Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Гипсовые руки Батуми

Гипсовые руки Батуми

Лика фотографировала скульптуру «Али и Нино» — ту самую, на бульваре, два металлических силуэта, которые каждый вечер движутся навстречу друг другу, проходят сквозь и расходятся. Вечная встреча, вечная потеря. Банально? Может быть. Но в двенадцатом часу ночи, когда бульвар пустеет и море бормочет что-то невнятное в темноту, эта штуковина пробирает до костей.

И тут рядом встал человек.

Женщина. Высокая. Тонкая — не худая, а именно тонкая, как стебель. Черные волосы до лопаток. Профиль такой, что хотелось немедленно поднять камеру и щелкнуть. Лика не подняла. Постеснялась. (Она вообще-то фотограф, ей по профессии положено не стесняться, но — тут было что-то другое.)

Женщина смотрела на скульптуру.

— Грустно, да? — сказала она. По-русски. С акцентом — легким, грузинским, мелодичным.

Лика кивнула.

— Нана, — сказала женщина и протянула руку. Узкая ладонь, длинные пальцы, прохладная кожа. Март в Батуми — это плюс четырнадцать и ветер с моря, соленый, настырный.

Они пошли вдоль бульвара. Лика приехала на три дня — фотопроект для московского журнала, что-то про «новый Батуми», стеклянные башни, казино, велодорожки. Ерунда. Настоящий Батуми — он не в башнях. Он в старых дворах за улицей Горгиладзе, где белье сохнет между балконами и бабушки пьют кофе по-турецки с кардамоном на пластиковых стульях. В переулках возле площади Пьяцца — Пьяцца! в Батуми! — где мозаичные стены и запах хачапури по-аджарски из каждой второй двери.

Нана знала город наизнанку. Вела Лику темными проходами, мимо облезлых фасадов с кованными балконами (один вот-вот рухнет, другой — увит глицинией, спящей до апреля), мимо крошечного бара «Пиросмани» на Мемеда Абашидзе, где наливают чачу из пыльных бутылок и ставят Земфиру на колонке, мимо порта, где краны стоят как уснувшие жирафы.

— Ты тут живешь? — спросила Лика.

— Сложный вопрос.

— Почему сложный?

Нана повернулась. Улыбнулась. И у Лики перехватило горло — не от страха, не от холода, а от чего-то третьего, для чего у нее не было слова. Нана была красива. Невозможно. Неправдоподобно. Словно кто-то собрал лицо из осколков всех красивых лиц, которые Лика видела, и сложил без единого шва.

— Я здесь давно, — сказала Нана. — Очень.

Они начали встречаться каждый вечер.

Лика забросила проект. Редактор звонил, она сбрасывала. Бродили по ночному Батуми — от Ботанического сада (вход ночью закрыт, но Нана знала дыру в заборе) до маяка, который моргал в темноту красным глазом, медленно и устало. Лика фотографировала Нану.

Вот тут — странность.

На фотографиях Нана выходила... не так. Размытее. Нет, фокус был на месте, выдержка правильная, ISO — все как надо. Но что-то. Лика пялилась на снимки часами. Живая Нана — сияла. Нана на экране — как будто тускнела. Как будто камера видела то, что глаз отказывался замечать.

Морщинки?

Да нет. Нет. Не морщинки. Что-то в текстуре кожи. Что-то в том, как свет ложился на скулы. Как будто лицо — маска. Тончайшая, безупречная, но маска. Гипсовый слепок поверх чего-то...

Другого.

Лика тряхнула головой. Бред. Она просто устала. Море, вино, бессонные прогулки — организм протестует, мозг рисует ерунду.

Но.

Однажды — четвертый вечер, набережная, ветер — Нана взяла ее за руку. Просто так. На ходу. Пальцы переплелись; у Лики по руке прошел ток, дурацкий, как в подростковом кино, и она рассмеялась от неловкости, а Нана — нет.

Нана смотрела на нее серьезно.

— Ты знаешь, что я не такая, какой кажусь.

Не вопрос. Утверждение.

— Я...

— Знаешь. Ты видишь. Камера видит. Ты замечаешь, как я не мерзну. Как я никогда не ем при тебе. Как у меня нет тени возле вон того фонаря — проверь, если хочешь.

Лика не хотела проверять. Она посмотрела на асфальт.

У Наны была тень. Нормальная, обычная, темная.

Но она дрожала. Мелко, нервно — хотя Нана стояла неподвижно.

— Что ты? — прошептала Лика. И сама удивилась: не «кто ты», а «что ты». Как будто язык выбрал точнее, чем мозг успел подумать.

Нана подняла руку. Провела пальцем по собственной скуле — медленно, как будто гладила чужое лицо. И на секунду — на одну, может быть, половину секунды — Лика увидела.

Под кожей.

Что-то серое. Шероховатое. Старое. Как камень, как штукатурка, как те облезлые стены батумских дворов, которые помнят Османскую империю.

Моргнула. Все исчезло. Нана стояла — красивая, тонкая, с лицом мадонны.

— Я не сделаю тебе ничего плохого, — сказала Нана. Голос ровный. — Я не умею делать плохое. Я вообще мало что умею. Я умею быть красивой. И быть рядом. И все.

— Как давно ты... — Лика не закончила. Не знала, как.

— Батуми строили греки. Потом римляне. Потом турки. Потом... — Нана повела плечом. — Я не считала.

Тишина.

Море шумело — тяжело, грузно, как уставший зверь. Где-то за спиной горела неоновая вывеска казино. Далеко на рейде мигал огонек — сухогруз или что-то еще, Лика не разбиралась в кораблях. На скамейке дальше по набережной спал полосатый кот, свернувшись в аккуратный бублик.

— Покажи, — сказала Лика. Сама не поняла, зачем. — Покажи, какая ты на самом деле.

— Не надо.

— Покажи.

Нана закрыла глаза. Потом открыла — медленно, как будто поднимала тяжелые ставни. И Лика увидела. Не серое, не шероховатое, не камень — нет. Просто лицо. Другое. Обычное. С мелкими оспинами, с кривоватым носом, с тонкими губами и усталыми темными глазами. Лицо женщины, которая прожила... долго. Очень долго. И очень одиноко.

Лика положила ладонь на эту щеку — настоящую, теплую (теплую!), с порами и пушком.

— Вот ты какая.

— Страшная?

Лика покачала головой. Нет. Не страшная. Живая. Наконец-то — живая.

Она поцеловала Нану. Не ту, с лицом мадонны. Эту — с оспинами, с кривым носом, с трещинкой в нижней губе. Поцелуй вышел соленый от моря, и кривой, и мокрый — и в тысячу раз настоящее всего, что было до.

Нана вздрогнула. Так вздрагивают от неожиданности — когда хлопает дверь, когда зовут по имени, когда трогают ожог.

— Никто, — прошептала она. — Никто раньше не просил увидеть.

— Их проблемы.

Нана засмеялась. Впервые — некрасиво, с хрюканьем, ладонью зажав рот. И маска вернулась: скулы, лоб, безупречный овал. Щелчок. Как зажегся экран.

Но Лика видела. Она теперь всегда будет видеть.

Она осталась в Батуми еще на неделю. Потом еще. Редактор прислал разъяренное письмо. Лика ответила тремя фотографиями: ночной бульвар, маяк и силуэт Наны на фоне «Али и Нино» — двух фигур, которые сходятся и расходятся, сходятся и расходятся.

Вечно.

Только на фотографии — Лика проверила, увеличила до пикселей — у Наны на скуле, если приглядеться, если знать, куда смотреть, — крошечная трещинка. Как на старой фреске.

И Лика улыбнулась.

Потому что трещинки — это то, что делает вещи настоящими. Людей — настоящими. Чудовищ — настоящими.

А идеальных — не бывает.

(Бывает. Но им не нужна любовь. Им нужно зеркало. А это — совсем другая история.)

Чудовище под маской красоты

Чудовище под маской красоты

Он был самым красивым мужчиной, которого я когда-либо видела.

Скульптурное лицо, глаза цвета расплавленного золота, голос, от которого по коже бежали мурашки. Даниэль Вернье появился в нашем городе в начале октября — и весь город затаил дыхание. Женщины теряли голову. Мужчины ненавидели его молча. А я... я единственная заметила, что его тень движется не так, как должна.

Что его отражение в витринах на долю секунды запаздывает.

Что цветы в его саду цветут в октябре — багровые, тяжёлые, с запахом, от которого кружится голова.

Меня зовут Вера, мне тридцать два, и я реставратор. Восстанавливаю старинные маски — венецианские, японские, африканские ритуальные. Моя мастерская на втором этаже старого дома в центре, и именно туда он пришёл в первый раз — в четверг, ближе к вечеру, когда свет в окнах становился медовым.

— Мне нужна маска, — сказал он, и я почувствовала, как что-то внутри меня дрогнуло. Не от его красоты. От чего-то другого. От ощущения, что за этим совершенным лицом скрывается нечто, чему я не знаю названия.

— Какая именно?

— Та, что скроет всё.

Он улыбнулся. У него были безупречные зубы — слишком безупречные, слишком ровные, как нарисованные. Я отвела взгляд и почувствовала, что краснею. Не от смущения. От страха.

Но я взяла заказ.

***

Он приходил каждый вечер.

Сначала — под предлогом обсуждения маски. Потом — просто так. Садился в старое кресло у окна, наблюдал, как я работаю, и рассказывал истории. Его голос обволакивал мастерскую, как дым благовоний, — тягучий, тёплый, с едва уловимым акцентом, который я не могла определить.

Он говорил о Венеции восемнадцатого века так, будто бывал там. О парижских маскарадах — так, будто танцевал на них. О японских масках ноо — так, будто видел, как мастер вырезает их при свете масляной лампы.

— Вы много путешествовали, — сказала я однажды.

— Я много жил, — ответил он.

В тот вечер, когда он ушёл, я обнаружила, что кресло, в котором он сидел, было ледяным. Не прохладным — ледяным. Будто в нём час просидел не живой человек, а мраморная статуя.

Я списала это на сквозняк. Но ночью мне снились его глаза — золотые, немигающие, — и в них было что-то голодное.

***

Маска, которую он заказал, была странной.

Он не хотел венецианскую баутту или коломбину. Не хотел ничего классического. Он принёс рисунок — на старой, пожелтевшей бумаге, от которой пахло чем-то сладким и тлённым. Маска на рисунке была простой: белая, гладкая, без выражения. Но пропорции были неправильными. Лоб чуть выше человеческого. Скулы чуть острее. Подбородок чуть длиннее.

— Это не человеческое лицо, — сказала я.

— Нет, — согласился он спокойно. — Не человеческое.

Он стоял рядом со мной, глядя на рисунок, и я чувствовала его запах — тёмные розы и что-то горькое, как полынь. Его рука лежала на столе в сантиметре от моей, и воздух между нашими пальцами казался наэлектризованным.

— Зачем вам такая маска, Даниэль?

— Чтобы быть собой.

Он повернулся ко мне, и расстояние между нами сократилось до невозможного. Я видела каждую ресницу, каждый золотой проблеск в его радужке, и в этот момент мне показалось — только показалось, — что его зрачки вертикальные. Как у кошки. Как у змеи. Как у существа, которое смотрит на тебя из темноты и решает — играть или охотиться.

— Вы боитесь меня? — спросил он шёпотом.

— Да, — ответила я честно.

— Хорошо, — он отступил на шаг. — Значит, вы умнее остальных.

***

Я начала замечать вещи.

Соседка, которая флиртовала с ним на улице, на следующий день выглядела бледной и потерянной. Официантка из кафе напротив, которая смеялась его шуткам, через неделю уволилась — сказала, что ей снятся кошмары. Цветочница, которая носила ему букеты, перестала выходить из дома.

Никто не пострадал. Никто не мог объяснить, что случилось. Просто — что-то из них ушло. Искра, лёгкость, радость. Будто кто-то отпил из их жизни глоток и оставил привкус пустоты.

А Даниэль с каждым днём становился красивее.

Я видела это — не как восхищённая женщина, а как реставратор, привыкший замечать детали. Его кожа стала более гладкой. Черты — более точными. Движения — более текучими. Он менялся, совершенствовался, как маска, которую полируют день за днём.

И я понимала, что должна прекратить с ним видеться.

И не могла.

***

Маска была готова через три недели.

Он пришёл за ней вечером, когда город уже тонул в сумерках. Я зажгла свечи — электричество в мастерской снова барахлило, — и в их дрожащем свете маска на столе выглядела живой. Белая, гладкая, с нечеловеческими пропорциями. Она была прекрасна. Она была пугающей.

— Наденьте на меня, — сказал он.

Мои руки дрожали. Я подняла маску, подошла к нему, и он наклонился ко мне — медленно, давая время отступить. Я не отступила. Мои пальцы коснулись его скул, и он был холодным. Не как человек, застывший на ветру. Холодным, как камень. Как мрамор. Как существо, которое только притворяется тёплым.

Я приложила маску к его лицу.

И вскрикнула.

Под маской — между белым фарфором и его кожей — что-то шевельнулось. Что-то тёмное, текучее, что-то, что было его настоящим лицом. На мгновение — на одно слепящее мгновение — я увидела. Не чудовище из сказок, не демона с рогами. Нечто более древнее и более прекрасное. Лицо, которое было красивым не по человеческим меркам, а по каким-то другим, непостижимым. Лицо, от которого хотелось одновременно бежать и упасть на колени.

Он снял маску.

Он снова был Даниэлем — золотые глаза, безупречные черты, тёплая улыбка. Но я уже знала.

— Что вы? — прошептала я.

— То, что прячется за красотой, — ответил он. — То, чем красота питается.

Он взял мою руку. Его пальцы были тёплыми — он нагрелся, как хамелеон, подстраиваясь под моё тепло, под мои ожидания, под мой страх и моё желание.

— Я забираю по капле, — сказал он тихо. — Радость, лёгкость, восторг. Люди не замечают. Думают, что просто устали. Просто постарели. Просто разлюбили жизнь.

— Но не меня, — сказала я. Не спросила. Констатировала. Потому что за три недели я не потеряла ничего. Если что-то и изменилось — я стала острее чувствовать. Ярче видеть. Глубже дышать.

— Не тебя, — подтвердил он, и впервые в его голосе была не бархатная уверенность, а что-то хрупкое. — Ты создаёшь маски. Ты знаешь, что за каждым лицом — другое лицо. Ты не боишься смотреть.

— Я боюсь.

— Да. Но смотришь.

Он стоял в свете свечей, и его тень на стене была огромной — нечеловеческой, с очертаниями, от которых перехватывало дыхание. И в этой тени было больше правды, чем в его золотых глазах.

Я должна была попросить его уйти. Я должна была выбросить маску, закрыть мастерскую, уехать из города. Я должна была выбрать безопасность, покой, нормальную жизнь с нормальными людьми, чьи тени не живут отдельной жизнью.

Вместо этого я сделала шаг к нему.

— Покажи мне, — сказала я. — Своё настоящее лицо. Без маски. Без этой, — я коснулась его щеки, и мои пальцы обожгло холодом, — и без той, которую ты носишь каждый день.

Он закрыл глаза. Воздух в мастерской стал тяжёлым, как перед грозой. Свечи заметались, забились, и тени поползли по стенам — живые, дышащие, голодные.

Когда он открыл глаза, они были чёрными. Не тёмно-карими. Чёрными — бездонными, как колодец, как ночное небо без звёзд, как пропасть, в которую падаешь во сне и не можешь проснуться. И в этих глазах я увидела себя — не отражение, а суть. Женщину, которая всю жизнь снимала маски с чужих лиц и никогда не осмеливалась снять свою собственную.

Он протянул руку.

— Я чудовище, Вера, — сказал он голосом, который больше не притворялся человеческим. — Я питаюсь тем, что делает людей живыми. Я красив, потому что краду красоту. Я обаятелен, потому что пью чужое обаяние. Каждое моё прикосновение — это маленькая кража.

— Но не у меня.

— Нет. Не у тебя. И это пугает меня больше, чем тебя.

Его рука висела в воздухе между нами — приглашение и предупреждение одновременно. За окном город засыпал, не подозревая, что в маленькой мастерской на втором этаже решается что-то важное. Что-то, что пахнет тёмными розами и полынью, что мерцает, как свечи на ветру, что одновременно прекрасно и ужасно.

Я взяла его руку.

Она была тёплой.

Впервые за всё время — по-настоящему тёплой.

И я не знала, радоваться мне или бояться. Не знала, что значит эта теплота — что он наконец перестал притворяться или что он наконец научился быть живым.

Но я знала одно: я больше не отведу взгляд.

Даже если за маской красоты — чудовище.

Особенно — если за маской красоты — чудовище.

Свечи погасли. В темноте мастерской остались только наши переплетённые пальцы и тихий стук двух сердец — одного человеческого и одного, которое только учится биться.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг