Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 12 мая 23:16

Подвал на Принсенграхт

Подвал на Принсенграхт

Амстердам в марте — это велосипеды, дождь, каналы, селедка с луком на углу за два евро, и тишина на Йордане после девяти вечера, когда туристы все возвращаются в центр. Йордан — старый рабочий район, теперь хипстерский, с галереями и кафе, но дома там — настоящие, семнадцатого века, узкие, с шильдами и крюками над верхними окнами для подъема мебели.

Клаас держал букинистическую лавку на канале Принсенграхт, рядом с домом Анны Франк. Лавка называлась «Бук эн Винкель» — «Угол с книгой», игра слов. Он наследовал ее от отца. Отцу — от деда. Деду — от прадеда. Лавке — сто шестьдесят два года.

Клаасу — пятьдесят девять. Высокий, сутулый, с носом, какой бывает у голландцев на старых картинах. Любил селедку (как все амстердамцы), кофе из «Какоко», маленькой жаровни на улице Эгелантирсграхт, и подвалы. Старые амстердамские подвалы со сводчатыми потолками, где раньше держали бочки с пивом, потом — складировали книги.

В его лавке был такой подвал. Под витриной — дверь, лестница вниз, и внизу — подвал четыре на шесть метров, со сводчатым потолком, с тысячами книг. Хорошие. Старые. Восемнадцатый, девятнадцатый век. Латынь, голландский, немецкий, иногда французский. Только для тех, кто понимает.

Покупатели в подвал спускались редко. Обычные клиенты сидели наверху, в самой лавке. В подвал — только знатоки, реставраторы, исследователи.

И один странный клиент.

Он появился в десятом году. Пожилой — лет семьдесят. Низкий, сутулый, в черном пальто, в очках с круглыми стеклами, в шляпе. Не голландец. Говорил по-голландски с акцентом — может, немецкий, может, австрийский. Не понять.

Заходил раз в две недели. Шел прямиком в подвал. Спускался. Сидел там час-полтора. Иногда брал одну книгу — старую, всегда на немецком. Платил наличными. Уходил.

Клаас был приветлив, но особо его не запоминал. Клиент как клиент. Только...

Поднимался ли он назад?

Клаас сидел за прилавком. Читал. Звонок над дверью звенел, когда кто-то заходил. Когда уходил — тоже. Звон был один и тот же.

И вот в какой-то момент Клаас обратил внимание: пожилой господин — да, заходил, звон был. Шел в подвал. Сидел там. А потом — звонка не было. Или Клаас не слышал. Когда он поднимал глаза от книги, господина уже не было.

На лестнице — никаких звуков. На улице — никого, кто только что выходил.

Клаас стал внимательнее. Записывал даты. И вот что:

За три года он ни разу — ни разу — не видел, как пожилой господин выходит из подвала и из лавки. Только заходит. И исчезает.

После каждого визита, на следующее утро, Клаас спускался в подвал. Книги были на местах. Одна — взятая, как он замечал — лежала на стойке у входа. С деньгами. Точно отсчитанные.

В октябре тринадцатого года Клаас спустился в подвал, когда господин был там. Не сразу — выждал минут двадцать.

Господин сидел в углу, у дальней стены, с книгой на коленях. Читал. Не поднял головы.

Клаас сделал вид, что что-то ищет. Постоял пять минут. Поднялся.

Через полчаса спустился снова. Господина не было.

Клаас обошел подвал. Подвал — четыре на шесть. Потолок сводчатый. Стены — кирпичные, семнадцатый век. Никаких выходов, кроме лестницы наверх. Окон нет. Никакого пространства, в которое можно было бы выйти.

Господина не было.

Клаас постоял. Долго. Прошел вдоль стены, простукал каждый кирпич.

В дальнем углу, за стеллажом, который он не двигал лет двадцать — какой-то участок стены звучал глуше. Не пустой полностью. Но другой.

Клаас ничего не стал делать. Поднялся. Закрыл лавку. Пошел в кафе.

В кафе «Папенейланд» на углу Принсенграхт играло радио. Голландское, но в этот вечер крутили русскую программу — «Радио Россия Наследие», ностальгия. Высоцкий.

«Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Вы тугую не слушайте плеть!
Но что-то кони мне попались привередливые,
И дожить не успел, мне допеть не успеть»

Клаас слушал. Думал.

На следующий день он позвонил в архив города. Спросил, какие документы есть по дому на Принсенграхт, его адрес.

Дом был построен в шестьсот семьдесят восьмом году. Принадлежал торговцу пряностями. В тысяча девятьсот сороковом — сорок четвертом — там жила еврейская семья. Семья пропала в сорок третьем. Дом конфисковали. После войны — вернули, но никого из семьи в живых не было. Дом продали. Через несколько хозяев — досталось деду Клааса в шестидесятом.

И — Клаас этого не знал — в подвале был тайник. Замурованный в сорок третьем. По плану дома, который был в архиве, тайник располагался в дальнем восточном углу. Площадь — около двух квадратных метров. Что в тайнике — никто не знал. Документов нет.

Клаас не стал вскрывать стену.

Но стал спрашивать себя — кто этот пожилой господин? Который приходит. Сидит. Берет книгу. И уходит — туда, в стену.

Государственный архив поднял имена жильцов сорок третьего года. Семья Кляйнфельд. Отец, мать, двое детей. Отец — Якоб Кляйнфельд, торговец антикварными книгами. На немецком. Старыми книгами на немецком.

Клаасу стало холодно.

Господин, который приходил, всегда брал книги на немецком.

Пожилой господин не возвращался после октября тринадцатого. Может, испугался того, что Клаас спускался в подвал, пока он был там. Может, что-то еще.

Лавка работает.

Клаас иногда спускается в подвал. Сидит у дальней стены, в углу. Молчит. Чувствует — не один.

И оставляет на стойке у входа одну книгу. Старую. На немецком. Раз в две недели.

Книга всегда исчезает к утру. Денег он не находит. Ему и не нужны деньги. Это плата за то, что он живет в этом доме.

Это плата за то, что он дышит здесь воздухом, который должны были дышать другие.

Ночные ужасы 10 мая 00:01

Книга без переплета на Колледж-стрит

Книга без переплета на Колледж-стрит

Колледж-стрит в Калькутте — это не улица. Это длинный, шумный, пыльный коридор книг, который начинается у Президентского колледжа и тянется километра два, мимо Кофе-хауса (того самого, где Тагор курил трубку, и куда тебя пустят, даже если ты в шортах), мимо Сансад-Бхавана, мимо университета. Книги — старые, новые, на бенгали, на хинди, на английском, на санскрите. Лежат стопками. На полу. На столах. На крышах будок.

Прабхат держал лавку в самом конце Колледж-стрит, ближе к Махатма Ганди-роуд. Он наследовал ее от отца, отец — от деда. Лавке было сто двенадцать лет. Сам Прабхат в ней проработал сорок один год.

Он любил три вещи: чай с кардамоном из лавочки Раджу через дорогу, тишину часа после восьми вечера (когда уже все ушли, но еще не приехала ночная Калькутта со своими собаками и звуками) и книги без переплетов. Книги, у которых корешок отвалился, обложка потерялась — голые блоки страниц, перевязанные бечевкой. Он их любил, потому что в них была чистая суть. Без украшений. Без титула. Только текст.

В восемьдесят девятом году в Калькутте начались странные дела. Полиция нашла нескольких бездомных, спящих под мостом Хаора, с разбитыми головами. Камень. Тяжелый, обкатанный. Продолжалось это месяцами. Пресса называла его Стоунмэн. Каменный человек. Никого не поймали.

Прабхат читал газеты. Покачивал головой. И продолжал работать.

В октябре в его лавку зашел покупатель. Худой, в очках с тонкой металлической оправой, в сером костюме (странно для калькуттской жары). Спросил вежливо:

— У вас есть книги без переплета? Только без переплета.

— Есть, — ответил Прабхат. — Зачем вам такие?

— Я переплетчик. Старые книги без обложки — мой материал. Я делаю им новые жизни.

Прабхат показал ему стопку. Худой выбрал три. Заплатил. Ушел.

Стал приходить раз в месяц. Аккуратно. Всегда в сером костюме. Всегда без переплетов. Платил наличными — старыми рупиями, иногда совсем старыми, шестидесятых годов выпуска, которых в обращении уже почти не было.

Прабхат сначала радовался. Потом стал задумываться.

В ноябре, после того как очередного бездомного нашли мертвым у моста Хаора, Прабхат проводил худого до двери и сделал странную вещь: пошел за ним.

Это было против всех его принципов. Он не следил за людьми. Он торговал книгами.

Пошел.

Худой шел по Колледж-стрит на юг, свернул на Бовбазар-стрит, потом на узкую улочку, которую Прабхат не знал по названию. Заброшенный дом. Британский, девятнадцатый век, с осыпающейся лепниной. Худой зашел в подъезд.

Прабхат подождал. Час. Два. Худой не выходил.

Он вошел. Лестница пахла кошачьей мочой и чем-то еще — тяжелым, сладковатым. На третьем этаже — приоткрытая дверь.

Кошка — серая, крупная, с янтарными глазами — сидела на пороге и смотрела на Прабхата так, как будто давно его ждала.

Он вошел.

Комната была пустая. На полу — стопки книг. Те самые, которые он продавал. Без переплетов. И еще — другие предметы. Камни. Гладкие, обкатанные, разных размеров. Один — большой, темный, с пятнами. Лежал в центре комнаты.

И переплетный пресс. Старый, английский, начала века. Под ним — обрезки. Странные обрезки.

Прабхат развернулся и пошел вниз, не помня, как двигаются ноги.

Дома он включил радио. Там шел «Голос Калькутты» — была у них программа, где крутили советский рок. Аквариум.

«Эй! начальник!
Поезд в огне, и нам некуда больше бежать»

Прабхат сидел на циновке. Думал.

На следующее утро он закрыл лавку. Повесил табличку «Закрыто на ремонт». Поехал в полицейский участок Бовбазара.

Его выслушали. Записали адрес. Поехали.

Дом был пуст. Совершенно. Ни книг, ни прессов, ни камней. Полы мытые. Свежая побелка. Хозяин — какой-то делец из Бомбея — сказал, что снимал помещение через посредника, имени не помнит.

Полиция извинилась. Прабхат вернулся в лавку.

Худой больше не приходил. Никогда.

Но книги без переплетов в лавке Прабхата с тех пор стали исчезать. По одной в месяц. Аккуратно. Без следов.

И Прабхат — он сам признается, если спросишь — иногда ставит на полку новые. Специально. Без переплета. Для того, кто их любит.

Пусть берет. Лишь бы не камень.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Тот, кто считает шаги

Тот, кто считает шаги

Тридцать лет. Столько Алан Мерфи провел между этих стен, в лавке на Виктория-стрит, среди пожелтевших страниц и запаха плесени. Книги. Он торговал ими. Не потому что это страсть, хотя — да, был момент, когда казалось, что страсть, но прежде всего потому, что других навыков просто не набралось, а лавка досталась от дяди, тот получил ее от деда, дед — господь знает от кого. Дом помнил больше, чем все его книги, вместе взятые.

Вторник.

В подвал спустился за коробкой. Шотландские баллады, восемнадцатый век, коллекционер из Глазго обещал хорошую цену. Нашел коробку — рядом лежала еще одна. Никогда раньше не видел.

Странно, правда? Тридцать лет в одном подвале ходил. Знал каждый угол, каждую щель в полу, тот сырой угол за печью, где водились мыши. И вот — неизвестная коробка. Просто так.

Тетрадь.

Внутри нее — кожаный переплет (потертый, кстати, потертый до дыр в местах), почерк аккуратный, буквы мелкие, такие, что глаза напрягаются. Чернила пожухли, стали коричневыми от времени, от той влажности, что накапливается в подвалах век за веком. Даты — 1828. Английский язык, но такой, что половину фраз пришлось разбирать, словно ребус на уроке в школе.

«Доставлено: одна единица, женского пола, возраст приблизительно сорок лет. Оплата произведена. Д-р К. результатом доволен.»

Алан перелистнул.

«Единица номер семь. Мужчина. Телосложение крепкое. Применить подушку пришлось. Х. проявлял беспокойство, однако задачу выполнил.»

Руки. Смотрите на руки — вот где видна правда. Они становились холоднее с каждой строкой, холоднее, чем подвальный воздух, холоднее, чем ноябрь в Шотландии. Не сырость давила — понимание давило, вот оно, в груди, как камень, как что-то тяжелое и липкое, от чего хочется сбросить пальто в июльскую жару, но не поможет.

Дневник.

Поставщика. Трупов. Для театра анатомического. Эдинбург, 1828 год, и Алан вдруг ясно представил себе улицы такими, какими они были в те времена — мрак, грязь, голодные мясники с ножами, студенты-медики с деньгами и вопросами, на которые не принято отвечать вслух.

Он захлопнул тетрадь. Просто так. С силой. Поднялся.

Наверх. Заварил чай — руки дрожали, и половину кипятка пролил на прилавок, да еще и не заметил, не сразу заметил, что кипяток-то горячий, что ожог может быть.

Ночь. В квартире над лавкой тихо так, что в ушах звенит. Старое здание, каменное, помнит королев и революции, и это самое помнит слишком хорошо — слышно каждый скрип, каждый шорох мышиной лапки в стенах, каждый вздох ветра, пробирающегося сквозь щели окон.

А потом — шаги.

Половина второго.

Тридцать два шага. От двери к прилавку. Ровные. Тяжелые. Так ходят те, кто знает, куда идет. Алан считал, лежа в постели, считал каждый звук подошвы по деревянному полу, по старому дереву, которое ест время, и он знал это расстояние — хорошо знал, ходил его каждый день, из года в год.

Потом — тишина.

Не спустился.

Крысы, сказал себе. Или слышал невесть что. Или здание так вздыхает, когда ночь холодная, и кажется, что ходит кто-то, но это только дерево, только камень, только возраст.

День следующий: отнес тетрадь в коробку, коробку — в самый дальний угол подвала, под старые ящики с гвоздями, за муляж какого-то скелета (привет, театр медицины, привет, двести лет назад). Пускай. Не его дело.

Ночью шаги повторились.

Тридцать два. Точно тридцать два.

Третью ночь терпеть не смог — взял фонарь, спустился. В лавке пусто. Дверь на замке, окна целые. Но на прилавке, черт побери, лежит тетрадь. Та самая. Он помнит ее запах — землю, время, что-то еще, что-то мертвое.

Алан открыл ее.

После всех записей 1828 года, на последней странице, свежие чернила, почерк его же, но рука не его, а чья-то другая, холодная, крупная, не-человеческая, написано:

«Расчет не завершен.»

В голове вдруг зазвучало. Откуда — неизвестно. Радио не включал. Цой, мать его, пел из стен, из самого камня Эдинбурга, из тех подвалов, где когда-то... «И упасть, опаленным звездой по имени Солнце...» Песня, которую слушал в семидесятых в школе, теперь здесь, в лавке, в половине третьего ночи, среди книг, между двумя столетиями.

Алан закрыл тетрадь. Поставил на полку. Сел за прилавок.

Шаги начались сверху.

Тридцать два. От двери его квартиры до кровати.

Он сидел и слушал. Просто слушал. И понял: считать шаги — это всё, что ему осталось. Вся жизнь, вся оставшаяся жизнь — это подсчет шагов приближающегося.

Утро. Сосед спросил, откуда руки грязные, почему свет не включает. Алан не ответил. Он смотрел на стену. Отпечаток ладони. Не его. Больше. И запах — сладковатый, химический, описанный в тетради словом, которое теперь было в доме, было реальным, было везде.

Формалин.

Время. Месяцы, годы — кто считает. Алан продолжал торговать, сидел за прилавком, по ночам слушал шаги. Тридцать два. Тридцать три. Однажды тридцать четыре. Они приближались через столетие, через расстояние, которое мерилось не метрами, а шагами, и каждый шаг укорачивал пространство, стирал его.

Тридцать два — от двери к прилавку.

Тридцать три — от двери до лестницы.

Тридцать четыре — до его кровати.

Однажды утром тетрадь лежала на подушке. Открытая. Чистая страница. Рядом — перо и чернильница.

Он понял.

Дневник требовал продолжения. Новой записи. Новой единицы.

Алан встал. Оделся (в какую-то серую куртку, он не помнит, когда ее купил). Вышел в туман — туман Эдинбурга, туман, который может скрыть всё, что угодно, если хочешь скрыть.

Виктория-стрит блестела от дождя. Волынка где-то далеко (или не волынка, может быть, ветер, может быть, ему просто казалось).

Он шел. Считал. Тридцать два до перекрестка. Тридцать два до моста. Еще тридцать два — и он на краю, смотрит вниз, в черноту, где двести лет назад кидали остатки тех, кто не был нужен живым. Темнота имеет вес, она давит снизу, как земля, как забвение.

Тетрадь в кармане. Чувствовал ее тяжесть — такую тяжесть, какой не может быть у листков бумаги, невозможную, проклятую.

Не бросил. Не смог. Рука не разжалась, и боль в пальцах была настоящей, единственной реальной вещью в этом тумане, в этой ночи.

Вернулся в лавку. Сел. И начал писать.

Что написал — не знает никто. Лавка стоит. Книги ржавеют, пыль толщиной в год, в два года. Но по ночам, если прижать ухо к двери, к деревянной, потертой двери, услышать можно.

Шаги.

Тридцать два.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд