Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Девушка с Обиспо

Девушка с Обиспо

Даниил приехал на Кубу. За сигарами, по его словам. На деле — за воздухом. Просто за воздухом. Московский февраль высосал из него всё подряд: сон, аппетит, слова нормальные (кроме матюков). Два развода — как две войны. А между ними мирного времени было ровно столько, чтобы купить квартиру на Патриарших и понять окончательно: жить в ней не с кем и, главное, зачем это вообще нужно.

Гавана встречает всех одинаково.

Ударом влажного тепла в лицо. Тридцать два градуса. Январь. Нормально для тамошних.

Habana Vieja — совсем другая планета. Колониальные фасады в четыре этажа, ободранные, красивые в своей разрухе; балконы с кованными решетками; белье на веревках между домами, как флаги капитуляции перед временем. Улица Обиспо узкая, крикливая, перенаселенная музыкой — из каждой двери сон, румба, что-то такое, от чего ноги начинают двигаться раньше, чем ты принял решение двигаться.

Рауль.

Его антикварная лавка стояла между баром «La Lluvia de Oro» и аптекой, превращенной в музей. Вывески не было. Дверь открыта. Внутри полумрак, запах старого дерева и табачного дыма, впитавшегося в стены за сто лет или даже больше.

Сам Рауль — коренастый, лысый, золотой зуб, манеры отставного дипломата. Продавал всё без разбора: от фарфоровых статуэток до советских телевизоров «Рекорд». Даниил заходил третий день подряд. Рауль не удивлялся; на Кубе никуда не торопятся, вот и все.

На четвертый день Даниил увидел его.

Портрет. Масло по холсту. Рама из красного дерева, простая, без затей. Стоял в углу, за пирамидой чемоданов «Samsonite» шестидесятых годов. Небольшой — сантиметров сорок на пятьдесят.

Женщина.

Молодая. Двадцать пять, может быть, двадцать семь. Кожа — цвета... как объяснить? Кофе с молоком, если молока мало, а кофе варили долго на слабом огне. Волосы черные, тяжелые, убраны назад, но одна прядь упала на лоб, и художник прописал ее так, что хотелось убрать пальцем — честное слово. Губы полные, чуть приоткрыты. Платье белое, простое, с одним голым плечом.

Но.

Глаза.

Глаза были зеленые. Не «зеленоватые», не «с зеленым оттенком» — зеленые, как бутылочное стекло на свет, как лист банана на полуденном солнце, как... нет, сравнения не работали до конца. Они существовали сами по себе. Точка.

— Это кто? — спросил Даниил.

Рауль пожал плечами.

— Пришла с домом. Купил я содержимое целого дома на Кайе Меркадерес восемь месяцев назад; старик умер, ни семьи, ни наследников, вот и остались мне его вещи. Кто она — черт его знает. Подпись на обороте есть, но я не разобрал.

Перевернули. Карандашом, полустершимся: «E.M., 1953, para siempre».

Навсегда. Даниил понял это сразу.

Купил. Не торговался, не прикидывался, просто купил. Рауль удивился — впервые за тридцать лет торговли.

***

Номер 403 в отеле «Ambos Mundos» — без вида на море, зато с балконом на Обиспо и потолочным вентилятором, который работал когда вздумается. Портрет Даниил повесил перед кроватью. Лег спать.

Проснулся в три ночи от запаха.

Жасмин. Густой, плотный, почти осязаемый — не из окна, не с улицы. Из комнаты. Он повернул голову. От портрета запах шел — точно от портрета.

Но вот здесь в груди у него что-то дёрнулось, как рыба на крючке — женщина на холсте смотрела не туда, куда смотрела днем. Днем ее взгляд был направлен чуть левее зрителя. Сейчас прямо. На него.

Встал. Подошел. Пол теплый под босыми ногами; на Кубе всё теплое, даже камень, даже металл. Приблизил лицо к холсту.

Мазки. Масло. Пигмент. Ничего живого.

Но жасмин шел от нее — точно от нее. Даниил наклонялся к волосам, к шее, к открытому плечу, как идиот, как собака, вынюхивая. Жасмин везде — от волос, от шеи, от плеча.

Лег обратно. До семи не спал.

***

Малекон.

Набережная Гаваны в закатный час — это отдельный жанр, отдельный мир. Волны бьются о бетонный парапет и обрушиваются на тротуар; пацаны ловят рыбу на спиннинги; влюбленные сидят, свесив ноги над Мексиканским заливом, ничего не говоря. Небо оранжевое, потом розовое, потом — за пятнадцать минут — фиолетовое. Быстро тут темнеет. Без прелюдий.

Даниил сидел на парапете и курил. Cohiba Siglo II — единственное хорошее, что вывез из этой поездки.

Она прошла мимо.

Не похожая. Не напоминающая. Она. Кожа того самого оттенка. Волосы черные, убранные, одна прядь на лбу. Платье белое, другое, современное, но белое.

Зеленые глаза скользнули по нему. На секунду. Может, на полторы.

— Espera! — крикнул он. Подождите.

Не остановилась. Растворилась в толпе на Малеконе — между рыбаками и парочками — как будто Гавана её проглотила целиком.

Даниил добежал до перекрестка Малекона и Прадо за три минуты. Мимо здания бывшего Президентского дворца, мимо отеля «Sevilla» с его мавританской башенкой. Нигде её.

Вернулся в номер.

Портрет. Женщина. Зеленые глаза — и на губах улыбка. Улыбка? Её не было раньше. Или была, но легче, тоньше. А сейчас отчетливо видна. Дразнящая улыбка.

— Ты кто? — спросил он холст.

Вентилятор на потолке скрипнул. Жасмин поплыл по комнате волнами.

***

Третий вечер. Даниил гулял по Кайе Меркадерес — по той самой улице, где стоял дом, из которого когда-то пришел портрет.

Нашел восьмой номер.

Колониальный фасад в три этажа, голубые ставни, облупившаяся штукатурка. Дверь на замке. Окна первого этажа заколочены.

Соседка Долорес — семьдесят с чем-то, в халате и бигудях — вышла на крыльцо, словно специально дожидалась.

— Вы про дом Альберто Мендеса? Умер. Портрет — его жена. Эстела. Эстела Мендес. Красивая была, не выговоришь. Умерла молодой — тысяча девятьсот пятьдесят четвёртый год, по-моему. Или пятый. Он до конца с ней разговаривал. С портретом то есть. Мы думали — loco.

Долорес затянулась сигаретой, выпустила дым через ноздри медленно, как фокусница.

— А потом... знаете... я сама однажды видела. Ночью. Свет в окне второго этажа и два силуэта. Альберто и женщина. А Альберто жил один с семьдесят восьмого года.

Даниил поблагодарил. Ушел. На углу Меркадерес и Ампаро остановился.

Она стояла через дорогу.

Белое платье. Зеленые глаза. Смотрела и не прятала этого. Прямо. Спокойно. Как на портрете, но живая. Живая, черт возьми.

Даниил перешел улицу. Машин в старом городе почти нет — только разноцветные «шевроле» и «бьюики» пятидесятых годов, которые ездят по туристическим маршрутам и фыркают выхлопом, как обиженные лошади.

Она не двинулась.

Он подошел на расстояние вытянутой руки.

Жасмин.

— Эстела? — сказал он.

Она подняла руку. Пальцы — теплые, настоящие, живые — коснулись его щеки. Провели линию от скулы до подбородка. Медленно. Как если бы она трогала холст. Как если бы он был портретом, а она — зрительницей, изучающей свою же работу.

— No me olvides, — сказала она тихо. Не забывай меня.

И ушла. Через дверь восьмого дома на Меркадерес — через заколоченную, запертую дверь. Вошла, как входят домой: привычно, не оглянувшись. Полосатая кошка, дремавшая на подоконнике, лениво приоткрыла один глаз и тут же закрыла — видела, видимо, не впервые.

Даниил стоял. Щека горела. На ней запах жасмина, въедливый, как татуировка.

***

Уехал через два дня.

Портрет взял с собой. Повесил в спальне на Патриарших, напротив кровати.

Каждую ночь жасмин.

Каждую ночь зеленые глаза, которые смотрят не туда, куда смотрели утром.

Каждую ночь ощущение, что кто-то сидит на краю кровати. Теплый. Настоящий.

Или нет.

Он перестал это выяснять. Февраль кончился. Квартира на Патриарших впервые за три года пахла не пустотой — жасмином. И этого, решил Даниил, было достаточно.

Лаковая кожа

Лаковая кожа

Лена заметила портрет в четверг. Или в среду — дни в Брюгге как-то сливаются в один, особенно зимой, когда город превращается в открытку, которую давно пора уже отправить, да вот только забыли.

На Волленстраат, зажатая между шоколадной лавкой и магазином кружев, стояла антикварная лавка «De Oude Spiegel». Восемнадцатый дом от угла — Лена каждый раз считала, хотя работала здесь третий год. Привычка. Глупая, но своя, что ли.

Портрет приехал в ящиках из какого-то поместья под Гентом. Старик Хендрик — владелец, семьдесят шесть лет, уже ему все равно — и не взглянул. «Зеег, маар», — пробурчал, что-то вроде: смотри сама, я занят. Занят или нет, было плевать ему на всё.

Лене — нет.

Масло по дереву. Подписи нет. Рама — орех, потемнел совсем, резьба мелкая: виноград, листья, переплетены с... змеями? Нет, полусвет играет. Ленты. Но под определенным углом — точно змеи.

Мужчина на портрете. Волосы темные. Взгляд такой, что смотреть было нельзя, но и отвести невозможно — как будто ты в его власти, а не картина на стене. Девятнадцатый век, конец его, по сюртуку видно. Губы тонкие. Не улыбается, не мрачен. Что-то между. Знание — вот это видно в лице. Он знает то, чего знаешь не ты.

Портрет поставила Лена у стены, за комодом с перламутровыми ручками. Займусь позже, подумала.

Позже не наступило. Наступило совсем другое.

***

Пятница, шесть вечера. Лавка закрыта, но Лена задержалась — реставрирует зеркало восемнадцатого века, амальгама отслаивается, капризная штука. За стеклом Брюгге занимается своим делом: медленно, неторопливо тонет в тумане. Каналы парят. На мосту Бонифациус фонари горят вяло, будто стесняются светить.

Она поднимает глаза.

Портрет смотрит.

Да, портреты вообще смотрят — оптический трюк, древняя история. Но тут... уголок рта дрогнул. Приподнялся. На миллиметр, может, два.

Подходит ближе. Лак в трещинах, мелких, как карта какой-то несуществующей страны. Запах льняного масла, скипидара, и еще что-то... корица? Откуда в масляной живописи корица, непонятно совсем.

Касается рамы пальцами. Дерево теплое. Не как будто теплое — теплое по-настоящему. Горячее, даже.

Отдергивает руку.

— Бред.

Вслух говорит. Лавке пустой. Комоду. Портрету, который, разумеется, молчит.

***

В Брюгге по субботам с утра пахнет вафлями. Не метафора это, не красивое описание — факт, такой же объективный, как то, что каналы зеленые и лебеди нахальные. Лена идет по Стенстраат, и запах её окружает на каждом углу — горячее тесто, сахар карамелью, масло сливочное, ладно, ладно, понял, вафли.

На Гроте Маркт кофе в «Craenenburg». Второй столик от окна — всегда второй, это ритуал какой-то, может, нервный. За стеклом Белфорт стоит, башня, вот что вызывает мурашки каждый раз. Восемьдесят три метра средневекового упрямства. Сорок семь колоколов. Всё это знает она наизусть, но таращится, как туристка из Нидерландов в первый раз.

Мужчина сел напротив.

Не за её стол, конечно. За соседний. Но столы так расставлены, что они выглядят... почти рядом. Почти лицом к лицу. Лена берет чашку и едва не проливает её.

Он.

Этот самый. Волосы темные. Взгляд, и в животе что-то медленно, мучительно проворачивается — ржавый механизм, давно не смазанный. Губы тонкие. Не улыбается. Всё знает.

Бред.

Совпадение просто. Похож на него, и что? Много кто на кого похож. Лена пьет кофе, обжигаясь, и упирается взглядом в Белфорт. Шестьсот лет он стоит. Каменный. Нормальный.

Обернулась — столик пуст.

***

Воскресенье.

Семь утра. Лена пришла в лавку рано; Хендрик открывает в десять, значит, три часа — её. Тишина в городе. Брюгге в такой час похож на место, откуда эвакуировали людей — всё на месте, но никого.

Портрет стоит там, где она его оставила. Мужчина смотрит. Но вот штука — голова теперь наклонена. Влево. На полсантиметра, может быть. Или сантиметр. Или ей мерещилось. Или нет.

Лупа. Профессиональная, восьмикратная — Хендрик дарил в прошлый день рождения.

Кракелюры. Мазки уверенные, плотные. Масло хорошего качества, пигменты натуральные. Работа мастера. Не гения — мастера. Человека, который знал, что делает.

А вот глаза.

Глаза написаны иначе. Другая рука? Другое время? Радужка неоднородная: в коричневом проступает что-то бордовое, как пятно вина на скатерти, и в этом багровом — движение. Микроскопическое, на грани восприятия, но движется.

Отступает она. Поворачивает портрет лицом к стене. Уходит на набережную Розенхудкаай — единственное место в городе, где она может думать. Каналы. Ивы. Лебеди (нахальные, черт их побери). Вдыхает. Выдыхает. Масло по дереву не движется. Это физика. Здравый смысл.

Здравый смысл не объяснял, почему пальцы горят там, где она касалась рамы.

***

Среда. Половина девятого вечера. Лена закрывает лавку; Хендрик ушел в шесть, буркнув про ревматизм, про возраст, про невозможность работать. Волленстраат опустела — туристический сезон не начался, местные сидят по домам.

Она выключает свет. Ключ в замке. Поворот. Щелчок.

— Вы работаете с моим портретом.

Голос за спиной. Низкий. С акцентом — не бельгийский, не французский, какой-то текучий, незнакомый.

Лена обернулась.

Он в трех шагах. Пальто темное, старомодного кроя, но не винтажное. Лицо — то самое. Миллиметр в миллиметр. Те же глаза с тем же багровым подтоном, от которого хочется одновременно бежать и подойти ближе.

— Это ваш портрет? — её голос не дрогнул. Почти.

— В определенном смысле.

— В каком?

— Это — я.

Тишина. Волленстраат в девять вечера — мертвая улица. Ни шагов, ни машин. Только вода в канале, которую скорее угадываешь, чем слышишь.

— Портрету больше ста лет, — сказала Лена.

— Сто тридцать четыре. Его писал Дитрих ван Хесс, в Антверпене, зимой девяносто второго года. У Дитриха дрожали руки — нервы, не холод. Он видел то, чего не должен был видеть.

— Что именно?

Мужчина шагнул ближе. Один шаг — и расстояние стало неприличным. Не опасным — неприличным. Как если бы нарушено было какое-то правило, которое она не знала, что существует.

— Меня, — сказал он.

Его пальцы коснулись её запястья. Горячие. Невозможно горячие — как рама портрета.

— Вы сумасшедший, — сказала Лена.

— Возможно. Но вы стоите и слушаете.

Она стояла. И слушала. И его пальцы на её запястье ощущались якорем — тяжелым, неудобным, но не отпускающим.

Из-за поворота Волленстраат вышла кошка — рыжая, облезлая, с надменным выражением морды, как у бельгийской аристократии. Прошла между ними, плевать ей на всё. Скрылась в подворотне.

— Приходите завтра в лавку, — сказала Лена. Слова выскочили, как монета из прорванного кармана. Сама не знала зачем.

— Я не могу. Днем — не могу.

— Почему?

Он убрал пальцы. Место, где они только что были, горело. Натурально горело — потом Лена проверит: на запястье останется пятно, круглое, как монета в два евро, но не ожог.

— Потому что днем я — там, — он кивнул на дверь лавки. На портрет за стеной.

***

Лена не спала. До четырех ходила по квартире — двухкомнатной, на Лангерей, окна на канал — варила чай и не пила его, ставила пластинку и снимала через тридцать секунд. Пятно на запястье не проходило. Круглое, ровное, размером с монету в два евро.

Она знала: нужно забыть. Выбросить портрет. Или продать — Хендрик будет рад, любит, когда вещи уходят.

Но в пять утра Лена оделась, вышла из дома, дошла до лавки — пятнадцать минут быстрым шагом, мимо церкви Богоматери со стрелой в сто двадцать два метра, мимо площади Бург, где фламандская готика с ренессансом спорит и проигрывает в красоте, но побеждает в упрямстве, в нежелании уходить.

Открыла лавку.

Подошла к портрету.

Повернула его лицом к себе.

Мужчина смотрит. Губы разомкнуты — чуть-чуть, на полмиллиметра. И в уголке рта тень. Не от кракелюры. Тень от улыбки.

Лена поставила стул напротив. Села.

— Ладно, — сказала она портрету. — Расскажи мне про Дитриха.

Масло молчало. Дерево молчало. Рама молчала.

Но запах корицы — тот самый, невозможный — стал гуще, плотнее, реальнее, чем сама реальность.

И Лена осталась ждать вечера.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд