Сладкое у двадцать третьего
Серёга знал район не по названиям, а по запахам — это потом выясняется, когда работаешь в этом деле четвёртый год. У дома 12, например, рыба. Просто рыба, как в магазине, только какая-то концентрированная, почти материальная. У 17-го — наполнитель. Кошачий. Удушливый, будто туда спустили штук сорок животных и забыли убирать.
А у 23-го?
Сладкое. Постоянно. Не мёд — мёд было бы ещё туда-сюда; не варенье, не выпечка. Что-то третье, совсем другое, такое, от чего ноздри подводило, а в горле першило и печало одновременно (вот это слово, между прочим, давно не слышал).
Он не думал об этом. Мусорщик думать не должен — прямой путь к тому, чтобы спиться. Кидаешь бак, закрываешь крышку, едешь. Всё. Дальше — ничего не интересует.
Пять тридцать утра. Март. Темнота полная, как в погребе. Фонарь у третьего подъезда мигает — всегда мигает, сколько помнит. Оранжевый жилет, перчатки на руках, на торпеде лежит термос с «Жокеем», растворимый. Сто девяносто рублей пачка; на две недели хватает, если не жадничать.
Витёк молчит. Идеальный напарник, то есть ленивый; может, одно и то же. Рот открывает только чтобы сплюнуть или сказать «готово».
Колонка хрипит.
Хаски. «Пуля-дура» — по кругу, в сотый раз. Серёге, кажется, нравится; или привык — не разобраться.
Маршрут.
Дом за домом. Бак за баком. Рутина с анестезией — не хорошо, не плохо, просто спишь стоя, работаешь во сне. Серёге тридцать четыре. Не женат (был когда-то, но вспоминать нечего). Квартира на Загорьевской, однушка, потолки два сорок. Из окна — другая панелька. Нормально.
Дом 23. Притормозил, как всегда. Запах. Сладкий, только сегодня — да, приторный, как жжёная карамель с чем-то цветочным. Лилии? Не знал, как они пахнут. Или знал, но забыл.
Поднял крышку.
Свадебное платье.
Белое. Длинное. Кружева. Кто-то положил его — не кинул, не запихнул в спешке, а именно положил, как в гроб. Как в шкаф. Но это был контейнер, так что.
Пожал плечами.
Бывает. Люди выбрасывают всякое — протезы видел, иконы, живую черепаху (не спрашивай), скрипку однажды. Свадебное платье — ну и что? Развод, видимо. Или просто устала хранить.
Закинул. Крышку закрыл. Поехал.
«Пуля-дура, пуля-дура...» — хрипела колонка.
***
Через неделю. Вторник. Пять сорок. Ещё темнее — фонарь наконец сдох.
Откраивает бак (Витёк спит).
Коляска.
Детская. Синяя. Облупившаяся, потёртая. Пустая. Но ремень — пристёгнут. Пятиточечный. Затянут на последнюю дырку, как будто... как будто кого-то закрепляли? Воздух? Невидимку какую-то?
Потрогал пальцем. Ремень холодный. Пластик. Застёжка щёлкнула.
Отдёрнул руку.
Витёк из кабины:
— Готово?
— Щас.
Закинул. Хрустнула коляска — и стало не страшно. Гадко. Вот это слово подходит. Как когда видишь на тротуаре детский ботинок, один, без пары. Просто ботинок, а внутри — дёргается ниточка, тонкая, которую не потрогаешь, не назовёшь.
Сел. Отхлебнул. Холодный.
Ну и ладно.
***
Месяц.
Каждый день — двадцать третий, сладкий запах, мусор. Почти забыл. Почти — потому что иногда, засыпая, видит ремень. Пристёгнутый. Затянутый. В пустоте.
А потом альбом.
Фотоальбом. Большой. Тяжёлый. Бордовая обложка, тиснение. Серёга помнит такие — в девяностых. У матери был: золотые буквы, «Наша семья». Этот просто бордовый.
Не открывай, сказал бы себе нормальный. Кидаешь бак и едешь. Но Серёга открыл — стоя у контейнера, в пять тридцать семь, при фарах, пока Витёк курит в стороне.
Первая страница.
Женщина. Тёмные волосы. Чёлка. Улыбается, но мимо — смотрит на кого-то позади фотографа, на того, кого нет. Молодая. Может быть, красивая; Серёга не разбирался.
Вторая. Та же. Парк. Осень. Листья. Но лицо то же. Взгляд мимо.
Дальше. И дальше. Везде она. На кухне. На балконе. У подъезда (какого подъезда, угадаешь?). В метро. На пляже. За столом. Одна. Один мужа нет, подруг нет, детей нет — только она и камера. Десять страниц. Двадцать.
Серёга листал. Перчатки скользили. Сладкий запах лез в ноздри. И вот — может, глупость, но казалось — женщина стареет. Не как в кино, где морщины за кадр. Нет. Потоньше. На первых — гладкая, яркая. Дальше — тени под скулами. Складка у рта. Взгляд тяжелее. Спрессованные годы. Картон и клей.
На предпоследней она в белом платье.
Свадебном.
Том самом.
Узнал кружево. И в груди провернулось, тупо, как ржавый болт. Стоит одна. Жениха нет. Белое платье, позади стена — серая, бетон, окон нет. И смотрит. Впервые прямо в камеру.
Перевернул страницу.
Последняя.
Он.
На фотографии. В жилете. В перчатках. У этого самого бака. С альбомом в руках. Снято сверху — откуда? С балкона? С крыши? Нет, угол не тот. Скорее из воздуха, из места, где человек стоять не может. Раннее утро. Фары. Пар из рта. И он, Серёга, смотрит в альбом. В этот. В эту страницу.
Захлопнул.
Руки — нормально. Не дрожат. Серёга не из тех.
Положил обратно. Медленно крышку закрыл. Постоял.
«Пуля-дура» из кабины.
Обернулся.
Дом 23. Пять этажей. Панелька. Окна все тёмные.
Кроме одного.
Четвёртый этаж. Второе слева. Горит. Не лампа — свеча, может быть.
И в окне силуэт. Женщина. Тёмные волосы. Чёлка. Стоит и смотрит вниз. На него.
Серёга не бежит. Не вскрикивает. Просто сел в кабину, закрыл дверь:
— Поехали.
— А бак?
— Поехали.
Витёк посмотрел. Сплюнул. Тронулся.
Мусоровоз отъехал от дома 23. Серёга не смотрел в зеркало. Не хотел видеть, горит ли свет. Не хотел знать, стоит ли она там.
Термос на полу. Остыл давно.
Запах — остался. В носу, на перчатках, на языке. Лилии. Точно лилии. На похоронах матери были лилии.
***
Следующее утро.
Пять тридцать. Жилет. Перчатки. Термос.
Дом 23.
Новый бак. Зелёный. Чистый, блестит. Старого нет. Площадку подмели. Пахнет хлоркой.
Постоял. Открыл крышку.
Пусто. Даже пакетов нет.
Поднял глаза на четвёртый этаж.
Окно тёмное. Но на подоконнике — снаружи, на карнизе — стоит термос. Красный. Чёрная крышка. Его термос. Тот самый, который он вчера... или нет. Помнит же, как поднял его с пола кабины.
Сунул руку в сумку.
Термоса нет.
Витёк врубил радио. Вместо Хаски — белая тишина. Помехи. Долгие такие. А потом женский голос, тихо, на грани слышимости:
«Серёжа».
Витёк выключил.
— Помехи, — сказал он.
Кивнул.
Поехали. Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть. Баки. Пакеты. Рутина. Серёга работал. Руки делали. Голова стояла у дома 23 и смотрела на красный термос на карнизе четвёртого этажа.
Вечер. Однушка на Загорьевской.
Открыл телефон. Набрал в поиске: «дом 23 Бирюлёво происшествия».
Ничего. Ну почти ничего. Одна заметка, мелкая, в районной газете, 2019: «Жительница найдена в квартире спустя две недели после смерти. Соседи обратили внимание на запах».
Запах.
Сладкий.
Закрыл телефон. Лёг. Потолок два сорок. Из окна — другая панелька. Фонарь мигает, мигает.
Закрыл глаза.
Услышал — далеко, как из стены, из-под пола, отовсюду сразу — голос Хаски:
«Я — пуля-дура. Я лечу и не знаю куда».
А потом щелчок. Как пятиточечный ремень. В пустой коляске.
Открыл глаза.
В комнате пахло лилиями.
Загрузка комментариев...