Усатое привидение: потерянная петербургская хроника канцелярского кошмара
Творческое продолжение классики
Это художественная фантазия на тему произведения «Шинель» автора Николай Васильевич Гоголь. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?
Оригинальный отрывок
Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило огромнейшие усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте.
Продолжение
В Петербурге — надо полагать, что именно в Петербурге, хотя автор не может ручаться за это с той же уверенностью, с какой ручается, скажем, аптекарь за состав своего пластыря, — итак, в Петербурге дела с привидениями приняли оборот неожиданный.
Привидение с усами, то самое, которое напугало коломенского будочника до полного онемения конечностей, не только не исчезло, как полагалось бы всякому порядочному привидению после первого появления, но стало являться с такой регулярностью, что некоторые чиновники, служившие в дальних присутственных местах, начали учитывать его в своих вечерних маршрутах. Один столоначальник, фамилию которого мы умолчим из деликатности — скажем только, что фамилия его оканчивалась на «ов», как, впрочем, и фамилии большинства столоначальников, — так вот этот столоначальник, возвращаясь по вечерам со службы, делал крюк в полторы версты исключительно для того, чтобы не проходить мимо Обухова моста, где привидение, по слухам, имело обыкновение стоять, подбоченясь и поглаживая свои необыкновенные усы.
Полиция — надо отдать ей должное — реагировала. То есть она реагировала в том смысле, в каком вообще способна реагировать петербургская полиция: была составлена бумага.
Бумага эта, озаглавленная «О принятии мер к пресечению неосновательных явлений призрачного свойства в ночное время суток», прошла, как водится, через шесть рук, была переписана набело, потом еще раз переписана, потому что переписчик посадил кляксу на слове «призрачного» — что, впрочем, имело некий символический смысл, которого переписчик не оценил, — и в конце концов легла на стол к одному значительному лицу. Не к тому значительному лицу — то значительное лицо, как известно, после истории с шинелью Акакия Акакиевича получило такой удар по нервам, что стало несколько осторожнее в обращении с просителями и даже два раза сказало «пожалуйста», чем повергло своих подчиненных в состояние, близкое к обмороку. Нет, бумага легла на стол к другому значительному лицу, которое было значительно по-своему, то есть имело большой живот, толстую шею и привычку говорить: «Это не по моей части», — после чего бумага немедленно перекочевывала на чей-нибудь еще стол.
Так эта бумага и путешествовала. Из канцелярии — в департамент. Из департамента — обратно в канцелярию, но уже другую. Оттуда — в комиссию, которую учредили специально для рассмотрения дел, не подлежащих рассмотрению ни в одной из существующих канцелярий. Комиссия эта заседала по четвергам в помещении, арендованном у отставного штабс-капитана, и состояла из четырех человек, каждый из которых был уверен, что именно он — председатель.
Между тем привидение вело себя все безобразнее.
Нет, шинели оно больше не снимало — к чему шинели, когда у тебя такие усы? — но зато повадилось заглядывать в окна присутственных мест и делать такие рожи, от которых у писцов тряслись руки и портился почерк. Один коллежский регистратор, человек тихий и богобоязненный, увидев привидение в окне третьего этажа (а присутственное место помещалось именно на третьем этаже, что делало появление привидения особенно необъяснимым с точки зрения физики, но вполне объяснимым с точки зрения Петербурга), — так вот, этот коллежский регистратор уронил перо, затем стул, затем себя со стула, и в таком порядке его и обнаружили — на полу, без чувств, с выражением лица, которое можно было бы назвать ужасом, если бы слово «ужас» не было так затерто от частого употребления.
Начальство забеспокоилось. Начальство вообще беспокоится только тогда, когда портится почерк, потому что испорченный почерк означает испорченные бумаги, а испорченные бумаги означают, что кому-то придется их переписывать, а переписывание — это время, а время — это... впрочем, что такое время в Петербурге, никто толком не знал, но расходовать его попусту не полагалось.
Была учреждена вторая комиссия.
Вторая комиссия заседала по вторникам и немедленно вступила в конфликт с первой комиссией, заседавшей по четвергам, относительно того, какая из двух комиссий является настоящей, а какая — самозванкой. Конфликт этот вылился в переписку объемом в двадцать три листа, причем каждая из сторон ссылалась на параграфы, которых не существовало, и указы, которые были отменены еще при Павле Петровиче.
А привидение — что привидение? Привидение стояло на мосту, поглаживало усы и, кажется, ухмылялось.
Один чиновник — не чиновник даже, а так, мелкая сошка, из тех, о ком забывают на следующий день после похорон, — однажды вечером, набравшись храбрости (или, что вернее, набравшись чего-то совсем другого в трактире на Мещанской), подошел к привидению и спросил напрямик:
— Вы, собственно, чего тут стоите?
Привидение поглядело на него сверху вниз — а глядеть ему было откуда, потому что ростом оно было, как уже упоминалось, весьма значительно — и ответило:
— А ты, собственно, кто?
— Губернский секретарь Чмыхов, — отвечал чиновник, и ноги у него задрожали, но он устоял, что делает ему честь.
— Чмыхов, — повторило привидение задумчиво. — Чмыхов. Шинель у тебя есть?
— Есть. Старенькая.
— Старенькую не возьму, — сказало привидение и отвернулось с таким видом, с каким отворачивается генерал от неудачно поданного рапорта.
Чмыхов постоял еще минуту — или три, или полминуты, потому что время вблизи привидения вело себя странно, как ведет себя стрелка компаса вблизи магнита, — а потом ушел. И, как ни удивительно, лег спать совершенно спокойно, если не считать того, что ему приснился поросенок, тот самый, который когда-то сшиб будочника, но поросенок был теперь с усами, и усы эти были как у привидения, и поросенок говорил голосом столоначальника: «Это не по моей части».
Утром Чмыхов проснулся, выпил воды, потер лоб и решил, что все ему приснилось — и привидение, и поросенок, и усы. Но шинель свою — старенькую, на вате, с заплатой на левом локте — он с того дня носил с каким-то новым чувством. Не то чтобы гордость. Не то чтобы страх. Что-то среднее, чему он не знал названия, как не знал названия многим вещам, потому что образование его было скудно, а словарный запас ограничивался канцелярскими формулами и двумя десятками ругательств, унаследованных от батюшки.
Но шинель — шинель теперь была не просто шинель. Она была доказательством того, что он, Чмыхов, существует. Что он — не привидение. Что он — живой. И что даже привидение — пусть огромное, пусть с усами, пусть с таким кулаком, какого и у живых не найдешь — не захотело у него эту шинель отнять.
Это, если подумать, было даже обидно.
А привидение — привидение все стояло на мосту. И комиссии заседали. И бумаги путешествовали из канцелярии в канцелярию. И усы его, огромные и черные, покачивались на ветру, который дул с Невы, — холодный, мокрый, насквозь петербургский ветер, от которого не спасает никакая шинель.
Никакая.
Загрузка комментариев...