Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Серный привкус вечности

Серный привкус вечности

Нана приехала в Тбилиси хоронить запах.

Звучит странно — но так оно и было. Сестра умерла в январе, в Москве, и все, что осталось, — квартира на улице Шавтели, в Старом городе, пропитанная жасмином и чем-то еще, чему Нана не могла подобрать название. Сладковатое. Тяжелое. Как увядшие цветы, которые забыли выбросить.

Она прилетела двадцать третьего марта. Тбилиси встретил дождем — мелким, ленивым; он не столько шел, сколько висел в воздухе, как занавеска из бисера. Таксист на Руставели говорил без умолку: про то, что весна ранняя, что каштаны уже набухли, что «генацвале, какой район, Абанотубани? красивое место, красивое...»

Квартира сестры — второй этаж, балкон с резными перилами, выходит во двор-колодец, снизу пахнет хинкали и мокрой штукатуркой. Нана открыла дверь и стояла на пороге минуты три.

Жасмин ударил в лицо.

Потом — три дня тумана. Не метафорического. Настоящего тумана, который поднимался от серных источников Абанотубани, полз по переулкам, облизывал кирпичные купола бань, забирался в подъезды. Нана разбирала сестрины вещи, находила странное: записку «Не ходи к мосту после полуночи», билет в театр Габриадзе на дату после смерти, фотографию мужчины — темные глаза, темное пальто, лицо красивое настолько, что хотелось отвернуться.

На обороте фотографии — одно слово. «Арчи.»

Она встретила его на четвертый день.

Мост Мира — стеклянный, изогнутый, похожий на гигантскую медузу — ночью подсвечивается изнутри, и отражение в Куре дрожит, как будто река боится. Нана шла по мосту без цели, без мыслей; март в Тбилиси — это когда запах цветущего миндаля перемешивается с выхлопными газами и дудуком откуда-то из-за угла, и ты не знаешь, к чему прислушиваться.

Он стоял у парапета. Темное пальто. Те самые глаза.

— Ты Нана, — сказал он. Не спросил. Сказал.

Она должна была испугаться. Развернуться. Вместо этого:

— Вы знали мою сестру.

Он улыбнулся. Улыбка была — как трещина в фасаде: красивая, если не задумываться, что за ней.

— Я знаю всех, кто приходит к этому мосту ночью.

Абанотубани пахнет серой. Это написано в каждом путеводителе. Но никто не пишет, что ночью запах меняется — становится резче, гуще, с металлическим привкусом; как будто под землей кто-то открыл дверь, за которой горячее, чем положено.

Арчи привел ее в баню Орбелиани — ту самую, с голубым фасадом, минареты по бокам, открытки и туристы. Только не ночью. Ночью баня была закрыта.

— У меня ключ, — сказал он, и Нана не спросила откуда.

Внутри — гулко, сыро, темно; огоньки свечей (откуда свечи в закрытой бане?), и пар, пар, пар — он заполнял пространство, как живое существо, как что-то, у чего есть намерения.

— Твоя сестра приходила сюда, — голос Арчи отражался от каменных сводов, множился, распадался на слоги. — Каждую ночь. Последние три месяца жизни.

— Зачем?

— За тем же, за чем все. Она хотела поговорить с кем-то, кого уже нет.

Нана села на каменную скамью. Горячая. Сера щипала глаза.

— Это бред.

— Конечно, бред, — согласился он. Легко. Слишком легко. — Но ведь ты тоже хочешь поговорить с ней? С Кетеван?

Он назвал имя сестры, и Нана поняла, что бред — не бред.

Он предложил сделку на пятый день. Они сидели в духане на Сионской улице — в том, который без вывески. Просто дверь в стене, за ней ступеньки вниз, подвал, столы из темного дерева, вино в глиняных кувшинах; место, куда не водят туристов. Место для тех, кто знает.

Арчи пил мукузани. Нана — воду. Руки дрожали, и она злилась на них за это.

— Я могу дать тебе одну ночь, — сказал он. — Одну ночь с Кетеван. Она будет здесь — настоящая, живая, теплая. Вы поговорите обо всем, о чем не успели.

— Цена?

Пауза. Он поставил бокал. Вино оставило на его губах темный след — просто вино. Просто темный след.

— Поцелуй.

— Что?

— Один поцелуй. Мой. Тебе. После которого часть тебя останется со мной. Навсегда.

Тбилиси ночью — город, который не спит, а дремлет; вполглаза, ворочаясь с боку на бок, бормоча сквозь сон голосами бродячих котов и далекой музыкой с балконов. Нана ходила по улице Шавтели, мимо театра марионеток с его кривой башенкой и ангелом наверху, мимо церкви Анчисхати — самой старой в городе, шестой век, стены помнят еще Сасанидов — и думала о том, что ей предложили.

Часть тебя. Какая часть? Память? Чувство? Способность любить? Он не уточнил. Может, специально.

(Вот тут Нана должна была уехать. Любой нормальный человек уехал бы. Но Нана не была нормальной — она была виноватой. Три года не звонила сестре. Три года. И теперь Кетеван мертва, а Нана жива, и между ними — невысказанные слова, штук тысяча, не меньше.)

Она согласилась.

Седьмой день. Баня Орбелиани. Полночь.

Арчи ждал у двери — и он был другим; или Нана впервые увидела его по-настоящему. Бледный. Не «аристократически бледный», как пишут в романах, а бледный как человек, который забыл, что значит быть теплым.

Внутри было жарко. Пар. Свечи. И — Кетеван.

Она сидела на каменной скамье, живая, теплая, в своем дурацком зеленом свитере с оленями, который Нана ненавидела, а Кетеван носила назло.

Живая.

— Привет, сестренка, — сказала Кетеван и улыбнулась. Ямочка на левой щеке. И Нана бросилась к ней, и обняла, и плакала, а Кетеван гладила ее по голове и шептала колыбельную по-грузински — их колыбельную, мамину.

Они проговорили до рассвета.

О детстве — двор на Мтацминда, кривая лестница на третий этаж, соседский мальчик Гия, который таскал им тутовник. О маме. О том, что Нана не звонила, и Кетеван знала, и не злилась: «Я понимала, Нана, ты строила жизнь, мы все строим жизнь, пока она не рассыпается.»

— Кто он? — спросила Нана.

Кетеван молчала. Долго. Потом:

— Тот, кто стоит у порога. Ни внутри, ни снаружи. Он не злой, Нана. Он... голодный.

Рассвет пришел — розовый, наглый, — и Кетеван начала таять. Не исчезать — таять, как воск; медленно, с краев.

— Не плачь, — сказала сестра. — Мне хорошо. Там — хорошо. Только скучно иногда.

Исчезла.

Нана стояла одна в пустой бане. Пар осел. Камни остыли. Свечи — до огарков. Пахло серой и — на одну секунду — жасмином.

Арчи ждал снаружи. Рассвет красил его лицо розовым, и он был красив — невозможно, неправильно красив; так не бывают красивы живые.

— Спасибо, — сказала Нана. Искренне.

— Моя часть, — напомнил он.

Поцелуй.

Его губы были холодными — не как лед, а как камень; как стены Анчисхати, которые стоят шестнадцать веков. И когда он поцеловал ее, Нана почувствовала — провал. Как будто из нее вынули ящик; не самый большой, но заметный. Как будто убрали одну частоту из звука, и музыка все еще играет, но что-то не так.

— Что ты забрал? — прошептала она.

— Узнаешь. Со временем.

Нана улетела через два дня. В аэропорту она сидела у гейта и пыталась вспомнить голос сестры.

Не могла.

Лицо — да. Свитер с оленями — да. Ямочка на щеке — да. Но голос; тот голос, который шептал колыбельную; голос, ради которого она отдала что-то — этот голос исчез. Как будто его стерли.

В кармане зазвонил телефон. Незнакомый номер.

Тишина. Потом — серный запах, невозможный через динамик, но она его чувствовала.

— Я буду скучать, Нана, — сказал Арчи. — До следующей сделки.

Гудки. Длинные. Равнодушные.

За окном Тбилиси лежал внизу — рыжий, теплый, чужой. Город, который забрал у нее больше, чем обещал вернуть. Нана прижалась лбом к стеклу.

Где-то там, под серными куполами, Арчи стоял у моста и ждал следующую.

Пражская расписка

Пражская расписка

Дина прилетела в Прагу умирать.

Ну, не то чтобы умирать — скорее, перестать бояться этого. Разница есть? Есть. Наверное.

Диагноз поставили в октябре. Что-то в голове; она не запомнила название, потому что врач произнес его скороговоркой, как будто от скорости слово станет менее страшным. Неоперабельное. Полгода-год. «Мы рекомендуем...» — дальше не слушала.

Прагу выбрала случайно. Подбросила монетку — орел Прага, решка Лиссабон. Можно было в Лиссабон. Но монетка легла орлом, и вот: Рузине, паспортный контроль, такси мимо Летенских садов, где деревья стояли еще голые, с черными мокрыми ветками, как нервная система, вывернутая наизнанку.

Старе Место в марте — как открытка, которую забыли на подоконнике: выцветшая, но красивая. Орлой на ратуше бьет каждый час, толпа запрокидывает головы, ждет, пока скелет дернет за веревку и апостолы пройдут свой вечный круг. Скелет. Дина смотрела на него и думала: «Мы с тобой скоро познакомимся поближе, дружок.»

Дурацкая мысль. Но другие в голову не лезли.

Отель — Целетная улица, третий этаж, потолки четыре метра, лепнина в трещинах, паркет скрипит так, будто жалуется на жизнь. Окно выходит на крыши: черепица, антенны, голуби; вдалеке — шпили Тынского храма, два черных пальца, тычущих в небо. Дине показалось — угрожающих. Но это, наверное, настроение.

Карлов мост. Туда она пошла в первый вечер.

Мост в темноте — не тот, что днем. Днем — туристы, карикатуристы, селфи-палки, продавцы бижутерии; шумно, глупо, безопасно. Ночью мост вспоминает, что ему шестьсот лет, что под камнями — кости, что тридцать статуй на парапетах — не украшения, а стражи. От чего стерегут — вопрос открытый.

Дина шла, и фонари горели желтым — тусклым, старческим желтым; как в больничном коридоре. (О нет, только не это сравнение; но оно лезло само, как таракан из-под плинтуса.) Влтава внизу — черная, маслянистая, молчаливая. Течет и не спрашивает разрешения.

Он стоял у статуи Яна Непомуцкого. Той самой — с бронзовой табличкой, которую все трут на счастье, до золотого блеска; затерта тысячами ладоней, и Дина подумала: сколько из этих тысяч получили, что просили?

Высокий. Худой. Лицо — из тех, что рисуют на иконах: строгое, симметричное, с глазами такого цвета... какого? Серые. Или голубые. Или вообще без цвета, как талая вода в марте.

— Вы стоите на моем месте, — сказал он по-русски. Чисто. Без акцента.

— Это мост, — ответила Дина. — Тут нет чьих-то мест.

— Есть. Вы просто не знаете правил.

Он улыбнулся, и улыбка была неуместной. Как цветок, воткнутый в трещину надгробия — красиво, но зачем?

Его звали Матей. Или он так представился. «Матей — чешское, от Матвей, дар Божий», — объяснил он. Дина решила, что это ложь. Не имя; имя, может, и настоящее. Ложь — «дар Божий».

Они сели в кафе на Кампе — остров под мостом, где желтая стена с младенцами-пауками. Скульптура Давида Черны; жуткая штука, без лиц, со штрих-кодами вместо лиц. Прага любит жуткое; прячет среди красивого, как иголку в стоге. Кафе закрывалось, но Матей что-то сказал бармену, и тот кивнул молча, не глядя в глаза.

— Я знаю, зачем ты здесь, — сказал Матей. Перешел на «ты» без спроса, и Дина не возразила. — Ты приехала, потому что боишься.

— Все боятся.

— Нет. Ты — иначе. Ты боишься не смерти. Ты боишься, что после нее — ничего.

Она хотела возразить. Не смогла. Кофе остыл. Впрочем, он и горячим был так себе.

Они встречались три дня. Он водил ее по городу, и Прага открывалась изнутри, как часовой механизм с задней крышки: Вышеград с кладбищем, где Дворжак и Сметана среди мха и каменных ангелов; переулки Малой Страны с граффити поверх штукатурки восемнадцатого века; Злата уличка, где Кафка писал свои кошмары. «Тут все пишут кошмары, — сказал Матей. — Город располагает.»

Он предложил сделку на Вышеграде. Ветер гнал облака так низко — казалось, протяни руку и заденешь. Прага внизу, рыжая, черепичная, утыканная шпилями, как подушка для булавок.

— Я могу забрать твой страх, — сказал он.

— Как?

— Поцелуй. Один. После него ты перестанешь бояться. Совсем. Навсегда.

Дина рассмеялась. Короткий смех; больше похожий на кашель.

— Волшебный поцелуй? Мы в сказке?

— Мы в Праге, — ответил Матей без улыбки. — Здесь лепили гомункулов из глины. Алхимики варили золото для императора. Каждый камень помнит что-то, чего не бывает. Сказки — это когда хорошо заканчивается. У нас не сказка.

— Что ты получишь?

Его глаза были пустые. Не злые, не добрые. Комната, из которой вынесли мебель.

— Способность чувствовать. Страх — тоже чувство. Сильное. Живое. Мне нужна эта живость.

— Ты мертвый?

— Между. Не здесь и не там. Застрял. Давно. Очень давно.

Думала два дня. Бродила. Прага подсовывала напоминания: кладбище на Ольшанах, чумной столб на Малостранской, часы со скелетом. Ела трдельники на Староместской — горячие, с корицей, сахарные — и думала о том, что скоро не сможет есть ничего. Стояла в соборе Святого Вита; витражи бросали на лицо цветные пятна — как сигналы с другой стороны. Только непонятно: стоп или вперед.

Согласилась.

Карлов мост. Полночь. Мартовский холод — не зимний, не весенний; промежуточный. Как сам Матей.

Он стоял у статуи Распятия — единственной с надписью на иврите, золотые буквы горели в темноте.

— Ты уверена?

— Нет.

— Хорошо. Уверенные мне не нужны.

Он поцеловал ее.

Не холодно. Не горячо. Как выпасть из окна во сне: секунда невесомости, когда тело еще не поняло, что падает, а мозг уже знает. Секунда свободы между «еще жив» и «уже все».

Страх ушел. Разом. Как щелкнули выключателем. Дина стояла на мосту, и впервые за пять месяцев ей было спокойно. Невозможно, неправильно спокойно. Как в эпицентре урагана, где тишина.

Матей отступил. Его глаза блестели. На щеке — дорожка.

Он плакал.

— Спасибо, — прошептал. — Я забыл, как это... бояться. Это красиво.

— Красиво?

— Бояться — значит хотеть жить. Я отвык.

Ушел. Растворился в тумане над Влтавой — банально, как в кино, но так и было.

Дина вернулась в отель. Уснула сразу — впервые за месяцы, без таблеток.

Утром позвонил врач из Москвы. Повторное МРТ.

— Мы не понимаем, — голос растерянный. — Образования нет. Чисто. Проверили трижды. Такого не бывает.

Она была здорова. И не боялась. Ничего. Вообще.

Это должно было радовать. Но Дина понимала: отсутствие страха — не свобода. Это пустота. Та самая, что была в глазах Матея до поцелуя. А теперь — в ее.

Она оделась. Вышла. Карлов мост. Статуя Непомуцкого. Бронзовая табличка, затертая до золота.

Потерла.

На счастье? Или чтобы вернуть то, что отдала.

Мост молчал. Влтава текла. Где-то внизу в тумане кто-то стоял у парапета — или ей показалось.

Дина развернулась и пошла обратно. Медленно. Не оглядываясь.

Не потому что не хотела.

Потому что больше не умела бояться — того, что увидит.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери