Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Фундамент, плющ и обещание

Фундамент, плющ и обещание

Нина работала в реставрационной мастерской «Наследие» семь лет. Из них шесть — откровенно, жестко честно — мечтала валить всё и уходить. Работа была правильная. Нужная. И мертвенно, душу высасывающе тоскливая.

Голосовое сообщение от Ершова пришло в среду. Суховатый голос, деловой: «Здравствуйте. У меня усадьба. Нужна реставрация. Могу заплатить. Приезжайте, если не сложно.»

Суббота. Рязанская область. Два часа по трассе — монотонная, серая, скучная, как фильм про скуку, потом просёлок, и ещё сорок минут по дороге, от которой подвеска издавала звуки, похожие на мольбу, на то, как железо просит пощады.

Сентябрь.

Усадьба открылась за поворотом, и Нина вдавила тормоз.

Разрушенные дома видела много. Видела. Десятки штук, может, больше. Но этот разрушался иначе — красиво, что ли, словно смерть была спланирована заранее, каждый кирпич осыпался по расписанию. Главный дом — двухэтажный, кирпичный, четыре колонны тосканского ордера, стоят себе, держат стену или небо, кто их знает. Штукатурка осыпалась клочьями, обнажив кладку: ровная, тонкие швы, видно же, что ручная работа, мастер клал когда-то. Плющ оплёл правую стену от фундамента до карниза. Крыша — чёрная черепица, потемневшая от времени, — держалась, блин, держалась.

Не умирал.

Ожидал.

Артём вышел из-за угла — буквально, как кусок стены отлепился и пошёл. Высокий, широкоплечий, в льняной рубашке, босиком. Босиком в сентябре! Лицо крупное, челюсть тяжелая, глаза глубоко посажены, карие, тёмные, как мокрая кора, или щепка мокрая, да, как мокрая кора.

Провёл её по дому. Показывал каждую трещину, каждый прогиб перекрытия, и говорил о них как врач, что ли, описывающий болезнь пациента, которого он безумно любит.

— Фундамент — известняк, местный. Положен в тысяча семьсот девяностом.
— Откуда ты знаешь год?
— Знаю.

Знал всё. Какой известью штукатурили стены. Из какого леса рубили стропила. Где стоял — теперь пустая ниша, больше ничего — изразцовый камин, и какого он цвета был, точно помнил.

Вечером они сидели в единственной жилой комнате. Печь давала тепло, прятко было. На стуле рыжий кот, свёрнут как катушка ниток, как клубок.

— Это Степан, — сказал Артём. — Пришёл. Пять лет назад. Сам.

Нина гладила кота, чай пила из глиняной кружки (вкус земли в нём, хороший вкус) и думала, как это, как он здесь живёт. Один. Без интернета, без горячей воды. Зимой в доме, где отапливается одна комната, больше ничего, от холода волком завывает.

— Зачем ты здесь? — спросила она.
— Потому что я — дом. Если я уйду, он умрёт. Если он умрёт, я тоже.

Говорил спокойно. Как о погоде, блин.

— Ершовы строили этот дом. Не нанимали — строили сами. Каждый кирпич клали сами. С тех пор мы связаны. Мы.

— Ты хочешь, чтобы я его отреставрировала, — сказала она.
— Я хочу, чтобы ты осталась.
— Как реставратор?
— Как жена.

Тишина. Печь потрескивает, трещит. Степан мурлыкает, мурлыкает.

— Мы знакомы шесть часов, — сказала Нина.
— Дом выбирает быстро.
— Дом, — повторила она.
— Он позвал тебя. Не я. Я не решился бы.

Встала. К стене подошла. Ладонь на кирпич — тёплый, хотя печь в другом углу, как это, откуда тепло идёт, из земли, из года семьсот девяностого, из рук мастера. Кладка под пальцами ровная, живая, как кожа.

Артём подошёл сзади. Не обнял — просто встал рядом, и его тепло чувствовалось, чувствовалось, даже на расстоянии.

— Я не верю в мистику, — сказала Нина.
— Я тоже. Я верю в фундамент. В то, что если основание крепкое, всё остальное можно восстановить. Можно вернуть.

Она повернулась к нему. Тёмные глаза, тяжёлая челюсть, дым и известняк. Человек-дом.

— Я приеду в следующую субботу, — сказала Нина. — С проектом. С обмерами.
— А потом?
— А потом посмотрим.

Не сказала «да». Не сказала «нет». Сказала — «посмотрим». И Артём кивнул, потому что дом, стоящий двести тридцать лет, умеет ждать. Умеет просто ждать.

Нина уехала утром. Всю дорогу чувствовала тепло в ладони — той, которой касалась стены, касалась кирпича. Степан, рыжий кот, проводил её до ворот и сел на столб, глядя вслед.

Через неделю вернулась. И ещё через неделю.

Фундамент крепкий. Остальное восстановимо.

Доктор Сомов принимает по записи

Доктор Сомов принимает по записи

Ника записалась к неврологу с мигренью. Или, точнее, её записала регистраторша — мигрень как мигрень, через раз валит с ног на третий год, очередь из трёх человек, стул из пластика, который пищит, если на него свалиться. Ничего особенного.

Кабинет двести семь. Табличка: «Сомов А.Д., врач-невролог, к.м.н.» Буквы облезли немного. Ника толкнула дверь.

Он сидел спиной к окну. Света было столько, что лица сначала не разглядеть — только силуэт: плечи широкие, стрижка короткая, руки на столе как две линейки. Повернулся — и Ника подумала механически: ну, доктор как доктор. Сорок лет. Может быть, тридцать восемь. Может, сорок пять. При таком свете кто разберёт.

— Садитесь.

Вопроса не было — просто приказ.

— На что жалуетесь?

Голос — монотонный, безо всяких там интонаций. Как раньше, когда часы бились в метро.

Ника села на краешек кресла. Начала рассказывать: мигрень третий год, левый висок, перед приступом видит зигзаги — мерцающие, как будто кто-то включает неоновую вывеску прямо в глазу, в зрачке. Сомов слушал. Не кивал, не писал ничего — смотрел. Вот и всё. Глаза серые. Нет, подождите, не совсем серые. Такие... блёклые? Как старая бумага, которую начали жечь, но забыли.

Он встал. Подойдёт к ней.

— Посмотрите сюда.

Палец влево, палец вправо — стандартная проверка. Но Ника смотрела не туда. Она ловила глазами его запястье — вена под манжетой халата, голубоватая, тонкая, живая, как рыбка.

— Болит сейчас?

— Что? Ах. Нет. Не болит.

Он улыбнулся. Только одним уголком рта, левым. Правый не шевельнулся. Потом Ника часто вспоминала эту улыбку — однобокую, как фасад, у которого половину обрушило.

— Препарат выпишу. Придёте через семь дней.

Она уходит. Мигрень странным образом исчезла. Ника ждала — как ждут автобус, привычно, машинально. День прошёл, два прошли, пять прошли. Ничего. Голова молчит. Но в груди завелось что-то другое: тупое, ноющее, невнятное. Словно Сомов вынул боль — а вместо неё туда что-то своё залил.

Через неделю она вернулась. Просто так. То есть причина была — контрольный приём, как в бумажке значится. Но Ника сама себе солгала бы, если бы верила. Ей просто хотелось сидеть в этом кабинете, видеть силуэт у окна, слышать голос без красок.

Сомов посмотрел на неё. Долго. Десять секунд или двадцать; сбилась со счёта.

— Прошла мигрень?

— Да.

— Зачем пришли?

Вопрос острый, как скальпель под рёбра. Ника открыла рот. Закрыла. Снова открыла.

— Не знаю. Правда не знаю.

Он улыбнулся снова — левым уголком, как в прошлый раз. Потом встал, подошёл вплотную и сделал то, что ни один врач не обязан делать: положил ладонь ей на лоб. Просто ладонь. Теплая. Сухая. Тяжёлая.

Ника закрыла глаза.

Под его рукой мир оборвался. Не успокоился — нет, оборвался, как комната, из которой мебель вынесли. Пусто. Гулко. И в пустоте той она чувствует: движется что-то медленно, как мёд по стеклу, — из неё в него. Или из него в неё? Не разобрать.

— Лоб холодный, — сказал он.

— Рука горячая, — ответила она, не открывая глаз.

Он убрал ладонь. Ника глаза открыла — и вернулся стол, лампа, облезлая табличка, запах спирта.

Пауза.

— Четверг вечером. После восьми. Я один буду, — сказал Сомов.

Это не приглашение было. Не предложение даже. Что-то такое. Ника всю дорогу до метро слова подбирала. Диагноз? Приговор? Вызов?

В четверг стояла у двери в 20:03. Коридор пуст. Лампы мигают — половина сгорела. Больница в восьмом часу вечера выглядит совсем по-другому: не как лечебница, а как храм заброшенный. Полы гулкие. Тени.

Постучала.

— Открыто.

Сомов стоял у окна. Без халата — в водолазке чёрной, и без белого он был совсем другой. Опасный? Нет, не то. Настоящий. Как будто халат был костюм, маска, а под ним —

— Садитесь, — кивнул на кушетку.

Ника села. Скрип.

— Я вам кое-что покажу.

Он вытянул из ящика тетрадь — обычная, в клетку, уголки загнуты. Раскрыл. На странице имена. Столбик. Женские, мужские, фамилии, инициалы. Штук сорок. Больше.

— Мои пациенты, — сказал. — Те, что пришли второй раз просто так. Как вы.

Ника глядит на список. Имена разные. Даты разные: 2019-й, 2020-й, 2022-й... Почерк ровный, аккуратный, как надо докторам.

— И с ними что? — спросила.

— Выздоровели.

— Но?

Он сел рядом. Кушетка скрипнула по-другому, глуше.

— Но они потом говорили одно: «после вас я совсем другая». Не лучше. Не хуже. Другая. Будто я что-то забираю, когда лечу. — Он помолчал. — Сам не знаю, что именно.

Ника посмотрела на его руки. На те самые — тёплые, сухие, тяжелые. Руки, которые боль снимают. Руки, которые может быть и не только боль...

— Вы поэтому позвали вечером? Рассказать, что вы, ну, энергетический кровосос или что? — Ника усмехнулась. Или постаралась.

— Я позвал вас, — Сомов говорил медленно, — потому что вы первая, у кого я хочу спросить разрешение. Остальные просто уходили — и теряли. А вы вернулись.

Он протянул руку. Не ко лбу — к щеке. Пальцы замерли в сантиметре от кожи.

— Можно?

Ника не ответила. Но наклонила голову — капельку, миллиметр — навстречу.

Пальцы коснулись скулы. И снова: тишина. Пустота. Огромная, как внутри собора. И в этом месте — только они. И что-то между ними течёт: из неё в него, неостановимо.

— Не знаю, что вы берёте, — прошептала. — Но мне не жалко.

Сомов руку отдёрнул. Резко, как от ожога.

— Вот этого я и боялся, — тихо сказал.

Отвернулся к окну. За стеклом фонарь, асфальт мокрый, силуэт скамейки. Февраль. Пахнет мокрым железом.

— Через неделю приходите, — сказал, не оборачиваясь. — Если захотите. Если — так буду ждать.

Ника встала. До двери дошла. Обернулась.

Он у окна. Контур. Плечи. Руки вдоль тела — бесполезные, тяжелые. Человек, который лечит прикосновением и не знает цену.

Она вышла.

В коридоре одна лампа из шести горела. Линолеум под ногами скрипит. Ника идёт и чувствует: внутри пусто. Не плохо. Не хорошо. Просто пусто. Как комната, из которой мебель вынесли, но запах оставили.

Она уже знала: придёт в четверг.

Сомнамбула: между двумя берегами ночи

Сомнамбула: между двумя берегами ночи

Художница Нелли рисует во сне. Каждое утро на мольберте — новый портрет мужчины, которого она никогда не видела наяву.

Это началось после переезда в мансарду на Васильевском острове. Квартира была странной: потолки скошенные, окна круглые, как иллюминаторы, а в стенах — ниши, будто кто-то замуровал в них секреты. Нелли выбрала её за свет. Утром солнце заливало мансарду так, что каждая пылинка становилась золотой. Но ночью здесь было иначе.

Ночью мансарда дышала.

Нелли обнаружила первый портрет утром вторника. Она проснулась с ноющими пальцами — под ногтями засохла масляная краска цвета индиго. На мольберте стоял холст, который она не помнила, как натягивала. На холсте — мужское лицо. Не красивое в классическом смысле, но из тех лиц, на которые смотришь и не можешь остановиться. Тяжёлые веки, резкая линия челюсти, губы, сжатые так, словно он сдерживает слово, которое изменит всё. И глаза — цвета грозового неба за секунду до молнии.

Нелли стояла перед портретом двадцать минут. Она рисовала маслом пятнадцать лет, но никогда — так. Мазки были уверенными, почти агрессивными, и в них была страсть, которую она не узнавала как свою.

«Сомнамбулизм», — сказала она себе. Погуглила симптомы. Записалась к неврологу. Выпила кофе.

На следующее утро — ещё один портрет. Тот же мужчина, но ближе. Словно камера приблизилась. Она видела теперь шрам над его бровью — тонкий, серебристый. И ямочку на подбородке. И то, как тёмные волосы падают на лоб непослушной прядью.

На третье утро — его руки. Крупные, с длинными пальцами, перепачканными чем-то чёрным. На безымянном — старинный перстень с тёмным камнем.

На четвёртое — его спина. Широкие плечи, на лопатке — родинка в форме полумесяца.

Нелли перестала ходить к неврологу.

***

Она не могла объяснить это подруге Тане, которая забежала на кофе и замерла перед рядом портретов, прислонённых к стене.

— Нелл, это кто?
— Не знаю.
— Как — не знаю? Ты же его рисуешь!
— Я рисую его во сне. Я не знаю, кто он.

Таня посмотрела на неё долгим взглядом, в котором беспокойство боролось с любопытством.

— Он горячий, — сказала наконец Таня. — Если найдёшь его — дай мне знать.

Нелли не рассказала ей остального. Не рассказала, что каждую ночь, засыпая, она чувствует тепло чужих рук на своих — как он направляет кисть, как его пальцы смыкаются поверх её пальцев, как его дыхание щекочет ей шею. Не рассказала, что просыпается с учащённым пульсом и ощущением, что только что потеряла что-то важное. Не рассказала, что начала бояться не ночи, а утра — момента, когда он исчезает.

***

Галерейщик Артём увидел портреты, когда зашёл за заказанным натюрмортом.

— Это... что это, Нелли?
— Личное.
— Это гениально. Я хочу выставку.

Она согласилась. Не ради денег, не ради славы — ради безумной, иррациональной надежды, что если его лицо увидят сотни людей, кто-нибудь скажет: «Я знаю его. Его зовут...»

Выставка открылась в пятницу вечером. Двадцать три портрета одного и того же мужчины — в разных ракурсах, в разном свете, с разными эмоциями. Критики говорили об одержимости, о «новом прерафаэлитстве», о «визуальной поэзии тоски по недостижимому». Нелли стояла с бокалом вина и улыбалась, и никто не видел, как у неё дрожат руки.

Он пришёл за полчаса до закрытия.

Нелли почувствовала его прежде, чем увидела. Воздух в галерее изменился — стал плотнее, теплее, словно кто-то зажёг невидимый камин. Она обернулась.

Он стоял перед её портретом — тем, самым первым, с глазами цвета грозы. Стоял и смотрел на своё лицо, и выражение его собственного лица было таким, что у Нелли перехватило горло.

Он был точно таким, как на холстах. Каждая линия, каждая тень, каждый шрам. На нём было тёмное пальто, и на безымянном пальце тускло мерцал перстень с чёрным камнем.

Он обернулся. Их глаза встретились.

И Нелли поняла: она не рисовала его во сне. Она рисовала его из сна — вытаскивала по кусочку, мазок за мазком, из темноты в реальность.

Он подошёл. Остановился на расстоянии вытянутой руки — том самом расстоянии, которое она ощущала каждую ночь.

— Ты рисуешь меня уже триста лет, — сказал он.

Его голос был именно таким, каким она слышала его на границе сна — глубоким, с хрипотцой, словно он долго молчал и наконец решился.

— Это невозможно, — прошептала Нелли.

— А двадцать три портрета человека, которого ты никогда не видела? Это возможно?

Он улыбнулся. Улыбка была тёплой и опасной одновременно — как огонь, к которому тянешь руки, зная, что обожжёшься.

— Кто ты? — спросила она.

— Тот, кого ты зовёшь каждую ночь.

— Я никого не зову.

— Твои руки зовут. Твоя кисть зовёт. Каждый мазок — это моё имя, произнесённое на языке, который старше слов.

Он поднял руку — медленно, осторожно, давая ей возможность отступить — и коснулся пятна лазурной краски на её щеке. Его пальцы были тёплыми. Настоящими. Живыми.

— Триста лет, — повторил он. — В каждой жизни ты рисуешь меня. И каждый раз, когда заканчиваешь последний портрет...

Он замолчал.

— Что? — Нелли сжала бокал так, что побелели костяшки. — Что происходит?

— Ты просыпаешься.

***

Галерея опустела. Свет приглушили. Они стояли среди двадцати трёх его лиц, и Нелли чувствовала, как реальность истончается вокруг них, как бумага, поднесённая к свече.

— Сколько портретов осталось? — спросила она.

— Один. Двадцать четвёртый.

— И когда я его нарисую...

— Ты проснёшься. Или нет. Впервые за триста лет — выбор за тобой.

Он протянул ей руку. На его ладони лежала кисть — её кисть, из колонка, с деревянной ручкой, стёртой от тысяч прикосновений.

— Нарисуй меня сейчас, — сказал он. — Наяву. Не во сне. И реши, где ты хочешь остаться.

Нелли посмотрела на кисть. Потом — на него. На его глаза, в которых собиралась гроза — настоящая, электрическая, от которой в груди гудело, как от трансформатора.

Она взяла кисть.

Их пальцы соприкоснулись, и Нелли почувствовала то, что чувствовала каждую ночь во сне — только в тысячу раз сильнее. Жар, от которого плавился воздух. Притяжение, которому невозможно было сопротивляться. Голод — не физический, а какой-то более глубокий, словно её душа годами голодала и наконец увидела хлеб.

— Я не знаю, — сказала она, — проснусь ли я.

— Никто никогда не знает.

Он наклонился к ней. Его губы остановились в миллиметре от её губ.

— Но ты всё равно рисуешь.

В ту ночь Нелли не уснула. Она рисовала — двадцать четвёртый портрет. Он стоял перед ней, живой и невозможный, и свет в мансарде менялся: из лунного в золотой, из золотого — в тот странный, грозовой, янтарный, цвета его глаз.

Когда последний мазок лёг на холст, Нелли опустила кисть.

И мир мигнул.

Она стоит в мансарде. Утро. Солнце бьёт в круглые окна. На мольберте — двадцать четвёртый портрет, самый живой из всех, настолько живой, что кажется, он сейчас шагнёт с холста.

Мансарда пуста.

Но на столе, рядом с палитрой, лежит перстень с чёрным камнем. Тёплый, словно его только что сняли с пальца.

И на обороте холста — одно слово, написанное почерком, который Нелли узнаёт как свой собственный:

«Жди».

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери