ЛиАЗ, окна запотевшие, табло пусто. Двери открылись. Лёша встал, камеру включил, шагнул внутрь.

Камеру нашли утром. На остановке. Батарея мертва. На карте памяти один файл, одна секунда видео. Чёрный кадр и звук. Не голос, не шум — низкий звук, едва слышный. Потом эксперты сказали: семь герц. Инфразвук. Вызывает тревогу, тошноту, ощущение, что кто-то стоит позади тебя.

Лёшу нашли через три дня на остановке. На скамейке. Сидит ровно, смотрит прямо перед собой. Борода — которой раньше не было — седая, до груди.

Жив. Здоров. Ничего не помнит.

По паспорту ему всё ещё двадцать четыре. Но зеркало говорит совсем другое. И каждую ночь в 01:01 он просыпается. С одной мыслью: надо вернуться.

Остановка стоит. Стеклянный козырёк, скамейка металлическая, белый лист вместо расписания.

И автобус приходит. Каждую ночь. В 01:01. Ровно в 01:01.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Счётчик на кухне

Счётчик на кухне

Антон переехал на Промышленную в ноябре. Хрущёвка, пятый этаж, никакого лифта. Дёшево — вот вся причина. Батареи едва теплились, из кранов текла ржавая вода, в подъезде пахло, словно капусту варили с восьмидесятых годов не переставая. Зато своё. Полусломанное, но своё.

Первую неделю ничего. Обои пузырились, стандартный набор для такого дома. Он уже привык. Или начинал.

И тогда — счётчик.

Старый, дисковый, окошко мутное. Такие давно должны были менять, но в этом доме, видимо, забыли. Диск подёргивался, медленно, вот такими рывками. Антон бы не заметил, если б не была три часа ночи и если б в квартире всё не было выключено.

Вообще. Всё.

Проверил специально. Холодильник вытащил, зарядку, удлинитель из комнаты. Стоял на кухне в темноте, светил телефоном на счётчик, слушал собственное дыхание.

Диск крутился.

Медленно, с тихим механическим шелестом, как будто в стенах этой хрущёвки работал какой-то прибор, о котором Антон ничего не знал, и знать не хотел, и вообще предпочел бы забыть про эту мысль.

Позвонил в управляющую компанию. Пришёл электрик — мужик лет пятидесяти, с лицом человека, для которого в жизни давно ничего невозможного не осталось. Посмотрел на счётчик, пощёлкал автоматы в щитке, пожал плечами.

— От соседей может тянуть. Проводка старая, общая ещё с постройки. Разберёмся.

Не разобрались. Электрик больше не приходил.

А счётчик продолжал крутиться ночами.

С двенадцати до шести утра квартира потребляла от трёх до семи киловатт-часов при полностью обесточенной проводке. Он вёл записи, записывал цифры в тетрадь, как сумасшедший. Это как если бы в стене работал обогреватель. Или два. Или три — кто считал.

Начал простукивать стены. В спальне, за шкафом (остался от прежних хозяев, никто не вывез), звук менялся. Не глухой, как везде, а какой-то пустой. За стеной было пространство, это было ясно.

Отодвинул шкаф. Обои другого цвета — выцветший зелёный горошек, сорок лет минимум. И контур. Прямоугольник, метр на два. Заклеено, заштукатурено, но видно.

Дверной проём.

Полез в интернет, нашёл поэтажный план БТИ. Его квартира — обычная двушка, ничего особенного. Но между его квартирой и соседней четыре квадратных метра, которые не принадлежали никому. Просто ничей куст площади, затерянный между стеной и стеной.

Технический зазор? Ошибка? Или...

Ночью приложил ухо к заклеенному проёму.

Гудение.

Низкое, едва слышное, как трансформатор. Что-то электрическое работало за стеной — это было точно.

Купил монтировку, содрал обои, начал ковырять штукатурку. Под ней кирпичная кладка — но не несущая, в полкирпича, явно позже. Кто-то этот проход замуровал, замуровал надёжно, чтобы никто не лез.

Вытащил первый кирпич. Оттуда потянуло тёплым воздухом. Не затхлым, не холодным — тёплым, как из-под работающего компьютера. И запах. Странный, сладковатый, как нагретая изоляция.

Второй кирпич, третий. Посветил телефоном в отверстие.

Комната. Маленькая, без окон. Стены в чём-то вроде фольги, отражали свет матовыми, тусклыми бликами. На полу стояло устройство. Он не нашёл других слов. Металлический ящик, размером с небольшой холодильник, только без пыли, только чистый, только работающий. От него тянулись провода; десятки, может, сотни. В стены, в потолок, в пол, куда-то ещё. Старая тканевая изоляция, новая пластиковая, ещё что-то, что он не смог разглядеть.

Устройство гудело. Ровно. Тихо. На поверхности мерцал индикатор — красная точка.

В грудь Антону вдруг вбилось что-то холодное, как ледяная монета. Просто развернуться и уйти. Не из комнаты — из квартиры, из дома, сейчас же.

Но он достал телефон и сфотографировал.

На снимке комната выглядела пустой кладовкой. Ничего. Просто пыльный пол, серые стены.

Посмотрел снова через отверстие. Устройство было на месте. Красная точка мерцала. Только теперь мерцала быстрее. Как будто... чаще. Как будто заметило его.

Заложил кирпичи обратно.

Ту ночь счётчик крутился быстрее, чем раньше. Антон лежал в кровати, слушал его жужжание сквозь две стены. До рассвета не спал, слушал только.

Утром позвонил бывшему владельцу. Тот ответил сразу, словно ждал.

— Нашёл, да?

Голос был усталый, какой-то разбитый.

— Не трогай. Просто плати за свет и не трогай. Там давно. Ещё до меня было. Ещё до тех, кто до меня.

— Что это?

Пауза. Долгая пауза, в которой Антон услышал шум в трубке, может быть, дыхание.

— В девяносто втором электрик приходил. Вскрыл стену, как ты. Залез туда с инструментами. Хотел отключить, думаю.

— И что?

— Его нашли в подвале. Через три дня. Сидел в углу за трубами. Живой, но больше не разговаривал. И волосы поседели. Прямо так и поседели.

Антон хотел спросить ещё что-нибудь, но тот повесил трубку. Просто повесил и всё.

С того дня платил и не трогал стену. Счётчик крутился каждую ночь. Привык. Почти привык.

Но иногда, когда засыпал, слышал щёлканье. Не механическое — ритмичное, как будто кто-то считает. Или переговаривается. Или ждёт.

В январе счёт пришёл двадцать три тысячи. В феврале — сорок одна. Устройство за стеной ело энергию всё больше, всё быстрее.

Красная точка, которую он иногда видел сквозь щели в кладке, перестала мерцать.

Она горела просто. Ровно. Как живая.

Ночные ужасы 20 мар. 08:23

Триста двадцать рублей за бессонницу

Триста двадцать рублей за бессонницу

На Кирова, в районе, стояла кондитерская — «Сладкий Карл». Открывалась в семь. Но очередь к шести уже дежурила. Нет, раньше. Женька Тарасов, из соседнего дома, божился, клялся — с половины пятого уже люди маячат в сумраке. Сам ходит. Каждый день. Два месяца подряд. Ни разу не пропустил.

Чизкейк. Малиновый. Триста двадцать рублей — самые дешёвые деньги в жизни, наверное. Или самые дорогие. Тут смотря.

Про «Карла» узнал от Лёхи — сосед по лестнице, программист, в наушниках вечно, термос какого-то зелёного чая таскает, от которого рыба пахнет. Обычный парень. Был.

Позвонил в три ночи. Среда. Я спал. Трубку снял, матюгнулся, как полагается.

— Ты спишь? — голос Лёхи.

— Спал, блин. Спал.

— Нет, — сказал он. — Ты не спишь. Ты разговариваешь. Если разговариваешь, не спишь.

Хотел отбросить трубку. Но в голосе что-то было. Не страх. Не растерянность. Как будто объяснял элементарную вещь человеку, который медленнее. Спокойно. Совсем без чувств.

— Чего тебе?

— Я девять дней не сплю.

Девять. Я подумал — загулялся парень. Дедлайны, энергетики. У айтишников норма. Не девять, конечно, но Лёха любил приукрашивать. Однажды рассказывал, как «едва не сконча» от суши — потом выяснилось, обычная изжога.

Но на этот раз звучало по-другому.

— Всё пробовал, — продолжил он. — Мелатонин. Баю-бай. Корвалол старый, из бабушкиных запасов, совсем советский. Водку. Половину бутылки коньяка. Ложусь, закрываю глаза, и я — просто лежу. Как в воде. Тело падает, всё падает, а мозг — сидит. Работает. Не выключается.

Тишина.

— Иди к врачу, Лёх.

— Был. Феназепам дали. Четыре дня пил. Ноль.

Помолчал, и я услышал дыхание — ровное, спокойное, — а потом запел. Тихо. Почти шёпот.

«Затянуло всё над Катунь-рекой, небо серое среди синих гор...»

Танцы Минус. «Алтайка». Поёт фальшиво и медленно, слова тянет, как жвачку, и это было... Я не из боязливых. Честно. Но от этого — ровного, пустого пенья в три ночи — мне по рукам побежали мурашки. Мелкие, жидкие, противные.

— Лёха. Хватит.

Оборвал.

— Извини. Крутится. В голове. Уже дней пять. Не помню, откуда. В кондитерской, наверное, слышал.

— В какой кондитерской?

— «Сладкий Карл». На Кирова. Зинаида Павловна.

Вот так я впервые услышал это имя.

***

Через неделю Лёха из квартиры не выходил. Я постучу — откроет. Глаза красные, но не воспалённые — яркие скорее. Слишком яркие. Как у человека при сорока, только лоб холодный. Улыбается — честное слово, хуже, чем если б плакал. Улыбка в норме, зубы ровные, а глаза — отдельно. Не участвуют. Смотрят. Записывают.

— Я продуктивен как никогда, — говорит. — Двадцать часов в сутки чищу. За неделю закрыл бэклог на четыре месяца.

— Выглядишь как дерьмо, Лёх.

— Зато работаю.

Стоит в дверях, дальше не пускает. За спиной — на комоде, на столе, на полу — пустые коробки. Белые, с малиновым узором. Штук двадцать. Или тридцать. Я не считал.

От квартиры пахнет малиной. Густо. Приторно-сладко, до тошноты, и под сладостью — ещё что-то. Химическое. Как нашатырь, только мягче.

Закрыл дверь.

***

На следующий день я пошёл на Кирова. Ради любопытства. И Лёха молчал — последнее было «всё ок» и всё.

Кондитерская оказалась маленькой. Три столика. Витрина с тортами, пирожными, рулетами — обычная районная лавка, таких пруд пруди. Розовые стены. Кружевные салфетки. Звоночек на дверце. Очередь — восьмеро. Для среды, в восемь утра — странно.

За прилавком Зинаида Павловна. Шестьдесят два года (потом узнал), но лет семьдесят с хвостом; высохшая, невысокая, фартук в муке и в чём-то коричневом (малина, может, ещё что), и когда первому улыбнулась — блеснули золотые зубы. Две штуки, нет, три. Коронки, советские, тяжёлые.

— Малиновый, пожалуйста, — попросил мужик в куртке.

— Конечно, деточка.

Всех «деточкой» зовёт. Мужика почти пятидесяти, бабку с палочкой, студентку — все одинаково. Голос хрипловатый, тёплый, руки быстры; режет, заворачивает, берёт деньги — триста двадцать, триста двадцать, триста двадцать.

Запах.

Вот это меня остановило.

Малиновый чизкейк на витрине — розовый, обычный, джемом размазано сверху, — пах так, что... Не знаю. Это не запах еды. Еда пахнет вкусно, или противно, или вообще ничем. А это — как будто ты подделки нюхал всю жизнь, и вот, наконец, настоящее. Малина. Свежий крем. Ваниль чуть-чуть. И то самое — нашатырное, подкожное — едва уловимо.

— Будете? — спросила Зинаида Павловна. Смотрит. Улыбается. Золото блеснуло.

— Нет, спасибо. Я просто...

— Просто не заходят, деточка.

Не купил. Почему — не знаю. Инстинкт. Или назло. Или как она это сказала — с нажимом, пригвоздила.

Но я заметил вещь. На полке, за прилавком — банки стеклянные, литровые, завинчены. Без этикеток. Внутри — тёмно-красное, почти чёрное, в тусклом свете (лампы дневные, одна морга́ет) выглядит как... ерунда. Просто варенье. Малиновое, наверное. Из сада.

Потом я проверил. Сад Зинаиды — участок за городом, в сторону Чебаркуля. Зона падения. Метеорит в тринадцатом. Все знают. Взрыв, окна, волна, ютуб забит видео, НАСА, всё дела. Тринадцать лет прошло. Кратер давно туристический; школьники ездят, фотографируются.

Только местные рассказывают — малина там стала другой. Крупнее. Слаще. И ночью, если свет выключить и постоять, кусты светят. Едва. Лиловым.

Может.

***

Лёха не спал уже двадцать три дня. Сам позвонил. Голос бодрый, ясный — подозрительно ясный для парня, который последний раз спал при прошлом президенте.

— Я понял, — сказал. — Это не болезнь. Это следующая ступень. Мы треть жизни на сон тратим. Треть. И вдруг — не надо. Двадцать четыре часа. Чистых. Полных.

— Люди умирают без сна, Лёх. Фатальная семейная бессонница.

— Это другое. Там разрушается. У меня — нет. МРТ делал. Чисто. Кровь норма. Давление сто двадцать на восемьдесят. Идеальнее, чем когда спал.

Пауза.

— Знаешь, что самое странное? Мне не хочется спать. Вообще. Ни усталости, ничего. Как будто выключатель стёр в голове.

Засмеялся. Смех обычный, лёхин, от живота. И мне стало плохо. По-честному. Потому что нормальный человек при двадцати трёх днях не так смеётся. Бредит, видит несуществующее, язык еле ворочает. Лёха звучал лучше, чем когда-либо.

Потом снова запел. Себе под нос.

«Затянуло всё над Катунь-рекой...»

***

Второй раз я пошёл через неделю. Не за чизкейком. Мне нужно было считать.

Семнадцать человек. В половине седьмого. Рабочий день.

Я стал ходить. Каждый день мимо, перед работой. Считал. Восемнадцать. Двадцать два. Двадцать шесть. Растёт. И — самое мерзкое — я лица узнавать начал. Одни и те же. Мужик в куртке (каждый день). Бабка с палочкой (каждый день). Студентка (каждый день, кроме воскресенья).

Выглядели здоровыми. Энергичными. Глаза горят — яркие, влажные, — улыбаются.

Вечером я в окно посмотрел. Свет горит. Лёха за компьютером, пальцы по клавишам — трещат.

На столе — кусок чизкейка на бумажной тарелке. И банка. Стеклянная, литровая, без этикетки. Открыта.

Лёха голову поднял. В окно посмотрел. На меня.

Улыбнулся.

Золотой блеск.

Я отшатнулся. Потому что Лёха — тридцать четыре, свои зубы все, белые, хвалился, что пломб нет.

Во рту у Лёхи засверкало золото.

***

Я не стучал. Зашёл к себе, балкон закрыл, шторы задёрнул, на кухне сел. В голове одно — словно игла на пластинке: «Затянуло всё над Катунь-рекой...»

Откуда я это знаю? Я Танцы Минус не слушаю. Вообще никогда не слушал.

В кондитерской музыки не было. Помню точно — звоночек, шаги, голос Зинаиды. Никакой музыки.

Запах.

Я встал, носом потянул. В квартире пахнет малиной. Тонко, едва — но пахнет.

На кухонном столе белая коробка. С малиновым вензелем. «Сладкий Карл». Я её не покупал. Не приносил домой. Её здесь не было, когда уходил утром — уверен. Почти уверен. На семьдесят пять процентов.

Внутри кусок чизкейка. Идеальный — ровный срез, розовый крем, малиновые прожилки, — и запах ударил в лицо, во рту моментально мокро стало, челюсти свело от слюны, и я потянулся — рука сама потянулась — и...

Остановился.

На коробке, карандашом, мелким почерком: «Кушай, деточка».

Я выбросил в мусоропровод. Окна все открыл. Вытяжку включил.

Запах не ушёл.

Он не уходит до сих пор.

Сейчас ночь четвёртая. Я в кровати, закрываю глаза — и просто лежу. Тело падает, всё падает, а мозг — нет.

Я чизкейк не ел.

Но я его нюхал.

«Затянуло всё над Катунь-рекой, небо серое среди синих гор...»

Пою. Тихо. Себе под нос.

И во рту — привкус малины.

Ночные ужасы 05 мар. 12:24

Три минуты до полуночи

Три минуты до полуночи

Тридцать первое декабря. В Сокольниках на пятом этаже квартира, окна на парк. За столом пятеро, и оливье в тазике — Лёнька яйца варил сорок минут, «как бабушка делала», в итоге желтки получились серые, как старый асфальт. Никто не трогал. Ну почти. Даня ковырял горошек, выстраивал из него что-то вроде пирамидки на краю тарелки.

Монеточка из колонки, припев какой-то, и Маша подпевает — только ртом, ноты не ловит, но ладно, туда и не надо.

Маша у окна. Телефон в руках — крутит, крутит. На экране 23:48. На телике Женя Лукашин, баня, ключ, Ленинград. Какой по счёту просмотр — Юлька считала до семнадцати, потом сдалась. «Жизнь слишком коротка», говорит. Может, и правда.

— А давайте кому-нибудь позвоним. Случайно. Скажем — с Новым годом.

Она это говорит... так запросто. Будто предлагает открыть ещё одну бутылку. Лёнька хмыкает. Даня бровь поднимает. Юлька смеется — смех у неё такой, будто мелочь рассыпали по плитке.

— Набирай, — говорит Костя.

Костя всегда говорит «набирай». На всё. С тарзанки прыгать — набирай. Уволиться — набирай. Незнакомцу под Новый год звонить — набирай. У парня тормозов нет, впрочем, это не важно.

Маша экран тыкает. Восемь. Девять. Один. Шесть. Цифры — так, случайно. Ну, почти. Потом говорила, что палец сам всё решил. Не думала вообще.

Гудок. Ещё. И ещё.

Между треками пауза, колонка замолчала, и в этой паузе гудок звучит как-то по-другому — не телефонный даже, а какой-то... внутренний. Как будто звонили не в квартиру, а дальше куда-то.

Третий гудок.

— Не берут.

И вот — берут.

Тишина. Не молчание, понимаешь? Молчание — это когда человек есть, но не говорит. А тишина — это когда на том конце совсем другое. Что-то шелестит. Может, дыхание. Может, телик, совсем тихо.

— Алло! С наступающим! — Маша кричит. — С Новым годом!

Кричит весело, с пьяным напевом (хотя выпила одно стекло, не больше), все четверо загорают, Даня свистит, Лёнька басит «Ура!» — как на демонстрации орют.

На том конце женщина ждёт. Вот так. Просто ждёт.

Потом говорит:

— Вы опоздали. Он ушёл.

Пауза.

— Спасибо, что позвонили.

Сбой. Маша слушает гудки. Женя Лукашин опять музыка. Двадцать три пятьдесят одна на экране.

— Ну что?

— Сказала... опоздали.

— Куда?

— Не знаю. Что он ушёл.

Лёнька фыркает. Даня пожимает. Юлька говорит «жесть», но как про видео с котиком, без веса. Через минуту забывают все. Куранты. Шампанское. Даня штору почти поджигает, Костя целует Юльку, Маша обнимает Лёньку, и кажется, что нормально, всё нормально, совершенно.

Но.

Маша помнит.

Номер не удалила — зачем, сама не поняла. Может, голос. Не грустный голос — вот что непонятно. Грустный — понятен, бросили кого-то, не пришёл кто-то, обычная тоска. Но этот — ровный был. Как линия на кардиомониторе. Голос того, кто уже всё понял и просто констатирует факт. «Он ушёл.» Всё.

7 января. Рождество, выходной. Маша у бабушки на кухне в Бибирево. Бабушка выписывает газету по привычке — только программу и гороскоп читает. Газета на табуретке, раскрыта на середине.

«Соболезнования».

Маша взглядом скользит и зацепляется. Не за фамилию. За номер.

Она его помнит. Не наизусть, но когда видит — в груди щёлкает что-то, как переключатель. Восемь, девять, один, шесть...

Иванов Геннадий Петрович. 1951—2025. 31 декабря, 23:57.

Двадцать три пятьдесят семь.

Они звонили в пятьдесят одну. Или пятьдесят две — Маша не засекала, но гудков секунд двадцать было, значит... Пять минут? Четыре? Она перечитывает. Когда они звонили, он ещё был... Или уже? За четыре минуты до — это много или мало?

А женщина говорит — «ушёл». Не «умирает». Не «плохо». Ушёл. Прошедшее время. Как будто знала уже. До того, как это произошло.

Маша сидит на кухне, газета в руках, чайник свистит, бабушка из комнаты про телепрограмму что-то, а в голове крутится: она сказала в пятьдесят три минут, а он умер в пятьдесят семь. Откуда она знала за четыре минуты?

«Спасибо, что позвонили.»

Для чего спасибо? Они чужие же. Пьяная компания. За что — спасибо?

Маша звонит Лёньке.

— Помнишь ту тётку? Новогоднюю?
— Какую?
— Ну, которой звонили. Случайный номер.
— А. Ну, помню смутно. Что?
— Нашла номер. В газете. Некролог.

Молчание.

— Бывает, — говорит Лёнька. — Совпадение.

— Он умер в двадцать три пятьдесят семь. Мы раньше звонили. И она сказала — ушёл. Уже ушёл. Понимаешь?

— Маш, ну хватит.

— Она знала!

— Маша, нет. Ты закручиваешься.

Может, и накручивала. Время в газете приблизительное. «Ушёл» — просто слово. Может, буквально ушёл из дома, за хлебом, потом на улице — сердце, скорая, всё. Мало ли что бывает.

Но голос. Этот ровный, спокойный голос, в котором ничего нет — ни удивления, ни слёз, ни раздражения от чужих людей. Голос, который ждал.

«Вы опоздали.»

Не «ошиблись номером». Опоздали. Как будто должны были раньше позвонить. Как будто её ждали.

Через три дня Маша набирает номер снова.

Сама не понимает зачем. Час ночи (опять бессонница), комната тёмная, экран — единственный свет. Пальцы набирают сами. Восьмёрка, девятка, единица...

Гудок.

Второй.

Третий.

— Аппарат абонента выключен.

Всё нормально. Конечно, выключен — человек умер, выключили, симку деактивировали, обычная процедура. Ничего странного.

Маша кладёт телефон. Закрывает глаза. Засыпать начинает, и вот — звонит.

Телефон звонит.

Не сразу. Через минуту. Или через пять. Маша уже в сне, и звонок — резко, как за воротник. Экран светит. Входящий вызов.

Номер.

Тот самый. Восемь, девять, один, шесть.

Маша смотрит. Телефон вибрирует в руке — мелко, как насекомое. Монеточка из ноутбука тихо поёт, тот же припев, по кругу, по кругу.

Пятый гудок. Шестой.

Она нажимает.

Тишина. Та же — плотная, с весом, как будто что-то давит на уши.

И голос. Ровный. Без эмоций.

— Вы рано. Он ещё здесь.

Пауза.

— Перезвоните.

Сбой.

Маша в темноте. Телефон в руке. Экран погас. За окном — январь, фонарь, жёлтый снег.

«Он ещё здесь.»

Кто — он? Геннадий Петрович, тысяча девятьсот пятьдесят первого? Или кто-то другой?

«Перезвоните.»

Маша не перезванивает.

Удаляет номер. Блокирует. Симку меняет на всякий случай (Лёнька сказал «паранойя», но помог). Неделю думает. Месяц — почти забывает. Два месяца — забывает точно. Жизнь, работа, Лёнька предложил съехаться, Бутово, ремонт, обои, шпатлёвка — забывает.

Но ночью, около часа, когда не спит, кажется — телефон вибрирует. Тихо. На секунду. Потом — тишина.

Она не проверяет.

Потому что — а вдруг номер? А вдруг: «Вы вовремя. Он пришёл»?

И Маша не хочет знать — кто. И куда. И почему «вовремя» — это сейчас, час ночи, январь, комната, фонарь за окном.

И главное — кого «он» забрал на этот раз.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Ночные ужасы 25 февр. 16:27

Она поёт на глубине

Она поёт на глубине

Артём ходил в «Атлант» пятый год. Может быть, даже больше — точно не вспомнит, когда начал ходить. Бассейн при фитнес-клубе, двадцать пять метров, четыре дорожки, хлорка была такая, что глаза щипало ещё в раздевалке. Настоящий химический запах, как на фабрике; или в больнице — кто их разберёт.

К закрытию он приходил всегда. Не только ради тренировки — ну, вы понимаете, не только.

Зеркала. Вот это да.

Все подряд: те, что в зале, те, что в душевой, и особенно то тёмное стекло бассейна, в котором его силуэт отражался каким-то бронзовым пятном на фоне бирюзовой воды. Сто четыре килограмма при росте метр восемьдесят два. Трапеции как у быка. Мог простоять у зеркала минут двадцать, поворачиваясь, напрягая то бицепс, то широчайшую — и ни капли стыда. Результат есть результат, чего ещё волноваться.

Ещё он любил смотреть. На тех, кто плавает. Особенно на тех, кто в купальниках.

Девчонки из вечерней группы его знали; не по имени, конечно, а по повадкам. Тот самый, что якобы растягивается у бортика, а сам пялится. Который в душевой задерживается больше, чем надо. И однажды — Лера рассказывала, хотя ей не очень поверили, и справедливо, — подошёл к стеклянной двери женской раздевалки и стоял там, делая вид, что мажет руки кремом. Мазал правда. Постоянно. Какой-то густой, с ментолом, и запах от него валил метра на три — аптечный, сладковатый, совершенно невпопад.

В ту среду он остался последним.

Паша — администратор, ленивый парень, но не злой — крикнул из-за стойки: «Артём, десять минут, я закрываю!» Артём кивнул. Он всегда кивал, а потом делал, что хотел.

Паша ушёл в одиннадцать. Щёлкнул магнитный замок на входной двери — с таймером, — но бассейн оставался открытым: система вентиляции работала до полуночи, и аварийный выход запирался только снаружи. Артём это знал. Про расписание клуба знал; про камеры знал (две из четырёх — муляжи, чистая халтура); про то, в какое окно выйти на парковку.

Зеркало в раздевалке. Свет дежурный, синеватый, как в морге — хотя откуда ему знать, как в морге, никогда там не был. Артём снял футболку. Повернулся левым боком. Потом правым. Достал тюбик крема — почти пустой уже, свёрнут был трубочкой, — и начал втирать в ладони, в запястья, между пальцев. Медленно. С удовольствием.

Из зоны бассейна донёсся звук.

Плеск.

Негромкий, одиночный, будто кто-то опустил в воду руку. Или ногу.

Артём замер. Крем на пальцах начал подсыхать. Прислушался — тишина, только гул вентиляции, — и решил, что это фильтры; или воздух в трубах; или вообще галлюцинация. Всё может быть.

К бассейну вышел.

Вода стояла ровно. Четыре дорожки, разделённые поплавками. Дежурные лампы под потолком давали мало света, и бассейн выглядел иначе, чем днём: не голубой, а тёмно-зелёный, почти чёрный у дальнего бортика. Дно не просматривалось.

Подошёл к бортику. Посмотрел на своё отражение — смутное, тёмное, огромное.

Красавец.

Ухмыльнулся. Напряг грудные — отражение послушно раздулось. Потом расслабил. Присел, потрогал воду. Тёплая; в «Атланте» всегда держали двадцать семь, хоть ночью, хоть в праздники.

И тогда услышал пение.

Не музыку — именно пение. Женский голос, тихий, чуть гнусавый, как будто поёт с заложенным носом; или под водой; кто его разберёт. Мелодия была знакомая и одновременно неправильная — как песня, которую помнят не до конца, и остальное заполняют, что попало.

«...хочу икры... и сала...»

Артём выпрямился.

— Э, — сказал. Голос получился сиплый. — Кто тут?

Пение обрывается. Гладь мёртвая, ни ряби. А потом — у дальнего бортика, метрах в двадцати — шевельнулось что-то. Не на поверхности. Под ней. Тень, длинная, тёмная, переместилась от стенки к центру, и Артём мог бы поклясться, что она была размером с человека. С крупного человека.

Не испугался, вернее испугался, но как-то странно для себя: первая мысль была не «что это», а «кто это видит».

— Эй! Бассейн закрыт!

Тишина.

Обошёл по правому бортику. Шлёпанцы хлопали по мокрой плитке. Крем на руках высох, и ладони казались восковыми, совершенно чужими. У дальнего края остановился, посмотрел вниз.

Никого.

Дно — белый кафель с синей полосой — было пусто. Ни тени, ни мусора, ни...

Выдохнул. Повернулся.

Женщина стояла у бортика. Там, где он стоял две минуты назад — в двадцати метрах.

Мокрая. Волосы длинные — не чёрные, а такие, знаете, тёмно-рыжие, тёмно-бурые, как водоросли в августе — прилипли к плечам, к лицу, к чему-то, что напоминало платье, но скорее всего не было платьем. Кожа белая. Неестественно белая. Не бледная, а именно белая — как фаянс, как раковина в туалете, как кафель под его ногами.

Стояла по щиколотку в луже — откуда лужа? вода не выплёскивалась — и смотрела на него.

Улыбалась.

— Вы..., — начал Артём.

Она запела. Тем же голосом, гнусавым, размытым, но теперь громче, слова проступали отчётливей:

«Хочу икры и сала, хочу икры и сала...»

Одна и та же строчка. Снова и снова. Как заевшая пластинка — хотя откуда ему знать, как заедает пластинка, он тридцать первого года рождения, он слышал только стриминг.

Женщина сделала шаг. Ноги двигались неправильно: колени сгибались чуть дальше, чем нужно, и стопы ставились носками внутрь, как у маленького ребёнка. Или как у того, кто давно не ходил.

Артём попятился. Пятка нашла край бортика. Покачнулся.

— Слушай, — произнёс (на «вы» уже не получилось), — мне не нужны проблемы. Я уже ухожу...

Она остановилась. Перестала петь. Наклонила голову — сильно, градусов на сорок, — и из волос потекло. Не вода. Что-то мутное, желтоватое, пахнущее тиной и ещё чем-то сладковатым, аптечным.

Как крем. Его крем.

Артём дёрнулся. Хотел обойти её, рвануть к раздевалке, к аварийному выходу, к чему угодно, — но ноги не слушались; ну, слушались, но как-то замедленно, будто он стоял по колено в чём-то вязком, хотя под ним была сухая плитка.

Женщина подняла руку. Длинные пальцы — шесть. Артём пересчитал машинально, потому что мозг цеплялся за что угодно, лишь бы не думать о главном. Шесть бледных, морщинистых от воды пальцев. Ногти серо-зелёные, как будто под ними застыла та самая вода из бассейна.

Она показала на зеркало.

В зоне бассейна было одно зеркало — узкое, техническое, у входа в тренерскую. Артём посмотрел туда автоматически. Привычка.

В зеркале отражались бассейн, бортик, лампы.

Его отражения не было.

Её — было.

Она стояла в зеркале прямо перед ним, вплотную, хотя в реальности между ними оставалось метра четыре. В зеркале она была ближе. В зеркале её рот был открыт — широко, шире, чем возможно, — и внутри что-то шевелилось. Не язык. Что-то мелкое, множественное, блестящее.

Артём закричал.

Звук вышел тонкий, совершенно не подходящий его ста четырём килограммам, — тонкий и мокрый, как будто горло уже было залито водой.

Он побежал.

Ноги наконец-то слушались, и он бежал по бортику, мимо первой дорожки, мимо второй, — шлёпанцы слетели, голые ступни хлопали по кафелю, — к раздевалке, к выходу, к свету.

За спиной — плеск. Громкий. Как будто что-то большое вошло в воду. Или вышло из неё.

Он влетел в раздевалку. Схватил сумку. Рванул к аварийному выходу, толкнул дверь — она поддалась, холодный воздух ударил в грудь, — и выбежал на парковку.

Два часа ночи. Фонари. Снег. Машина.

Артём сел за руль и заблокировал двери. Руки тряслись. Посмотрел на ладони — крем давно впитался, но кожа была другой. Морщинистой. Как будто он просидел в воде часов шесть; как будто пальцы стали не его — бледные, набухшие, серо-зелёные под ногтями.

Он опустил зеркало заднего вида.

В нём — мокрые рыже-бурые волосы, прижатые к стеклу заднего окна. С той стороны.

И тихое-тихое пение, как из-под воды:

«...хочу... икры... и сала..., меня все зае...»

Утром «Атлант» открылся как обычно. Паша пришёл к семи, проверил залы, заглянул в бассейн. Вода стояла чуть мутноватая — бывает, если ночью фильтр подвисает. На бортике лежал тюбик крема, смятый, пустой. Рядом — мужские шлёпанцы сорок четвёртого размера.

Артём больше не приходил.

Его машину нашли на парковке через три дня. Двери заблокированы изнутри. Сиденье мокрое — насквозь, до пружин. На зеркале заднего вида — отпечатки пальцев.

Шесть.

На каждой руке.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд