Земля дышит
Костя приехал в Талицу двадцать третьего февраля. Просто совпал день. Он не из тех, кто отмечает.
Дед умер в ноябре. Без шума. Как все у них — без истерик, без предсмертных писем, без скорой помощи, которая всё равно не подоспела бы. Лёг себе — и не встал. Через три дня Зинаида Матвеевна его нашла. Поводом послужила печь: дымка не шла.
Нужно было что-то с домом делать. Продать. Или просто... ну, забить. Но Костя не мог. Дед его в детстве воспитывал — пока мать в городе работала. Талица. Пять-двенадцать лет. Семь зим, семь лет. Это больше, чем кажется в пятилетнем возрасте.
На лесовозе добирался. Водитель — молчаливый, бородища — высадил его у поворота и сказал просто:
— Два километра. Не потеряешься.
Не потерялся.
Талица — громко сказано для того, что предстало взору. Одиннадцать изб. Людьми жилых — Костя по дыму из труб насчитал три штуки. Одна из них — у Зинаиды Матвеевны. Она стояла у ворот. Будто знала. Впрочем, в деревне на одиннадцать дворов секреты не держатся.
— На долго приехал?
Так, вместо привета.
— Дня два. Посмотрю. Вещи переберу.
Кивнула. И добавила:
— В задней комнате окна не открывай.
Это было... странное. Костя хотел спросить, но Зинаида Матвеевна уже повернулась к себе, и из-за забора торчала только серая шаль.
Дедов дом пахнул. Не смертью — старостью. Газеты на столе. Чайник на плите. Валенки у порога. Как будто дед только что вышел и вот-вот вернётся. Не вернётся, конечно. Костя сумку поставил. На лавку сел.
Тишина.
Не та, что в городе — там гул под окнами, и тишина поддельная. Настоящая. Можно слышать, как в стенах дерево потрескивает, как ветер по крыше скребёт, как... ещё что-то. Костя прислушался. Звук откуда-то снизу. Или казалось — в три часа дня трудно разобраться.
Печь затопил. Чай нашёл — пакетики, спасибо деду хотя бы за это. Сидел, пил, смотрел: поле за домом. Белое, как в феврале положено, но не совсем. Метрах в ста земля чёрнела — круглая проплешина. Пять метров, может, шесть.
Голая. В феврале.
Думал: может, техногенное что-то. Коммуникации. Потом вспомнил — в Талице ни водопровода, ни прочей цивилизации. Только колодец да яма. Вот и всё.
Три столбика красили давно, краска облезла, один наклонился, но стоят. Помнит их с детства.
Дед говорил: туда не ходи.
Что-то отвечал мальчик, наверное. Дед: потому, мол, что я сказал. Классика, да. Костя не ходил — леса хватало, речка, чердак, кот Барсик. Столбики его не интересовали. Но сейчас — проплешина. Земля в феврале тёплая. Это неправильно.
Оделся. Вышел.
Мороз. Градусов пятнадцать, может, двадцать. Снег под ногами хрустит нормально. До края дошёл минут за пять. Стал. Перчатку стянул.
Потрогал.
Тепло.
Не чуть-чуть — по-настоящему. Как если бы обогреватель там работал. Двадцать пять, тридцать градусов. После мороза это ощущалось резко, больно почти. Костя руку отдёрнул. Потом снова. Земля — мягкая, влажная, рыхлая, как огород в мае. И пахла. Чем-то... сладковато-душным. Не гнилью — другим. Чем-то, для чего слова нет, но от чего внутри что-то сцепилось; не в груди — ниже, в животе, как перед дракой. Отошёл.
Вечером пришла Зинаида Матвеевна. Огурцов банку, буханку хлеба принесла. Костя про проплешину спросил.
Она села. Помолчала — долго так молчала, что он уж решил: не услышала.
— Скотомогильник, — сказала. — До войны. Стадо пало. Закопали. Столбики — они для того.
— Скотомогильник?
— Сибирская язва, Костенька. Споры не умирают. Сто лет в земле лежат — и живые.
Это слово Костя знал. Как городской человек знает: болезнь какая-то, биооружие из девяностых, далеко, не здесь. Не под окнами.
— Раньше всё мёрзлое было. Крепко. — Зинаида Матвеевна ладони потёрла. — А два года как...
Не договорила. Повторила вместо этого:
— Окна в задней комнате не открывай.
Костя не стал уточнять. Что-то в голосе — не страх, а привычка к страху, вот это самое — отбило охоту спрашивать дальше.
Ночью спать не мог. Нормально, конечно: место новое, чужая уже кровать, тишина, которая давит. Лежал и в потолок пялился. Луна на стене прямоугольник кривой нарисовала.
Потом услышал.
Гул. Низко. На самой грани — не в ушах, а глубже, в грудине. Как мотор далеко работает, только не мотор. Ровный. Живой. Пульсирует. Костя лежит и думает: как дыхание. Вдох. Пауза. Выдох. Земля... земля дышит. Чувствует это сквозь пол, сквозь фундамент, всем телом. Или ему показалось. В три часа ночи всё показывается.
Но встал. К окну подошёл — переднему, не задний — и смотрит на поле.
Проплешина.
Днём — пять метров. Теперь — десять. Двенадцать, может. В темноте не разобрать, но видно: край отступил. Земля — тёмная, блестящая, мокрая — расползалась. Над ней пар поднимался. Лёгкий, белёсый, в лунном свете видимый; стелился по снегу и таял.
Костя стоит и думает: неправильно это. Тепло в сибирском феврале. Проплешина растёт. Столбики скотомогильника. Споры. Сто лет в земле. Не умирают.
Нужно уезжать. С утра. Первый лесовоз. Дом — к чёрту, вещи — к чёрту.
Лёг. Гул не прекратился. Ровный, утробный. Земля дышала.
Спал под утро. Проснулся от стука.
Зинаида Матвеевна у двери. Бледная.
— Козы. Обе сдохли за ночь. Чёрные пятна на шкуре.
Костя смотрит и чувствует: что-то мерзкое — холодное, жидкое — ползёт вниз по позвоночнику. Не от мороза. Изнутри. Чёрные пятна. Он не знает точно, что это, но тело знает. Что-то древнее, дочеловеческое, то, что раньше людей к хищникам бегало, даже не видя их.
— Надо звонить в МЧС, — сказал Костя.
— Связь третий день мертва. Вышка, должно быть.
Конечно. Костя телефон достал: ноль делений.
Оделся. Вышел.
Проплешина — двадцать метров. Ближайший столбик наклонился сильнее, земля под ним просела, яма образовалась — метра три глубины, не больше. Оттуда пар идёт и запах. Сладковатый. Костя нос рукавом зажал.
В яме что-то блестело.
Не подходил.
Развернулся. К дому пошёл. Сумку собрал быстро — не разбирая, запихивая. Ключ Зинаиде Матвеевне оставил.
— Пойдёмте со мной. На трассу. Уедем отсюда.
Она головой покачала.
— Козы. Михалыч не ходит. Не брошу.
Хотел спорить, но в глаза ей посмотрел — и не стал. Там не было страха. Было другое. Привычка. Въелась так, что стала лицом. Люди, что рядом с бездной живут, в неё не смотрят. Просто живут. Рядом.
Ушёл. Два километра до трассы. Снег хрустит. Мороз обычный февральский, если не оборачиваться.
На полпути всё же обернулся.
Над Талицей облако пара висело. Белое. Плотное. Поднималось от поля и расползалось в тишине — медленно, равномерно, как дыхание чего-то огромного, что под землёй сто лет прождало и наконец проснулось.
Костя отвернулся. Пошёл быстрее.
Лесовоз поймал через полтора часа. Водитель — другой, не тот — посмотрел и спросил:
— Из Талицы, да?
— Да.
— Земля дышит?
Костя уставился.
— Вы знаете?
— Все знают, — сказал водитель. Передачу включил. Лесовоз рвануло и пополз. — Второй год уже. Мёрзлота тает. Скотомогильники открываются. По всему округу. Талица, Сосновка, Берёзовое. Четыре штуки, что известно.
Четыре.
— И что делают?
Пожал плечами.
— А что сделаешь.
Костя ехал и смотрел в окно. Поля белые. Лес. Небо — низко, ватное, серое. Обычная Сибирь. Обычная зима. И где-то под ней, под этим чистым снегом, под слоем земли, что перестала быть мёрзлой, — споры. Миллиарды. Сто лет. Двести. Ждали. Земля их держала.
Теперь — перестала.
Телефон достал. Одно деление. Набрал МЧС.
Гудки.
Гудки.
Гудки.
Никто.
Загрузка комментариев...